Самое высокое и самое глубокое

Марина наконец поняла, почему шумели у нее на уроках. Все было очень просто. Это была проблема некоммуникабельности. Ребята никак не могли разобраться, что она за человек. Учительница географии налегает на полезные ископаемые и требует, чтоб было тихо. Учительница физики любит решать задачи. Учительнице истории нужны даты наизусть. Физкультурнику — форма, вожатой общественная работа. А ей что надо? Марина презирала тех, кто не имеет собственного мнения, и гордилась, что имеет его сама. А надо было не презирать и тем более не гордиться. Надо было просто учить. Постепенно, переходя от легкого к трудному. Не проповедовать, не вещать, а учить — вот в чем дело.
Теперь, когда она всерьез начала заниматься с учениками, ребята стали быстро привыкать и к ходу ее мыслей, и к неожиданным параллелям, и к работе с первоисточниками. Даже непонятные поначалу слова не вызывали больше у ее учеников бессмысленного раздражения. Дети так любознательны. Особенно девочки, поразительно быстро они переняли ее утонченную лексику. «Благотворно», «квинтэссенция», «в искусстве соединяется самое высокое и самое глубокое» — так и слетало с их губ. Мальчишки были несколько холодней, беспощадней. Некоторые продолжали хихикать. Некоторые, но не все.
— Скажем, Вася Тюков, смотрите, как он к вам в последнее время прилепился! — замечала Ирина Васильевна.
— Тюков тонкий, он переживает. На нем только маска грубости. Ирина Васильевна, почему? Его все пилят-пилят. Можно же в конце концов понять, что его пилить нельзя, с ним надо возиться.
— Ах, Марина Львовна, вы же сами знаете: кому охота возиться? Когда его оставляли на второй год, я была против. Жаль, что не сумела настоять.
Между завучем и Мариной складывались какие-то особенные отношения. Им хотелось друг друга видеть, слушать. Двадцать лет разницы, и все-таки дружба.
— Ирина Васильевна, вы правы, девочки покладистее, мягче. Но я больше люблю ребят, с этими интересней,— говорила Марина. Они теперь часто вместе обедали.— Например, Саша Рудь. У нас с ним на русском такая борьба. Знаете, я ему даже сказала: не будет тетрадки — убью.
— А он?
— Он? Ничего. Принес-таки,— смеялась Марина. — Это не Тюков. Этому можно так сказать. А Тюкову — нет. Если ему, например, скажешь, что ты, мол, сидишь без тетрадочки, штаны зря просиживаешь, штаны дорого стоят, он может хлопнуть дверью и убежать из класса.
— Да, он может.
— Может, Ирина Васильевна, может. У Тюкова нет логики, зато он сердцем все так остро воспринимает. А Саша Рудь, наоборот, — настоящий исследователь. На днях я у них в шестом классе спросила, чем повесть «Тарас Бульба» похожа на былину. И он заметил: когда Гоголь говорит, что на лошадь опустилось двадцатипудовое бремя Тараса — значит, он весит триста двадцать килограммов. Эта гипербола ни в одном учебнике так не отмечена. А потом, знаете, что он сказал потом? Может быть, говорит, Гоголь имел в виду владимирских тяжеловозов. Ужасно смешной. Прелесть, а не парень.
Марине хотелось рассказать про Сашу что-нибудь еще, в последние дни она его просто полюбила. Но прозвенел звонок, и, проглотив залпом компот, она полетела в 8 «в» учить литературе. В дверях буфета образовался клубок. Дожевывая пирожки, ребята тоже спешили на уроки, Ирина Васильевна допивала свой компот, хотела съесть и фрукты, которые бурой кашицей лежали на дне стакана, но, поморщившись, отставила в сторону. Как все-таки плохо стали готовить, это совершенно непростительно. Она медленно вышла из буфета и поднялась к себе. В этот час у нее было «окно». Можно было спокойно посидеть и подумать.
На улице кружился и кружился первый снег. Из форточки текла в комнату сырость. В общем, пришла зима, А что успела Ирина Васильевна за это время? Два года назад, когда ее назначили в эту школу завучем, она считала, что ей повезло. В первую очередь с директором. Как и она, Адольф Иоганесович мечтал заставить детей тянуться к культуре.
Он был очень деятелен, деловит, и, что особенно важно, с ним можно было говорить. Обо всем —  никуда из его кабинета не выходило. Невдалеке от школы Ирине Васильевне дали и квартиру. Весь этот район был новый. Не тратить времени на дорогу, начать жизнь сначала, в хорошем коллективе, с прекрасными целями — это тонизировало. Правда, домой по-прежнему попадала поздно. Конфликты, педсоветы, теперь вот Марина Львовна. Как они все в ней: и Рудь и тот же Вася Тюков. Свобода, внутренняя непосредственность, и сплетен не любит, а это так важно. Хорошо, что Марина Львовна попала к ним. В другой школе ее бы затрясло, она очень ранима. Но здесь Ирина Васильевна не допустит, она будет беречь и щадить Марину Львовну до
тех пор, пока та не научится беречь и щадить других.
