Плюс один рейс

Очерк
Лев Башканов

Молодой новгородский журналист Лев Башканов в течение трех месяцев путешествовал на попутных грузовиках по маршруту Волхов — Ангара. Он проехал 10 тысяч километров и побывал на стройках Урала, Сибири, в экспедиции гидрологов Саянской ГЭС. После сибирской поездки, увлеченный гигантским размахом строительства в стране, Башканов пошел работать бетонщиком на стройку Новгородского химического комбината.
О своих наблюдениях, о встречах с молодыми рабочими-строителями Башканов написал книгу очерков. Один из очерков этой еще не вышедшей книги мы здесь печатаем.

— И сегодня без молока?
— С молоком. Один шофер все-таки пробился. Говорят, больше суток добирался.
(Из разговора в продовольственном магазине).
Все шло как по маслу. Радио сообщило: ветер северо-восточный, слабый, до умеренного, без существенных осадков. Заведующий гаражом добавил:
— Дорожка так себе, не очень. Но для «МАЗа» ерунда. Пройдешь, Иван.
Настроение у Ивана отличное. Еще пять минут назад он был в райисполкоме. Дело решили быстро. Иван даже и не ожидал — участок дали почти в центре Тулуна. Зря только председатель райисполкома этот вопрос задал:
— Строить дом — хлопотливое дело. Хватит сил?
В кабинете заулыбались. Иван ростом в два метра, с крупной головой на мощной шее, плечи в полкабины. По этой причине больше одного пассажира к себе рядом в машину не сажает.
Кто-то подлил масла в огонь:
— Ему на медкомиссии дали динамометр пожать.
Так он, верите ли, так постарался, что стальная дужка надвое хрустнула. Вот тогда-то Иван и сконфузился.
— Да-а! У Балыко сил хватит. Можете идти, товарищ Балыко,— поставил точку председатель.
Иван сел в кабину в прекрасном настроении. Он нажал кнопку стартера, «МАЗ» взревел, будто зверю хвост придавили.
Чудной он какой-то, Иван. Глаза у него по-ребячьи чистые, ресницы длинные, с подпалиной, лицо красное, обветренное и улыбчивое, как солнце.
— Ты Хрущева видал? — спрашивает он меня.
— Откуда же мне его видеть? Я из Новгорода, не из Москвы.
— Ни разу не видел?!
— По телевизору только. У нас телевидение московское.
Ивам наступил на тормоз. Мой лоб приложился к ветровому стеклу. Если бы не меховая шапка, наверняка быть «фонарю».
— Ты чего? Что-нибудь сломалось?
— А я видел Хрущева. Он к нам о Братск приезжал.
Иван поехал дальше.
Мы едем в Братск. В кабине жарко. Из приоткрытого оконца почти не поступает воздуха: ветер попутный. В оконце врывается лишь шарканье колес по размытой дороге.
Вспоминаю разговор, который мы вели до наступления ночи.
— Ты сибиряк, Иван?
— Не-е, хохляк. Слова его текут лениво и совсем не по-украински. Он давно не видел родных степей. Десять лет, как кочует со стройки на стройку. Раздарил свой говор дружкам — строителям дорог Татарии и Башкирии, Казахстана и Сибири. Взамен стал разговаривать окая и акая, как говорят люди, видавшие Украину только наездом или в журналах и кино.
— Приехал в Тулун и стал оказию искать, вот вроде тебя, чтобы до Братска доехать,— рассказывал Иван, — пошел в автобазу. «Едет кто-нибудь на ГЭС?» — спрашиваю. «А тебе зачем туда?» — пытает меня завгар. «Как зачем? — отвечаю.— Известное дело — не груши околачивать, плотину строить еду». «Специальность есть?» «У меня,— говорю,— специальностей сколько хошь». «Дизель водить можешь?» «По третьему классу. Хоть на Луну». Посмотрел на меня завгар, прищурился, поглядывает, как цыган на лошадь, и говорит с улыбочкой: «Такой кадр мне и самому нужен». Повел к гаражу, «Без этого «МАЗа»,— говорит,— весь Братск обойтись никак не может. Молоком снабжаем только мы, тулунская шоферня. Понял?» «Понял»,— говорю. «А раз понял — оформляйся сегодня, а завтра к вечеру погонишь молоковоз. Две-три ездки сделаешь, не понравится — держать не буду. Плотина от тебя не убежит».
— Ну и как? — спросил я Ивана.
— А ничего. Привыклось. Сам видишь — катаюсь.
Дорога Тулун — Братск — расхлябанная и узкая дорога. Сейчас» ночью, она кажется еще уже. С обоих боков ее зажала черная тайга. Пошел снег. Из окна кабины кажется, что мокрые хлопья падают не сверху, а откуда-то спереди, будто в ветровое стекло направили брандспойт.
— Молока хошь? — задает вопрос Иван.
Мне не хочется молока. С удовольствием выпил бы холодной колодезной воды. Но где ее возьмешь? Говорю Ивану:
— Водицы бы простой лучше. Иван наступает на тормоз.
— Это мы враз сообразим.
Он открывает дверь со своей стороны, тянется рукой к капоту и сгребает с него слипшийся снег. На капоте след Ивановой пятерни — пять плавно изогнутых дорожек, сходящихся к тому месту, где большая и красная рука собрала горстью мякиш снега в тугой комок. Прежде чем дать мне, он еще раз сдавил его в кулаке. Снег хрустнул, и сквозь пальцы выкатились слезинки.
— Держи.
Я поднес спрессованный комок к зубам. Он пахнул соляром. Мне не захотелось его есть.
Ветер переменился. Стал лобовым. В ветровое стекло ляпает снег — частый, крупный и мокрый.
— Кидь пошла, — вздохнул Иван и включил «дворник».
Я закрутил боковое оконце, устроился поудобнее и стал думать о том, что скоро, совсем скоро я увижу братских гидростроителей.
Потираю на лбу шишку и разгоняю остатки дремоты. Во сне шапка съехала на затылок, и резкая остановка «МАЗа» стоила мне приличного, с голубиное яйцо «фонаря». Ничего не понимаю. Кругом темень. Рядом, на том месте, где сидел Иван, нащупываю теплый дерматин. Выхожу из кабины. Снег больше не идет. С черного неба нудит мелкий дождь. Тайга совсем рядом. Деревья стоят понурые и какие-то пригнутые. Будто тяжесть ночи сутулит их.
Я вижу Ивана. Он присел па корточках и смотрит куда-то под задний мост машины. Черный силуэт Ивана похож на глыбу камня-юльца.
— Хучь стой, хучь падай. А все одно загрязли. «МАЗ» стоит по диагонали, почти поперек дороги, задними колесами в глубокой яме. Левый бок заметно накренился. Яма заполнена водой. Бросаю камешек. Плюх! В яме не вода — грязевая каша. Камень потихоньку начинает тонуть.
— Баллон выстрелил, потому и завело в эту яму,— сообщает Иван. Он говорит негромко, почти шепотом, будто боится кого-то спугнуть, будто от громкого голоса «МАЗ» еще глубже осядет.
— Пойдем спать. Сейчас нема никаких делов. Утром копаться будем,— говорит Иван. Он водит пальцами по крылу машины,— Чертовщина!
С крыла дождевая морось не стекает. Она остается на крыле ледовой корочкой. Я знаю, что это такое. В гололедицу тщетно ждать попутной машины. Нам с Иваном придется туго: наш «МАЗ» некому будет вытянуть из ямы.
— Ну и погодка, черт бы ее драл! — говорю я. Говорю для того, чтобы разделить с Иваном его чувства. Ведь надо же как-нибудь обругать капризную весеннюю погоду Восточной Сибири.
Иван поет:
А помирать на-а-ам рановато-о,
Есть еще-е-е у нас дома дела-а-а.
— Сала хошь? Нашего, хохлацкого засолу. Открой-ка «ящик». Там, в углу, лежит.
Утро.
— Как же ты полезешь, Иван?
— А черт его знает как! Так, как есть, так и полезу.
— Там каша.
— А что делать? Неделю сидеть?
Ничего не могу возразить. В самом деле, не сидеть же здесь до морковкиных заговен. Ветер совсем не слабый, до умеренного, как обещало радио. Впрочем, па радио мы не в обиде: оно ведь предсказывало вчерашнюю погоду, а сегодня уже другой день. Сегодня мы должны быть в Братске. Молоко давно должно быть в детских садах или стоять в бутылках где-нибудь в бригадирском тепляке, дожидаясь обеденного перерыва, когда с плотины спустятся бетонщики.
Ветер далеко не умеренный. Он потерял всякую меру. Свистит в соснах, налетает на молоковоз, осыпая его мелкой крупкой, жесткой и сухой. Ледяная крупа, как из пескоструйного аппарата, и я удивляюсь, почему она до сих пор не содрала с «МАЗа» желтую краску.
Дорога заледенела. Ветер без руля — дует то спереди, то сбоку, мечется как ошалелый.
— Градусов мало,— говорит Иван.— Проморозил бы кашу, мы бы ее ломом расковыряли. Там, под сиденьем, домкрат. Принеси. Винтовой не трожь, гидравлический давай. Запаску буду ставить.
Пока я раздвигал неподатливое сиденье, пока доставал домкрат, Иван уже сопел под машиной. Он нашел где-то камень и прилаживал его под мостом, копаясь в грязи.
— Принес? Давай!
— Держи! — Я подал ему домкрат.
Ему неудобно на локтях. Иван переворачивается на спину и ложится. Я вижу, как на его грудь наползает глиняная каша.
— Иван, ты чего делаешь, Иван?
— А что?
В этот момент мне не жалко моей куртки-канадки. Я поспешно скидываю ее и совсем не вспоминаю о том, как я недавно бегал по Риге, искал ее, а когда нашел в одном модном ателье, то отдал все деньги, что у меня тогда были. Я ни о чем не думал сейчас — мне хотелось, чтобы Ивану за шиворот не заползала грязь.
— Она меховая, дорогая, поди, — говорит он спокойно.
— Дорогая? Плевать!
Иван перестал возиться с домкратом. Он подтянулся на балке моста и гудит все тем же голосом:
— Помню один кинофильм. Дамочка шла, шла по дороге, и поперек ее пути ручей тек. Юбчонка узкая, не перешагнуть. Ну, а кавалер ейный не долго думал — хоп с себя шубу, бросил в ручей и говорит: «Малости прошу. Топайте». Хошь знать, кто он был, кавалер-то?
— Hy!
— Барин пижонный.
Он меня разозлил. Меня бесило его спокойствие и собственная беспомощность.
— Иван, а знаешь, кто ты?
— А кто?
— Дурак!
— Еще чего скажешь?
— Не возьмешь куртку?
— Отвяжись.
— Тогда ты еще раз дурак!
— Благодарствую. Садись в кабину и спи. Понял? Я молчал. Я решил молчать.
— Слыхал?
Я отошел в сторону. Знал бы Иван, что я чувствовал, стоя у крыла автомобиля! Если бы он мне сказал: разденься догола и полезай под задний мост,— полез бы. Все бы сделал, лишь бы он забыл мою злую выходку. За что обозвал я Ивана? Скверная штука, когда ни за что человека обидишь.
Стою и тупо смотрю, как «МАЗ» вздрагивает от пульса домкрата. Для глаза почти незаметно, как машина с каждым качанием рычага отрывается от земли, а лопнувшее колесо распрямляет промятину, будто его накачивают воздухом. Я выбрал точку на цистерне и стал наблюдать, как она приближается к вершине столба, что стоит метрах в ста от машины.
«Цок-цок» — стучит домкрат, и точка букашкой ползет по столбу. Думаю об Иване, которому очень жарко сейчас. «МАЗ» весит тринадцать с половиной тонн. Поднять такую тяжесть… Наверняка грязь, в которой сейчас лежит Иван, стала теплой от жаркой спины.
«Цок-цок». Букашка на цистерне уже совсем подползла к верхушке столба. «Цок… цок… цок…» Что это? Букашка почему-то остановилась, постояла несколько секунд и стала пятиться обратно вниз. «Цок-цок-цок!» Пульс домкрата стал частым и внезапно остановился. Букашка опустилась еще чуть-чуть и замерла.
— Ле-е-в!..— срывает меня с места хриплый и натужный голос Ивана.
Кажется, я впервые почувствовал, как волосы под моей шапкой зашевелились. Иван лежал, придавленный балкой заднего моста.
— Чертовщина, Лев. Грунт под камнем просел.— Иван уперся руками в балку, словно хотел выжать штангу. Штангу весом в тринадцать с половиной тонн.— Выручай, Лев!
Смеемся до упаду. Мы, перепачканные и счастливые, едем.
— А ты обиделся, Иван?
— Откуда ты взял? Я не обидчивый. Есть у нас один шофер. Он второй год на завгара обижается, вся автобаза об этом знает, а завгар по нынешний день не догадывается.
Мы опять смеемся. Нам радостно, что все пережитое позади, что все «чин чинарем», и потому мы смеемся даже над несмешными вещами.
— Иван, какой это по счету рейс из Тулуна в Братск?
— Ха! Почем я знаю. Что, я считал, что ли? Это ты, небось, каждый рейс в книжечку заносишь, верно?
— Отмечаю. Но для меня это последний рейс, Иван.
— У тебя последний. Для меня — еще плюс один. Запомнится, поди?
Я молчу. Вместо ответа я покачал головой. Иван меня понял. Конечно, такое не забудется.
Впервые мне довелось видеть человека на волоске от смерти…
— Выручай, Лев! — прокричал Иван.— Поищи на дороге камень, потом возьми домкрат и поднимай машину.
Я кинулся искать камень. Я метался на дороге и, наверно, походил на таракана, случайно попавшего на горячую сковородку. Наконец нахожу глыбину, волоку к машине.
— Не годится. Плоский ищи,
Я понял. Камень нужен плоский. Иначе он просядет в грунт, когда поставленный на него домкрат примет груз в тринадцать с половиной тонн. Так случилось, когда Иван начал поднимать машину.
Я спешу. Ивана может выручить моя расторопность, Если машина еще чуть просядет, ему не выдержать.
— Этот подойдет? — показываю на зеленоватый камень, похожий на разрезанный пополам каравай хлеба.
— Сгодится,— одобрительно прохрипел Иван.
Беру домкрат, прилаживаю и начинаю крутить ломиком. Этим домкратом редко пользовались, пришлось ржавую резьбу полить маслом. Ломик идет легко до той поры, пока червяк не упирается в балку моста. Дальше ни в какую. Стукнуть бы топором, но нельзя. От стука машина станет дрожать и еще глубже просядет. Нельзя стучать: под мостом Иван. Упираюсь что есть сил. — Ага, легче малость,— говорит Иван.
Жму еще, ломик гнется, но все-таки подается на меня.
— Легче. Грудью дышать можно, А то все брюхом дышал.— Голос Ивана стал веселее.— Ну-ка, раз-два, взяли! Еще раз! — Это Иван помогает мне вращать ломиком.
— Еще-е раз! Погоди-ка. Попробую вылезти. Иван, извиваясь, выползает из-под моста. Встал, распрямился и говорит мне спокойно, почесывая в затылке. Так спокойно, будто с печи встал:
— Счастливо отделался. А завгар всегда меня ругал за технику безопасности.— Он посмотрел на меня, мокрого и грязного. Вид у меня был, наверное, смешной, потому что Иван расхохотался.
…И вот мы с тон поры едем и все смеемся.
— Скоро двенадцать,— глянул я на часы.
Валит снег. Стена снега. «Дворник» не справляется. Иван ему помогает, поминутно очищая рукавицей ветровое стекло. Морозец не сильный, но будь он такой у нас в Новгороде во второй половине апреля, то, выражаясь языком бюро погоды, говорили бы, что за истекшие сутки наблюдалось резкое похолодание. Но здесь Сибирь. Здесь к этому привыкли. Иван говорил, как однажды на первомайскую демонстрацию шли в валенках.
Справа, прижавшись к самому кювету, стоит мальчик. «Голосует». Ему, наверно, холодно. Он в фуражке, в коротком пальтишке и лакированных резиновых сапогах. Останавливаемся.
— Откуда ты взялся, хлопец? — спрашиваю я мальчишку.
— С «Белого света», — хнычет в ответ.
— ??? — смотрю на Ивана.
— Тут недалече хутор будет. Название у него такое — «Белый свет»,— поясняет мне Иван. И обращается к мальчишке:— Лезь в кабину.
Мальчишке самому не забраться. Подсаживаю его и устраиваю между собой и Иваном.
— Ты чего плачешь? На-ка, утри сопли, а то подавишься.— Иван достал мятый, как комок газеты, носовой платок.— Зовут-то тебя как?
— Ва-аней!
— О брат, да мы с тобой тезки! Куда ж ты, Иван, путь держал в такую непогодь, а?
— В шко-олу!
— Брось ты хныкать! Чо ты, барышня? Ну! Кончай, а то и я разревусь! — Иван нарочно кривит губы и делает такую занятную рожу, что мальчишка на минуту обомлел и разинул от удивления рот.
— Разревелись два Ивана, как два чокнутых болвана,— сочинил тут же Иван.
— Я в… гм… в школ… гм… школу опаздываю.
— Успеешь в школу. «Белый свет» не за горами. Километра два осталось.
— Мне не туда. Мне… гм… в Зарбу надо.
— В Зарбу? Ты в Зарбе живешь? А чего тебя в «Белый свет» занесло?
— К деду в гости ездил. Свежую рыбу возил.
В Зарбу нам не по пути. Полчаса, как мы миновали эту деревню. Вернуться? Мы опаздываем с молоком. И не знаем, что будет с погодой через час.
— Давай сделаем так, Ванятка. Отвезу-ка я тебя обратно к деду, там и дождешься попутки. А то ты вон куда махнул от него. Ты чего, пешком, что ли, хотел?
— Не, я шел и оглядывался. Я всегда так делаю — иду, а попутка догоняет. В деревне шофера не берут, они на дороге сажают.
— Хитер ты, брат!
— Дядя Ваня, сколько времени?
— Без десяти час, — ответил я за Ивана. Мальчишка вдруг нагнул голову и захныкал.
— Ты что, опять? — Иван поднял за подбородок его голову.
— В школу опозда-а-ю-ю! К полвторому надо.
— О чудак-человек! — Иван сделал вид, что сердится.— Да что она тебе, школа, далась? Ну, пропустишь разок, дела, подумаешь, важные.
Мальчишка еще пуще разревелся. Он посмотрел на Ивана, потом на меня полными от слез глазами и протянул так жалобно, что я готов был рассмеяться:
— Дяденьки и подвезите! Мне сегодня двойку исправлять нада-а-а!
— У-у, брат. Да ты еще и двоечник!
У Ивана и его жены Ганны нет детей. «Почему-то нет, и все»,— сказал мне об этом Иван. Сказал грустно, каким-то упавшим, нет, даже отрешенным голосом. Наверное, это связано с какой-то драмой. У него большое сердце, доброты в нем, наверное, столько, что не уместилась бы в огромной и щедрой Ивановой горсти. Кому дарить добро? Представляю, если бы у Ивана был сын.
Я смотрю на него. Он о чем-то думает, кусает губу и гладит голову Ванятки.
— Вот чего, Иван. Нюни кончай распускать, а садись ко мне на колени и держись за баранку. Будем заруливать к твоей школе…
Поздно ночью мы приехали в Братск. Ночевали на цементном полу молочно-сливного пункта. Наутро, когда мы встали, Иван поспешно спрятал пустую бутылку из-под водки-«красноглазки», которую мы выпили накануне.
— Подальше с глаз долой. А то подумают, что пьянствуем.
Мы распрощались. Мой рейс на попутных машинах от Волхова до Ангары закончился. Пройдено около десяти тысяч километров. Я взвалил на плечи рюкзак.
— А что это у тебя там булькает? — спросил у меня Иван.
— Там у меня бутылка с волховской водой. Знаешь, на нашем Волхове построена первая советская гидростанция. А на Ангаре теперь мощнейшая в мире.
— А бутылка-то зачем?
— Я ее отдам передовой бригаде гидростроителей. Пусть волховскую воду выльют в Ангару. Пусть породнятся реки и частичка Волхова пройдет по турбинам Братской ГЭС. — Я говорил, наверное, очень торжественно. Я вправду был взволнован.
Иван меня понял. Он еще раз пожал мне руку на прощание.
— Такие бригады здесь есть. Желаю успеха!
Я зашел в продовольственный магазин, чтобы купить пачку сигарет. В молочном отделе очередь. Молоко еще не привезли.
— И сегодня без молока? — спросила только что зашедшая старушка.
— С молоком,— ответили ей.— Один шофер все-таки пробился. Говорят, больше суток добирался. Снегу-то вон сколько насыпало.
Об Иване знали. Не знали только, как его зовут. А имя у него простое — Иван Балыко.