Такая молодая и уже такая образованная. Есть вещи, до которых Ирина Васильевна дошла путем горьких разочарований, а Марине Львовне это было известно, как дважды два. Вот что значит родиться на двадцать лет позже. Однако хватит ли у нее терпения остаться в школе? Ирине Васильевне очень хотелось сделать из Марины Львовны учителя, смелого, тонкого, каким когда-то мечтала быть сама. Как она все близко воспринимает! Недавно прибежала — трагедия: в восьмом классе не любят Печорина. «Евгения Онегина» она им так раскрутила — повлюблялись. А «Герой нашего времени» никак не идет. Зачем, говорят, Печорин бездействует, женщин меняет. Онегин — тот, мол, хоть влюбился. Короче, никакого восхищения. Рассказывает, а сама чуть не плачет, только гордость мешает.
Совсем не чувствуют трагедии Печорина. Почему?
Действительно, почему? Ирина Васильевна рассказала ей о Горошкине. Жаль, что Марина Львовна его не учит. Очень глубокий мальчик, хочет быть архитектором, прекрасно знает историю последних лет. Начитан, сдержан. В классе, который ведет Ирина Васильевна, нет более интересного ребенка. Он на голову выше своих ровесников и в то же время может часами лежать на животе, играть с братом-первоклассником в солдатики. Так вот, ребята прозвали Колю Печориным, потому что, говорят, у него благородная внешность, хорошие манеры. Представляете? Не за внутреннее содержание, а за внешность. Может быть, отсюда к ним надо и идти? Марина Львовна тут же загорелась (она поразительно быстро все воспринимает). Театр! Почему они забыли про театр? Надо начать с театра.
На другой день прибежала со сценарием: первые наброски, писала всю ночь о Лермонтове. О борьбе и благородстве. А внешне, если им так хочется, будет сколько угодно красивых платьев, мундиров и прекрасных манер. Сам Лермонтов нигде не присутствует. Вместо него Печорин, толпа «Маскарада», герценовский мартиролог погубленных, убитых властью во цвете лет талантов: Белинский, Полежаев, Бестужев… Минута молчания. И снова стихи, сцены, Бенкендорф. Печорина будет играть Горошкин (Марина не знает этого ученика, но Ирина Васильевна их познакомит), Грушницкого — Димочка Напастников, мартиролог будет читать Тюков. Она нарисовала на листке план сцены. Декораций почти не будет. Наверху, над занавесом, надпись: «Я знал одной лишь думы власть (Лермонтов)». На правой кулисе приказ о ссылке Лермонтова на Кавказ, на левой — копия картины «Ангел со свечой» Врубеля. Копию сделает Таня Мусина. Она прекрасно рисует, и Марина уже договорилась.
Они собирались теперь в актовом зале: шум, гам, суматоха. Марина Львовна где-то нашла и притащила в школу балетмейстера, он расчертил ребятам полонез. Достала через знакомых в детском театре костюмы. Подобрала прекрасную музыку — Шопен, Бетховен. На рояле играла все та же Таня Мусина, тоненькая, простенькая на первый взгляд девочка, а такая способная.
Вспоминая, как в субботу на репетиции ребята в синих гусарских костюмах читали стихи («Не смейся над моей пророческой тоскою»), Ирина Васильевна думала: пусть дети не все так уж хорошо понимают.
Главное, они навсегда запомнят, как были синими гусарами, как ходил по кабинету шеф жандармов Бенкендорф, «трясясь от страха водянисто», как гибли, но не сдавались Белинский, Полежаев, Лермонтов.
— Ирина Васильевна, смотрите, смотрите, что одна моя девочка написала,— прилетела после звонка Марина. На листке, приложенном к сочинению, было: «Я люблю смотреть телевизор, но не все подряд. Люблю собак, лошадей, обезьян. Люблю читать и что-нибудь жевать. Люблю, когда тюльпаны (разные) стоят в синей вазе. Люблю корчить рожу зеркалу. Люблю, когда не решается задача, а потом ругаешь себя и выйдет. Люблю наш театр и еще одну учительницу и не люблю, когда тебя ни за что обругают».
— Марина Львовна, одна учительница — это, конечно, вы. Но и насчет «обругают», не о вас ли это?
— Да, у меня есть такая дурацкая черта. Я злюсь, когда меня не понимают. Но посмотрите: «люблю театр» — чудо! Надо, чтобы все они подружились: она, Коля Горошкин, Тюков.
Марина ходила взад и вперед по кабинету и с возбуждением рассказывала Ирине Васильевне о предстоящей премьере. Потом побежала на репетицию, с репетиции домой. Было уже темно и одновременно светло. Серебристый, белый, летел и таял вокруг нее снег. И она, как в кино или в каком-нибудь спектакле, ловила его в ладони и, не чувствуя, что набрались полные сапоги, запрокинув голову, подставляла под снег щеки, нос, глаза, лоб, себя всю. Как это здорово, что она нашла в завуче человека с убеждениями, личность по самому большому счету, как это прекрасно, что нашла в себе силы исправиться, стать совсем другой и в то же время остаться той, прежней Мариной! Вот она, взрослость.
Грущу и веселюся.
В веселье грусть моя;
И от чего крушуся,
Тем утешаюсь я,— Её Поэт был, как всегда, прав.

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Share and Enjoy:
  • StumbleUpon
  • Facebook
  • Yahoo! Buzz
  • Twitter
  • Google Bookmarks
  • MySpace

Запись опубликована в рубрике Литература, Нейлоновая туника. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

три × пять =