Дорога Тулун — Братск, Иркутская область

Журнал «Юность» № 9 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Первый урок

Н. Тагунов
Записка Е. Д. Стасовой Н. Н. Тагунову
Дорогой Никифор Николаевич! Я прочла присланные Вами воспоминания о дореволюционной маевке — «Первый урок». Мне думается, что хорошо было бы их немного литературно обработать и занести в журнал «Юность» или передать туда через Михаила Савельевича Рутэса, заместителя директора Музея революции. Такие воспоминания, по-моему, очень полезны для нашей молодежи. Они ясно показывают, как происходили демонстрации в дореволюционное время и как даже малые ребятишки помогали взрослым. А, кроме того, в них рассказано, какое живое участие приняла партия и Владимир Ильич Ленин в судьбе мальчика, пострадавшего во время преследования революционных рабочих полицией.
«Юность» — популярный и любимый молодежью журнал, опубликованные в нем воспоминания станут широко известны молодежи.
Елена Стасова

Я хочу рассказать здесь о первой маевке, в которой участвовал. Было мне тогда всего семь лет.
Отец мой работал машинистом на Муромской бумаготкацкой фабрике, а дядя, брат матери, Александр Никифоровнч Обмайкин был его помощником. Этот дядя Саша — одни из организаторов Муромского комитета партии, он и проводил маевку.
Я очень любил его, дядю Сашу. Он мне дарил цветные карандаши и бумагу. А я пароходы рисовал. Жили мы во дворе фабрики, и, как все другие фабричные ребята, я рано начал понимать рабочую жизнь. А маевка осталась мне памятной навсегда, да, по правде сказать, с нее и началось мое серьезное обучение.
Дело было так. Отец нас, маленьких — меня, семилетнего, и братишку постарше, — запер в квартире на ключ снаружи, чтоб мы не выходили. И мы в окно увидали, что дядя мой фабрику на маевку вывел; он с подмастером Румянцевым стоит на ящике из-под шпуль и с рабочими разговаривает. Рабочих полон двор. Подмастер под пиджаком держит красный флажок на древке с золотой круглой головкой и острием.
Взмахнул флажком с высоты — и рабочие песни запели. Вдруг через весь двор сквозь толпу расступившихся работниц на тачке механика Константина Николаевича Засухина везут. Да все улюлюкают и хохочут. «В Оку его, — говорят одни,— в Оку!», а другие: «В мусор, на помойку!». Этот механик штрафами одолевал рабочих. Грубиян был, к девушкам нехорошо приставал. А нас, детей, ненавидел. Если шапку не снимешь перед ним, хоть и поздороваешься, за уши драл,
Ну как тут нас в такой народный праздник взаперти удержать! И мы с братишкой вылезли через окно каморки, где у папы и старших братьев стоял столярный верстак и токарный станок. По водосточной трубе спустились по двор — и прямо к дяде Саше, то есть к ящику, на котором он стоял. А я так даже на ящик забрался. Обласкал он меня, по волосам погладил.
Народ тронулся, и мы, мальчишки, побежали впереди демонстрации. Шли от бумаготкацкой фабрики к маслобойному заводу Суздальцевых — Ушаковых. Конечно, мы первые шмыгнули в подворотню, за нами рабочие, побежали все в цехи, стали рассказывать, что вся наша фабрика вышла на улицу и фабричные зовут маслобойщиков присоединяться. Маслобойщики стали выходить из цехов, a ворота сторожа заперли снаружи на замок. Ну, на них нажали всей массой и вышибли. И все пошли по Спасской горе в город присоединяться к Валенковскому заводу. А он уж вышел на Касимовскую улицу.
Шли в гору и пели: «Вставай, поднимайся, рабочий народ» вставай на борьбу, люд голодный!..» Тут и я научился петь рабочую «Марсельезу». Только когда пели: «Раздайся клич мести народной»,— слов «клич мести» я не понимал, а думал поют «клейсмейсель» — зубило такое, которым чугун рубят да канавки вырубают. Его-то я знал: у отца было такое зубило. Рабочие пели, гневно сжимая кулаки, и мне казалось, что у них в руках клейемейсели, а у меня клейсмейселя не было, и я сжимал в кармане перочинный ножик. А когда на Касимовскую улицу вышли, там уже много тысяч народу было. И вдруг засвистели пули. Это казаки стали обстреливать демонстрацию из винтовок со стороны Московской улицы.
Рабочие-организаторы поднимались над толпой, опираясь руками на плечи товарищей, и призывали: «Соблюдайте спокойствие. Рассыплемся кто куда, а потом соберемся у тюрьмы».
И демонстрация как будто растаяла после обстрела. Все рассыпались в разные стороны, а через 2—3 часа снова собрались, но уже около тюрьмы, и направились к Окскому садику. Но оттуда выскочили полицейские во главе с исправником Лучкиным, стали стрелять из револьверов и накинулись на демонстрантов с обнаженными шашками. Исправник Лучкин рассек щеку девушке-школьнице Будкевич.
Организаторы снова стали призывать демонстрантов к спокойствию, предложили вторично рассыпаться и к вечеру собраться в Гофманском саду, близ ремесленного училища.
Мы, мальчишки, кубарем скатились с Воеводской горы и мимо водокачки направились в Гофманский сад. Там на качелях, на длинной доске, качался парень в пунцовой рубахе, пиджак его лежал на траве. Мы увидели, как к качелям подъехали два казака, видно, хотели его забрать. Он сильно раскачал качели, с разгона доской вышиб из седла одного казака и бросился бежать. Другой казак спешился, наклонился над упавшим с лошади сотоварищем, помог ему подняться и сесть на лошадь, и оба казака погнались за убежавшим мастеровым в пунцовой рубахе. Вдруг видим, из кустов выходят улыбающиеся организаторы, рабочие говорят: «Теперь казаки не вернутся». Со всех сторон из-за деревьев и кустов стали появляться пришедшие на массовку рабочие и работницы.
Организаторы увидели нас, мальчишек,— мы пришли вдвоем с Васькой Балновым, сыном фабричного сторожа, моим другом детства,— и говорят: «А вы как сюда попали, малявки?» Мы отвечаем: «Как же, раз сказали рассыпаться и собраться, мы рассыпались и собрались».
Подмастер Румянцев, увидев нас, сообщил: «Это наши фабричные ребята»» Он о чем-то тихо поговорил с организаторами, потом подозвал нас с Балновым. «Вот что, ребята,— сказал он,— фабрика оцеплена казаками. Но вас они пропустят. Идите в «волышку» (так называлось рабочее общежитие во дворе), скажите всем женщинам, чтоб вышли на улицу встречать мужей, сыновей, которые будут возвращаться домой, и предупредили, чтобы те туда не возвращались. Вечером, возможно, нагрянет полиция с обыском, всех могут арестовать и посадить в тюрьму».
Мы с Васей бросились выполнять это поручение. Но подмастер Румянцев вернул нас. «Только вот что,— сказал он,— вы казакам не говорите, что отсюда идете и что здесь собрание. А скажете, если спросят, что возвращаетесь из деревни Орлово. Туда вас послал отец передать мужикам, чтоб привезли картошки. Поняли? Иначе вас казаки не пропустят, а если узнают, что вы весь день с рабочие ми на массовке были, самих вас побьют и арестуют».
«Поняли»,— ответили мы и побежали.
Только спустились со Спасского съезда к фабрике, как на нас набросились двое казаков с нагайками, У них в эти плети нагайки зашиты медные пятачки, да по два, по три сразу. Ударом плети казак голову проламывал. Мне чуть-чуть по плечу досталось. А Ваську, друга моего Балнова,— годиком старше меня он был, ему шел девятый, — казак с размаху по спине хлестнул. Вася упал и два раза перевернулся от боли. С тех пор на всю жизнь у него метка па спине осталась. Мне же больно было на копейку, но плакал и кричал я на три рубля, чтобы еще раз не ударил. А казак оголил шашку, замахнулся на меня да и кричит: «Куда ты, жиденыш, иродово отродье?» У меня волосы черные, курчавые, и он принял меня за еврейского мальчика. А я говорю, что я не жиденыш, а машинистов сын и иду домой. А Васька — сын сторожа. Мы при фабрике живем. «А где вы весь день шаманили?» — крикнул другой казак, снова замахиваясь нагайкой.
Мы сказали, как научил нас Румянцев, что идем из деревни Орлово, куда посылал нас отец рано утром к мужикам, чтобы они картошки привезли. Посмотрел казак на нас, штаны и сапоги наши были запылены от ходьбы с демонстрацией — видать, поверил, что мы из деревни, взмахнул нагайкой.
«Гэть, — говорит,— чтобы и духу вашего тут больше не было!»
Мы помчались прямо в «волышку» и, как нам было поручено, все рассказали кухарке и женщинам — их тут четыре было. Они ахнули и побежали предупреждать мужей, чтобы не возвращались в общежитие. А кухарка Маша усадила нас за стол. Говорит: «Мужики все равно не придут» — и наложила нам большую деревянную миску каши-сливухи (пшенной). Постным маслом помазала да маленьких кусочков сала свиного накрошила. «Не пропадать, — говорит,— Добру, а то полицейские с казаками придут да сожрут трудовое-то».
Мы так наелись этой каши, что нас сразу ударило в сон, и мы пошли лечь на нары. Но в это время в общежитие ворвались полицейские и казаки во главе с исправником Лучкнным. С криками и бранью они стали чего-то искать, переворачивали постели рабочих, шашками взрезали подушки, кололи их. Перья летели густым облаком — ведь в общежитии жило более ста рабочих.
Тот же самый казак, который порол нас нагайкой, увидев меня, закричал: «Ты опять тут, иродово отродье!» — и размахнулся шашкой, но кухарка Маша схватила меня, накрыла своим фартуком и говорит казаку: «Чего дите губить. Бей по мне. Это ж Натальи сын». Казак отстал.
Когда полицейские и казаки перерыли постели и ничего не нашли, они собрались все к столу. А в это время с террасы через окно боевики-дружинники бросили в них две бомбы. Стены затряслись. Посыпалась с потолка штукатурка, доски. Маша как держала меня под фартуком, так вместе со мной и упала. После взрыва вытащили из-под обломков трех изуродованных полицейских и казака. Маша отделалась испугом. Друг мой Вася, когда ворвались полицейские, забрался в кухонный шкаф и поэтому остался цел и невредим. А Меня подняли в бессознательном состоянии с поломанным ребрышком. Я был контужен и придавлен. Пролежал я без сознания восемнадцать часов. Пришел в себя, вижу: лежу дома на сундуке, а на голову мне льют ледяную воду. Мать плачет, а отец стоит, закуривает трубку. Увидел, что я очнулся, говорит: «Ну, мать, жив будет». И ушел на смену.
А я потом долго болел. Оказалась травмированной центральная нервная система. Я пугался каждого стука двери, бегал прятаться под кровать, почему-то появилась водобоязнь.
Этот случай со мной — сыном Натальи, жены муромского машиниста Тагунова с бумаготкацкой фабрики — стал известен Владимиру Ильичу Ленину. И он поручил Представителям Центрального Комитета партии в России, чтобы сына Натальи во что бы то ни стало вылечили, взяли на попечение партии и воспитали. И меня лечили по советам партийного подполья из Петербурга. Там получали указания от профессоров и советы пересылали через Казань.
А для меня этот случай был первым серьезным уроком, который учил жить.

Журнал «Юность» № 9 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Видеть завтрашний день!

С. Преображенский

Получилось так, что вот уже восемь лет — почти столько, сколько существует журнал «Юность»,— через мои руки и руки моих товарищей по редакции проводит множество рукописей молодых, а то и вовсе начинающих литераторов.
Конечно, не у всех надежды сбываются, и вез-таки довольно часто среди рукописей, поступающих «самотеком» (есть такое редакционное словечко, означающее, что рукопись не была заказана, а просто автор неожиданно принес ее в журнал), попадается что-то талантливое, радующее своей свежестью, смелостью и остротой.
Собственно, именно такой неожиданностью были и для нас, работников журнала, и для всех читателей, почти все молодые имена, которых теперь мы называем уже нашими «старыми» авторами.
Помню, как пришел в журнал строгий юноша в очках, еще никому тогда не известный студент Анатолий Кузнецов, как он поехал в Иркутск с заданием редакции написать очерк, как он приходил в отчаяние оттого, что очерк не получался, и как потом появилась на страницах «Юности» написанная в результате этой поездки повесть «Продолжение легенды», сразу завоевавшая любовь многих наших читателей. Вспоминаю, как принес свои первые рассказы, очень еще несовершенные, но уже свидетельствующие о незаурядных возможностях их автора, тоже тогда никому не известный, скромный молодой врач Василий Аксенов. Приносили первые свои опыты студент Литературного института Анатолий Гладилин, которому в ту пору едва «стукнуло» девятнадцать лет; бывший детдомовец, прошедший хорошую жизненную школу, Анатолий Приставкин; выпускник ВГИКа, новеллист Владимир Амлинский; альпинист и путешественник Евгений Шатько; журналист Юрий Полухин; совсем еще юный Борис Шурделин и уже мужественно проживший суровую жизнь солдата Борис Балтер, Юлиан Семенов и многие, многие, другие.
Я говорю сейчас только о прозаиках, потому что речь пойдет в основном о проблемах их творчества, но и их список мне легко было бы продолжить, тем более, что в журнал продолжают приходить все новые и новые «начинающие». Имена некоторых из них — пока что «редакционная тайна»: тайна до тех пор, пока их произведения не увидят света в одном из номеров журнала.
…Мне кажется, что сейчас, после исторических встреч руководителей партии и правительства с представителями творческой интеллигенции, после июньского Пленума ЦК КПСС, посвященного идеологическим проблемам современности, очень кстати поговорить о вопросах, равно касающихся всех молодых писателей, о тех общих, но вместе с тем и весьма конкретных задачах, которые им предстоит решать.
Глубоко ошибся бы тот, кто бы сказал, что и прошедшие встречи и даже Пленум ЦК нашей партии положили конец всяким спорам о литературе, подвели им «черту». Это было бы заблуждением. Наоборот, указания и советы, которые прозвучали в речах Н. С. Хрущева и Л. Ф. Ильичева, а также выступления многих участников встреч и Пленума ЦК подготовили хорошую основу для подлинно творческих споров, для принципиальных дискуссий о дальнейшем пути развития нашей литературы. Партия еще раз указала вехи на этом великом пути, но ведь каждый писатель, идя этим общим путем, должен не только остаться самим собой, но и развивать свою индивидуальность, свои характерные качества и особенности. Иначе, какое же это будет творчество?
И думается, что, борясь за утверждение принципов социалистического реализма, надо помнить и о таком «старом, но грозном оружии», каким является творчество — теория и практика выдающихся советских художников слова, и ушедших от нас и ныне здравствующих, которых мы по праву называем народными писателями.
Горький и Маяковский, Демьян Бедный и Фурманов, Фадеев и Алексей Толстой, Шолохов и Твардовский—вот истинные учителя наших молодых литераторов. Между тем некоторые из молодых в погоне за ложно понятой оригинальностью всерьез объявляют себя ближайшими последователями той или иной модной зарубежной школы (а то и школки!), порой зная о ней только понаслышке. Это несерьезно и крайне обидно, Что может быть плодотворнее постижения великих примеров творчества выдающихся мастеров литературы социалистического реализма?
… Давно известно горьковское внимание к молодым литераторам, его требовательная к ним доброжелательность. Горький умел так разговаривать с начинающими писателями, что эти два качества — требовательность и доброжелательность — казались совершенно неотделимыми друг от друга.
Вот Горький критикует первую книгу двадцатишестилетнего автора. Критикует сурово, обстоятельно и пристрастно. И заключает свое письмо-рецензию такими словами: «Надобно учиться, товарищ! Надобно упрямо, всю жизнь учиться видеть, понимать, изображать. Вы, видимо, человек способный к писательству, с хорошим, зорким глазом и с хорошим сердцем. Позаботьтесь, чтоб сердце Ваше жило в ладах с разумом».
Таким же примерно пожеланием заканчивает он письмо к совсем еще молодой, двадцатидвухлетней писательнице: «Вам необходимо взяться за дело серьезно, у Вас ость хорошие данные. Вы зорко видите, немало знаете. Но — Вам не хватает языка для того, чтобы одевать материал ваш красиво, точно и прочно. Так-то, сударыня! Получили трепку?»
Эти письма особенно интересны для нас, потому что из этих двух, в ту пору «начинающих», впоследствии выросли настоящие писатели, да еще какие! — Николай Погодин и Ольга Берггольц.
Конечно, писатель делает себя сам — своим трудом и талантом. Но можно смело сказать: горьковская критика сыграла в становлении Погодина и Берггольц немалую роль.
Многие крупные советские писатели продолжали и продолжают следовать этой замечательной горьковской традиции внимательного, любовного и потому особенно требовательного отношения к литературной смене. Они передают молодежи и свой огромный опыт — теоретический и практический, — опыт, который в целом и является тем «грозным оружием», о котором нельзя забывать их последователям и ученикам.
Мало сказать — не забывать. Надо постоянно пользоваться этим проверенным оружием, которое с успехом разило и долго еще будет разить наших общих идейных противников, речь это оружие и стараться, чтобы все наши молодые опробовали на свою руку.
Таким нестареющим оружием являются, в частности, книги и теоретические работы одного из основоположников советской литературы, замечательного писателя старшего поколения Александра Фадеева, певца нашей революционной юности,

Мне посчастливилось работать с Фадеевым. Я говорю «посчастливилось» не по давно заведенной вежливой традиции: и впрямь, близкое общение с этим человеком было счастьем.
Наверное, никакие мемуары не сумеют передать живого фадеевского портрета. А я его вижу и храню тепло его руки… Вижу эту высокую, как бы никогда не гнущуюся фигуру, венчанную красивой, несколько откинутой назад седой головой (однажды Пабло Неруда очень удачно сказал, что Фадеев напоминает ему могучую гору, вершина которой покрыта вечными снегами)… Вижу умные, пронзительные фадеевские глаза — то открытые, добрые, как бы излучающие душевное тепло, смеющиеся, то вдруг гневные, колючие… Слышу этот заразительный и какой-то по-особенному раскатистый фадеевский смех… Вспоминаю знакомый взмах его рук — он обычно как-то «загребал» свои волосы кверху сразу двумя руками…
Александр Александрович всюду вносил с собой необыкновенное оживление. Возникали горячие споры, и в этих спорах Фадеев всегда являл пример неподкупной идейной честности и партийности, непримиримости к чуждым взглядам, к отступничеству от того, что было для него «святая святых»,— от революционного ленинизма, от линии Коммунистической партии.
…Огромное обаяние и какая-то всепроникающая чуткость. Горение. Необычайно развитое чувство долга — дружеского, гражданского, партийного. Умение заметить чужую беду, увидеть чужое горе и вместе с тем — великое искусство! — искренне порадоваться творческой удаче и успеху «собрата по перу», знакомого, а иной раз и совсем незнакомого. И в то же время какая-то постоянная душевная настороженность. Нежность и душевная ранимость…
Конечно, я пишу не мемуары, но мне как-то трудно «делить» личность Фадеева, трудно раскладывать ее «по полочкам»: человек—писатель — общественный деятель. Да это и невозможно.
По многим свойствам своего характера Фадеев не мог быть сторонним наблюдателем литературного процесса. Он считал своей обязанностью активно вмешиваться в жизнь литературы, обобщать поиски новой эстетики, бороться за позиции Коммунистической партии — против всех тех, в ком он сидел ее идейных врагов и противников. Этот боевой наступательный характер, который Фадеев всегда проявлял при решении острых идейных вопросов, счастливо сочетался у него с подлинной влюбленностью в литературу и искусство. Он гордился нашей литературой, заботился о ее процветании, искренне верил в ее великое будущее. Незадолго до смерти в одном из последних писем с глубочайшей убежденностью он заявил о том, что молодые писатели напишут немало книг о наших прекрасных днях и эти книги «…будут еще лучше прежних».
…Я часто думаю, как бы помог сейчас Фадеев многим нашим молодым литераторам, как бы боролся он за то, чтобы литературная молодежь смелее и активнее вторгалась в жизнь, за мастерство и мировоззрение молодых!
Впрочем, здесь меньше всего нужны домыслы. Меньше всего нужны догадки. Ведь Фадеев, помимо своих романов, которые могут служить образцом высокоидейного и высокохудожественного творчества, оставил много теоретических статей, писем и страстных высказываний о литературе и искусстве.
Правда, сам Фадеев не считал себя теоретиком. Выступая на вечере, посвященном 50-летию со дня его рождения, он говорил: «Здесь даже называли меня теоретиком. Это большое заблуждение, товарищи. Я, по существу,— практик. Только в силу потребностей практики и из-за нетерпеливого характера я иногда вынужден заниматься теорией, скорее даже по должности»…
Проще всего объяснить эти слова скромностью Фадеева. Но это лишь одна из причин, побудивших его сказать такие слова.
Более серьезной причиной было, вероятно, очень требовательное отношение Фадеева к теории, мечта о том, что наша литературно-критическая и эстетическая мысль создаст, наконец, единую и цельную теорию, выработает подлинную эстетику социалистического реализма. Вероятно, никто больше самого Фадеева не был бы рад, если бы кто-нибудь из теоретиков превзошел его и оставил позади. Но если это, в конце концов, и произойдет, то и тогда книги и статьи Фадеева о литературе и искусстве не потеряют своей остроты и актуальности: именно потому, что он был «по существу,— практик».
Ведь сколько знаем мы теоретических трудов, начисто оторванных от литературной практики, от жизни! Фадеев же всегда был в литературе и в жизни. Создавая свои теоретические статьи, он не затыкал ушей от «жизненного шума». В каждой его статье видно не бесстрастное лицо «холодного» теоретика, а тот самый фадеевский «нетерпеливый характер», за который его нельзя было не любить.
Как говорится, факт остается фактом: на мой взгляд, после Горького не было в нашей литературе писателя, с такой глубиной, остротой и последовательностью разрабатывавшего самые насущные проблемы социалистического реализма.
Вот почему разговор о «старом, но грозном оружии» социалистического реализма мне хотелось бы сегодня начать именно с него.
Однажды, разговаривая со мной о некоторых произведениях прозы, опубликованных в «Юности», Александр Александрович высказал сожаление, что иные наши современные, особенно молодые писатели изображают жизнь как-то нарочито приземленно, словно бы стыдясь показаться «романтичными».
Сам он восторгался высоким мастерством Тургенева, умевшего в своих произведениях достигать великолепного, в лучшем смысле слова «идеального» изображения юности, любви и дружбы. «Это то,— говорил Фадеев,— чего недостает нашей литературе, которая чрезмерно натуралистична и приземлена». А нашей молодежи, по мысли Фадеева, нужно именно такое «идеальное» изображение этой стороны жизни, потому что она стремится к ней, и это стремление надо всячески в ней поддерживать и развивать, «Как жаль, — с огорчением восклицал писатель,— что учителя в наших школах так недопустимо мало читают молодым людям Тургенева!»
В тургеневской «идеализации» Александр Александрович видел и чувствовал ее особое обаяние, необычайную прелесть, свою правду и звал советских писателей приблизиться к уровню такого мастерства. В понятие художественной идеализации Фадеев вкладывал предельно сконцентрированное выражение наиболее высоких и реально существующих моральных человеческих качеств, «сгущение», «заострение» в нашем советском человеке всего истинно прекрасного. И как писатель и как теоретик литературы, Фадеев стремился видеть и выделять в человеке возвышающие его черты, которые, по сути, и делают человека человеком.
Герой фадеевского романа «Разгром» Левинсон жил жаждой «нового, прекрасного, сильного и доброго человека», мечтал о человеке будущего. И он логично пришел к самой простой и самой нелегкой мудрости: «…видеть все так, как оно есть,— для того, чтобы изменять то, что есть, приближать то, что рождается и должно быть».
Сознание того, что в настоящем заключено будущее, никогда не покидало Фадеева. Еще юношей он твердо уверовал в то, что вслед за настоящим придет это будущее и оно будет совершеннее тех дней, в которые мы сейчас, сегодня живем. «Что, вообще, значит — сегодня увидеть завтрашний день? — как-то говорил Фадеев.— Выдумать несуществующего человека? Нет,— это по единицам, существующим сейчас, увидеть завтрашнее их большинство». Вот почему и современность он видел не только в показе современного социального устройства, в характеристике современных нравов и страстей,— она жила для него в борьбе идеалов, в упорной работе мысли, в победе над низкими инстинктами, в людях, делающих открытия, совершающих героические подвиги и самоотверженно умирающих во имя этого будущего.
Разный жизненный материал лежит в основе фадеевских книг. В «Разгроме» многие из героев — люди, в которых еще сильно темное начало. В «Молодой гвардии» уже иные герои: юноши и девушки, воспитанные новым строем, чистые и светлые, устремленные к подвигу во имя Родины. Но и в той и в другой книге Фадеев одинаково оптимистичен во взгляде на человеческую природу, на преображающую ее силу революционных идей.
Он стоял за революционную романтику и героику, потому что считал их непременными чертами подлинно крылатого социалистического реализма. В этом смысле он был пристрастен и по-настоящему тенденциозен.
Фадеев был писателем, если так можно сказать, толстовско-горьковской школы. Он многому учился у Толстого и у Горького и, конечно, прежде всего их «глубокой героичности».
…Одним из самых заветных желаний наших лучших молодых писателей является сейчас стремление создать образ такого литературного героя, который, выйдя из самых глубин жизни народа, полюбился бы нашему читателю и стал для него постоянным примером для подражания.
В работах Фадеева проблема такого положительного героя литературы социалистического реализма — новаторской по своей сути — всегда занимала одно из самых главных мест. Я, пожалуй, не ошибусь, если скажу, что для него (как и для многих других лучших писателей старшего поколения) это была проблема № 1.
Обо всем этом очень полезно напомнить в наши дни, когда вокруг проблемы положительного героя все еще не смолкают споры, когда еще совсем недавно находились такие доморощенные «новаторы», которые были вроде как бы не прочь даже и вычеркнуть эту проблему из нашей литературной жизни
как якобы «устаревшую» и подменить ее весьма сомнительной «задачей» конструирования некоего «среднего», «обычного», заурядного (и, как правило, ущербного) человека — «негероя». Такая тенденция к неверному, искусственному «приземлению» нашей действительности и «дегероизации» литературы, к счастью, встретила самый решительный протест со стороны лучших советских писателей, критиков и широкой советской общественности.
В этой связи весьма полезно (в первую очередь нашим молодым и начинающим писателям) обратиться к богатейшему опыту, прежде всего, русском классической литературы, создавшей большую галерею ярких положительных и потому неумирающих литературных образов, а также к опыту наших лучших советских писателей.
Как-то на читательской конференции по роману «Молодая гвардия» один студент задал Фадееву вопрос, вернее, даже высказал упрек: «Я долго уже живу на свете, и живу среди своих товарищей, многих из них люблю и дружу с ними, но очень много недостатков вижу и в себе и в товарищах. Когда читал «Молодую гвардию», я не узнавал себя и своих товарищей. Мне кажется, что вы молодых людей идеализируете, я таких не нахожу».
Фадеев возражал этому студенту. Молодогвардейцы, говорил он, конечно, хотя и передовые, но вместе с тем и самые обыкновенные советские юноши и девушки. Вероятно, большинство из сидящих в этом зале, продолжал писатель, в подобных условиях вели бы себя не хуже. Но «…всякая повседневная жизнь полна мелочей, обыденных, скучных, случайных, которые, однако, изрядно заполняют жизнь и часто кажутся важнее, чем они есть на самом деле. Их вовсе не обязан показывать художник, совершенно не обязан. А особенно, если приходится изображать людей в сложный и острый период жизни, когда раскрываются самые сильные стороны в людях».
Александр Александрович тут же задал своему «оппоненту» встречный вопрос: «А скажите, какие недостатки были у Татьяны Лариной?»
Студент задумался и ответил: «Трудно назвать».
«А у Наташи Ростовой? — продолжал писатель.— А у тургеневских девушек? То, что они дворянского происхождения? Так это в то время не считалось недостатком!.. Какие недостатки у Гекльберри Финна или Тома Сойера? Не больше, чем у Сережи Тюленина, не правда ли? А ведь я назвал мировые образы старой литературы».
И, как всегда, Фадеев заключил этот спор отличной формулировкой: «Значит, дело не в идеализации, а в способе изображения человека. Когда хотите изобразить человека с любовью, показать его настоящие, подлинные черты, это не значит, что вы должны замалчивать о человеке его недостатки, а это значит, что способ изображения должен быть такой, когда недостатки не мешают читателю любить этого человека» (подчеркнуто мной.— С. П.).
Формулировка эта и впрямь очень точна и, более того, всестороння. Она предостерегает и против «приземленности», когда читателю уже трудно полюбить героя, и против «замалчивания» недостатков, и против искусственного «приподымания» героя на ложноромантические котурны.
Для революционной романтики нет большего врага, чем романтика ложная. Вот почему Фадеев так остро выступал против лжеромантической «школки», рассматривавшей революционную романтику «…не как предвосхищение завтрашнего дня на основе объективного развития, а как «приподымание», «идеализацию» жизни».
Писателю, говорил он, не надо приукрашивать, «приподымать» действительность. «Жизнь надо изображать правдивой, реальной, не уходя от ее тяжестей, грубостей, подлостей, трудностей. Тогда и хорошее, передовое будет выглядеть не как приукрашивание, а как результат живых человеческих усилий… Такой счет предъявляет нам теперь партия, наша печать, таково народное требование» (из писем).
Да, надо писать правду о жизни. Но ведь и лучшие художники прошлого стремились в своем творчестве говорить правду! Значит, та правда, которую должен сказать социалистический реализм, чем-то отличается от их правды?
Фадеев отвечает на этот вопрос так: «Правда — это не только внешнее сходство с жизнью. Нет, нужно взять самые основные, самые глубокие тенденции развития действительности, видеть, что мешает, но и видеть далеко вперед,— тогда это и будет подлинная правда, и в этом отличие нашего социалистического реализма от старого.
Наш реализм должен, обязан видеть завтрашний день».
Советский писатель, желая показать людей такими, каковы они есть, обязан одновременно стремиться показать их такими, какими они должны быть, какими они будут. С помощью романтической революционной мечты он должен как бы заглянуть вперед, эстетически предвосхитить всходы будущего, победу уже реально существующего в сегодняшней жизни и неумолимо развивающегося.
Все это нам необходимо хорошо уяснить — уяснить серьезно и ответственно. Необходимо именно потому, что сейчас, как никогда, остро поставлен вопрос о задолженности писателей перед могучим движением жизни, о необходимости создать не менее яркий образ молодого современника, чем были для своего времени (и остаются прекрасными примерами для наших дней) Корчагин и молодогвардейцы.
Такое требование к литературе очень насущно.
Однако мне кажется, что иные литераторы, критики (а подчас и читатели), повторяя этот жизненно важный лозунг — «дайте современного Корчагина!»,— имеют в виду не подлинного Павку, а нечто совсем иное. Один из таких «мыслителей» даже высказал кок-то вслух, что современному молодому герою, собственно говоря, нечего особенно много думать и размышлять — работать надо!
А посмотрите, как «не повезло» Павлу Корчагину в нашей школе! Если ученики изучат его «образ» прямо по учебнику, если талант и страсть учителя и сила самой книги не победят холодные схемы иных учебников по литературе, вряд ли наш молодой человек возвратится к книге Островского за советом в трудную минуту.
В самом деле, вот как выглядит в одном из школьных учебников этот характер, один из ярчайших в советской литературе: просто-напросто названы его отдельные качества! и «при них» содержится весьма нехитрый иллюстративный материал.
Например: «В битвах гражданской войны, в рядах Красной Армии Павел проявляет беззаветное мужество и железную волю. Им руководит горячий советский патриотизм, непоколебимая преданность партии и Советскому государству».
Всё очень верно. Но как сухо и по-казенному это высказано! А вот каким путем рождался у Павла этот патриотизм, как закалялась эта преданность партии? Об этом в учебнике ни слова.
Если в характере Павла прослеживаются какие-то изменения или вообще идет речь о становлении его характера, то все это «объясняется» примерно так же. Надо, например, доказать, что «его внутренний мир чрезвычайно обогатился». Казалось бы, тут-то и можно раскрыть всю духовную неповторимость и сложность Павла! Но, оказывается, все его духовное обогащение выразилось в том, что если прежде Павка говорил грубо, то теперь он может не только очень интересно поговорить с друзьями на самые различные темы, но и выступить на митинге или собрании. С Тоней Тумановой, с которой Корчагин некогда объяснялся с помощью таких выражений, как «душа с меня вон», он теперь разговаривает совсем в другом стиле: «У тебя нашлась смелость полюбить рабочего, а полюбить идею не можешь».
Вот и все. А где же живой, ищущий, беспокойный Павел, так полюбившийся многим поколениям читателей? Неужели Островскому было так нетрудно создать его? Неужели достаточно было придать ему несколько похвальных и даже замечательных черт?
Конечно, нет! Для этого Островскому надо было прожить такую жизнь, какую он прожил.
Не зря Фадеев так говорил о Корчагине в письме к его создателю: «…Мне кажется, что во всей советской литературе нет пока что другого такого же пленительного по своей чистоте и в тоже время такого жизненного образа…»
Жизненного образа… А что такое «жизненность» образа? Это и есть, прежде всего, обусловленность каждой черты характера героя, его многочисленных связей с окружающей жизнью. Иначе говоря, его духовная человеческая сложность.
Сила Павла Корчагина — сына своего поколения — в том, между прочим, и состоит, что он живет и действует не в «безвоздушном» пространстве. Автор щедро наделил его переживаниями и раздумьями своего времени. Он показал Павку в постоянных столкновениях с другими людьми, не скрыл от нас его серьезных сомнений и душевных колебаний, не закрыл глаза на трудности окружающей жизни. Талантливо «поворачивая» своего героя разными сторонами и гранями его характера, последовательно раскрытая сложный и противоречивый процесс его развития, писатель сохранил Павку в нашем сознании человеком живым, настоящим, а не выдуманным. Ему веришь. И в этом сила воспитательного воздействия романа Островского.
Мы мечтаем сейчас о произведениях, которые вызывали бы у молодежи глубокие раздумья, вели бы с нею разговор по самым острым проблемам жизни— разговор идейный и правдивый, честный и взыскательный, без назойливого нравоучительства, чтобы уважение и доверие к себе авторы этих произведений завоевывали истинной мудростью и опытом жизни.
Нам действительно очень нужен такой новый литературный герой, который, подобно своим предшественникам — Корчагину и молодогвардейцам, вобрал бы в себя лучшие черты и духовные запросы современной молодежи и стал властителем ее дум, был для нее примером мужества и верности коммунистическим идеалам, вызывая к себе добрую зависть юных современников, желание подражать. Такой герой, прежде всего, должен обладать высоким интеллектом. Он должен широко, интересно, масштабно мыслить. Его духовный мир должен быть особенно богат: ведь он борец за чистоту жизни, за великую мечту человечества — построение коммунизма!
Но процесс рождения такого героя (и в жизни и в литературе) не такой уж простой и легкий. Как о связи с этим не вспомнить замечательные слова Н. С. Хрущева из его речи на III Всесоюзном съезде советских писателей:
«…Человек не рождается сразу коммунистическим человеком. Такого человека никто еще не знает, и вы его не видели. Его нельзя выдумать — он будет создаваться в процессе построения коммунистического общества, в процессе завершения перехода от социализма к коммунизму. Но что такое «завершение»? Тут нет границы, проложенной плугом, чтобы можно было сказать, что вот здесь кончается социализм и начинается коммунизм. Нет, так сказать нельзя. Процесс перехода от социализма к коммунизму — это длительный и очень сложный процесс».
…Очень сложный процесс. Нельзя забывать, что и люди, участвующие в этом «процессе перехода», тоже очень сложные, духовно богатые и интересные. Человек будущего — это гармонически развитый человек, человек светлый, чистый, лишенный проклятых «пятен капитализма». А гармония и сложность не исключают, а предполагают друг друга. Вот почему в изображении нового героя нашей жизни чистота без сложности легко может оказаться стерильностью. И если взяться за создание характера без знания и острого ощущения современности, даже лучшие побуждения потерпят (и терпят!) крах. И получается совсем как в стихотворении Леонида Мартынова:
Вода
Благоволила
Литься!
Она
Блистала.
Столь чиста.
Что — ни напиться.
Ни умыться.
И это было неспроста.
Ей
Не хватало
Ивы, тала
И горечи цветущих лоз;
Водорослей не хватало
И рыбы, жирной от стрекоз.
Ей
Не хватало быть волнистой,
Ей не хватало течь везде.
Ей жизни не хватало —
Чистой.
Дистиллированной
Воде!
…Все это не схоластический спор о процентном соотношении плохого и хорошего. Это вопрос духовной сложности, без которой может обойтись разве что робот, но не строитель коммунизма.
Это бы надо понять в первую очередь тем «советчикам», послушав которых, иной начинающий литератор может сделать ложный вывод, что вообще-то и особого таланта но надо, чтобы создать современного Корчагина. Просто, мол, нужно последовать некоторым уже известным прописям!
Нет, создание подлинно художественного образа молодого строителя коммунизма — задача первоочередная, но и чрезвычайно трудная.
Внимательность Фадеева к собратьям по перу широко известна, Многие литераторы могут припомнить, как в их квартирах раздавался вдруг ночной звонок и в телефонной трубке слышался глуховатый фадеевский голос. Извиняясь за «позднее вторжение», Фадеев поздравлял писателя с удачей: только что прочел рукопись или вышедшую книгу и не утерпел — просто не мог не сказать товарищу, а то и полузнакомому человеку доброе слово.
Конечно, все это не получалось бы у Фадеева так сердечно и естественно, если бы эта доброта была добротой «по должности», если бы она была расчетливо запрограммирована. Нет, таким уж был фадеевский характер. Сам он как-то сказал незадолго до смерти: «Признание высокого, чистого, честного отношения товарища к труду, высокого качества его труда — есть основа радости, уважения и благодарности. И какой это благородный стимул к работе!»
И все-таки у Фадеева это было больше, чем доброта душевная; ведь умел же он быть и суровым и гневно-требовательным. Эта необычайно заинтересованная внимательность к труду товарищей по профессии была одной из наиболее характерных особенностей Фадеева, всегда остро ощущавшего большую ответственность за общее литературное дело, которому он служил честно и беззаветно. Об этой особенности Фадеева очень хорошо сказал как-то К. А. Федин: «Может быть, сильнейшим качеством личности Фадеева была беспредельность служения литературе — то, что Горький любил называть одержимостью».
Будучи человеком высокой коммунистической партийности, Фадеев призывал советских писателей быть борцами, активными строителями новой жизни. Он был глубоко убежден в том, что высокая идейная принципиальность, партийность — это могучая сила, способная дать художнику настоящие большие крылья, поднять его о творчестве так высоко, чтобы «стало видно на все стороны света».
В выступлении перед студентами Литературного института (февраль 1951 года) он убежденно и очень страстно говорил о том, как необходимо писателю идти в ногу с современностью, быть современником в подлинном смысле этого слова, «…то есть находиться на уровне передовых идей своего времени и жить одной жизнью с народом».
Эти слова очень важны, как мне кажется, для понимания нашими писателями (особенно молодыми и начинающими) и читателями, что такое современность литературы и какое огромное, поистине основополагающее значение имеет идейность и партийность художественного творчество.
Вместе с тем Фадеев отчетливо понимал, что в искусстве идейность не существует вне художественности. Одним из первых в нашей литературе он возглавил последовательную борьбу против вульгаризаторских взглядов, будто высокая идейность произведения искусства сама по себе, «автоматически» может обеспечить такой же высокий его художественный уровень. Во многих своих теоретических статьях и выступлениях писатель доказал, какую губительную роль играет в искусстве как безыдейность (даже при самой высокой «технике» и профессиональном мастерстве художника), так и изъяны и несовершенства художественной формы (даже при самой прогрессивной идейности).
Идейность и художественность не существуют порознь, раздельно. «Идея социализма,— говорил Фадеев,— должна входить в произведение не как нечто внешнее, а являться самой сущностью произведения, воплощенной в образах».
Именно поэтому Фадеев неустанно повторял, что «…нам нужно великое искусство, сочетающее глубокую идейность с высокой художественной формой».
Борясь за высокую идейность литературы, Фадеев всегда подчеркивал, что «высокая идейность в искусстве требует напряженного, честного, добросовестного, усидчивого труда», причем, говорил он, борьба за качество в области формы начинается с простых, самых элементарных вещей: надо приучать себя к тому, что «…роман, рассказ, пьеса, сценарий должны переписываться по два, три, пять раз — до тех пор, пока язык, стиль произведения не будет очищен от всякого шлака».
Своим личным писательским трудом он оставил нам хороший пример такого глубоко ответственного отношения к работе над языком и стилем своих произведений. Как важно следовать этому примеру тем нашим молодым литераторам, которые, еще и не став, собственно, по-настоящему писателями-профессионалами, уже «успели» утратить вкус к совершенствованию своего языка, к борьбе за его чистоту и прозрачность.
Фадеев много раздумывал и писал о литературной смене, был очень внимателен к творчеству молодых литераторов, заботился о воспитании их мировоззрения. Если взять сборник его избранных речей, писем и статей «За тридцать лет», то даже при беглом ого перелистывании бросится в глаза, как часто писатель возвращается к вопросу о мировоззрении.
Он горячо протестует против узкого представления о мировоззрении, «Нельзя,— говорил он,— считать «мировоззрением» только философские, теоретические, политические взгляды и высказывания, минуя весь многообразный жизненный опыт человека. Это книжный взгляд на мировоззрение. Согласно такому взгляду миллионы людей и вовсе «лишены» мировоззрения. А между тем, жизнь учит не хуже книг, хотя без книг и нельзя выработать цельного и всеобъемлющего взгляда на мир».
Это звучит как нельзя более современно.
Дебюты многих наших молодых писателей были доброжелательно встречены читателями, прежде всего, потому, что эти писатели вошли в литературу но просто как люди с высшим образованием, а как делатели жизни. Почти за каждым из них были изученные и испробованные «своими боками» какие-то области жизни.
Эти и подобные им молодые писатели, учившиеся и работавшие рядом со своими сверстниками, оказались в первых своих книжках как бы «полномочными представителями» многих своих сверстников, потому что несли в себе их духовный опыт, пускай пока еще незначительный, но реальный.
Как правило, вторая и третья книги даются писателю труднее первой, Первая книга почти всегда воплощает личный авторский опыт — душевный и биографический. После этого писателю надо уже «осваивать» не только себя.
Фадеев когда-то писал о Николае Островском, кстати, тоже молодом писателе: «Конечно, в «Как закалялась сталь» по сравнению с «Рожденными бурей» есть одно большое преимущество: то произведение как песня, там больше лиризма». И дальше: «В первом произведении все то, что хотело запеть, запело».
Вторую же книгу, говорил Фадеев, писать труднее, потому что «это не автобиографическая вещь». Здесь необходим уже жизненный опыт и большая зрелость.
Когда совсем недавно раздавались справедливые упреки в адрес некоторых наших молодых писателей, уходящих в своих «вторых» и «третьих» книгах с главных магистральных путей в менее значительные, а то и просто сомнительные переулки и закоулки жизни, утрачивающих порой за мелочами основную суть, мы отдавали себе отчет: мировоззрение этих писателей еще нуждается в воспитании. Недостатки мировоззрения у таких писателей оборачиваются не только идейными, но и художественными недостатками в их произведениях, не дают возможности в полную меру проявиться их таланту. Как правило, все они люди честные, одаренные, преданные литературе и нашему общему, народному делу. Вся суть в неполноте их мировоззрения, в отсутствии у них глубокого взгляда на жизнь, в неумении широко, всесторонне охватить явления жизни. Нельзя забывать, что чем ближе к современности, чем меньше «отстоялся» материал жизни, тем труднее его художественно осмыслить, обобщить и выразить. Такая задача по плечу лишь подлинно талантливому писателю, владеющему передовым научным мировоззрением.
Старшие товарищи должны помочь молодежи. Это правильно. Но разве достойно самим молодым сидеть и ждать, пока им помогут? Мне кажется, первейшая их задача — это работа над собой, трезвый самоконтроль, самая суровая самокритика.
Надо понять, что без единого марксистско-ленинского мировоззрения широкая картина жизни у писателя не сложится во что-то цельное, единое, а скорее даже исказится.
Фадеев по аналогичному поводу как-то заметил: «Никакие доводы, что в жизни это можно видеть, что я знаю такого соседа,— не годятся; на этом не построишь великой литературы. Так Тургенев не смог бы написать «Записки охотника», а Некрасов «Мороз, Красный нос»…
Как часто — именно в силу неполноты мировоззрения художника — то, что лежит на поверхности жизни и подчас даже заметнее бросается в глаза, принимается за коренное и главное, а на самом деле является мелким, случайным, незаслуженно преувеличенным фантазией художника. А это ведет в искусстве к обобщениям спорным, а порой и попросту неверным. Литератор, который сейчас изо дня в день не следит пристально за развитием действительности, за жизнью рабочих, колхозников и интеллигенции — там, где она творится, даже и «но осознает, накануне какой пропасти он стоит, как писатель».
Глубокая связь с народной жизнью, постоянное изучение ее основных тенденций, ее основного направления, ясное понимание путей нашего развития в сочетании с талантом — вот что является надежным залогом создания новых книг, в которых было бы воплощено то, что является главным в социалистическом гуманизме нашей литературы.
А это главное,— вслед за Горьким неустанно повторял Фадеев,— «…показ человека, прежде всего через деяние, то есть как раз через то, что определяет его место и назначение в обществе и природе.
Старый гуманизм говорил: «Мне все равно, чем ты занимаешься,— мне важно, что ты человек». Социалистический гуманизм говорит; «Если ты ничем не занимался и ничего не делаешь, я не признаю в тебе человека, как бы ты ни был умен и добр». Прекрасные слова!
Как известно, Фадеев был а конце 20-х — начале 30-х годов одним из руководителей Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП). Эта организация (особенно в последние годы своего существования) нередко насаждала узкие, групповые взгляды на литературу, признавая полноценными писателями только своих членов и полупрезрительно относясь к так называемым «попутчикам», к числу которых были «причислены» тогда и Леонов, и Федин, и даже Маяковский. Маяковский бурно возмущался по этому поводу:
— Мы, мол, единственные, мы пролетарские… — А я, по вашему, что — валютчик?
Партия потом сурово осудила рапповскую литературную политику. Но интересно, что сам Фадеев, разделяя какое-то время многие рапповские лозунги и формулы (ошибочность которых он впоследствии полностью признал), фактически как художник никогда в них не умещался. «…Попытка осмыслить свой собственный творческий путь была присуща мне почти с самых первых шагов моей литературной деятельности, — говорил он в 1947 году, — но в юности надо мною довлели многие очень книжные представления, и поэтому мое представление о собственной работе и о работе моих товарищей вначале просто противоречило моему собственному опыту». Вот почему даже в ранних статьях и выступлениях Фадеева (многие из которых он сам потом характеризовал как «юношеские заблуждения») сквозь неточные, а порой и ошибочные формулировки и положения проступает правильное по существу понимание и задач и путей развития советской литературы.
Большой художественный талант писателя, его отличный вкус и доброжелательность чем дальше, тем все больше преодолевали «принципиальную узость» рапповских догм.
В конце концов, Фадеев стал настоящим врагом любой узости и групповщины.
Он был писателем широкого взгляда на литературу. Вот так он глядел, скажем, на нашу поэзию:
«В поэзии я воспитан на Некрасове. Но если бы я всю жизнь читал только Некрасова, я чувствовал бы, что многие стороны моей души остаются неудовлетворенными. Я — по потребностям души — наряду с Некрасовым читаю лермонтовского «Демона», и гетевского «Фауста», и байроновского «Чайльд Гарольда». В конце концов, мне, в общем, наплевать, как это называлось в старину — или называется сейчас — «реализм» или «романтизм», важно, чтобы за этим стояла правда, и важно, чтобы все стороны и потребности моей души, все ее разнообразные поэтические струны были затронуты, проявили себя и нашли отзвук.
Это не только свойство моей души, это свойство всякой мало-мальски развитой человеческой личности. И уж если говорить о личности современного советского человека, то потребности души его шире и разносторонней, чем у какого-либо человека в истории…
Все клянутся Маяковским, называя его первым социалистическим реалистом в поэзии, забывая, что в его поэзии форма «романтическая», условная была господствующей. Это не мешает ему, однако, быть первым социалистическим реалистом в поэзии».
И тут дело не обходится без чеканной и емкой формулировки: «Социалистический реализм в поэзии вполне допускает форму «романтическую» и даже «символическую» — лишь бы за этим стояла правда».
(Я прошу прощения за столь длинную цитату, но очень уж она хороша, а главное, имеет самое прямое отношение к нашим молодым писателям и к делу их воспитания.)
В приведенных словах опять-таки проявились не просто личные качества Фадеева, не влечения его личного вкуса, а позиция, позиция писателя, коммуниста, руководителя Союза советских писателей.
Верное воспитание литературной молодежи может привести к выдающимся литературным успехам. У нас много талантов, надо только позаботиться, чтобы они приумножались, росли и развивались на правильной идейной основе.
Высказывания Фадеева о литературе и писательском труде представляют большой интерес для нашей литературной молодежи.
В одной из своих речей он сказал: «Все мы, как писатели, взращенные нашим советским обществом,— дети советского народа, воспитанники нашей партии, великой партии большевиков. И это обстоятельство сделало из нас писателей нового типа.
Да, мы писатели, которые совершенно добровольно и сознательно отдали свое перо народу и государству и не имеем других интересов, кроме интересов нашего советского народа и государства».
Такими писателями, взращенными нашим народом и великой ленинской партией, и были — вслед за Горьким — Маяковский и Фадеев, Фурманов и Серафимович, Демьян Бедный и Алексей Толстой, а в наши дни — Шолохов и Твардовский, Федин и Леонов, Тихонов и Катаев и многие другие.
Пафос учебы и труда — вот основное содержание всех выступлений и заветов этой старой гвардии советских писателей, обращенных к нашей литературной молодежи,
Понимая, что молодежь всегда живо откликается на все современное, они предостерегают молодых писателей от вульгаризаторского и нигилистического отношения к классическому наследию. Но они, опираясь на собственный опыт, призывают литературную молодежь и к другому — к учебе друг у друга.
Это превосходно выразил Фадеев в обращении к своему старшему товарищу — писателю Всеволоду Иванову в день его шестидесятилетия:
«В наши дни, когда вполне справедливо и с пользой для литературы пишут о влияниях тех или иных классиков на нашего брата, напрасно забывают о преемственности поколений советских писателей. Но мы-то не Иваны, не помнящие родства! Да, мы учились у первых советских писателей, предшествовавших нам,— мы вас любили, увлекались, зачитывались вами. Я мог бы сказать, что вы проторили нам дорогу, если бы это не была дорога в небо».
Это нужно помнить всегда.
Да, наша дорога — в вышину, к общей нашей цели. К той цели, о которой мечтал и писал свои неумелые, полудетские стихи замечательный советский юноша, так и не успевший повзрослеть, горой фадеевской «Молодой гвардии» Ваня Земнухов:
..И без боязни мы вперед
Взор устремляем, где вершина
Коммуны будущей зовет.

Журнал «Юность» № 9 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Два рассказа

Владимир Малыхин

Из цикла «Замоскворечье»

МОРСКИЕ ВОЛКИ
…В нас был наивной гордости излишек.
И за поход на яхте в Петергоф
Во всем сословье уличных мальчишек
Лишь мы носили титул моряков.
И те, кто вместе с ними полюбили
Свирепых ураганов голоса.
Дорогу в лавку мерили на мили
И из простынь кроили паруса.
Юрий ИНГЕ

Замоскворечье не Петергоф. У наших домов не плескались морские волны. И большинство из нас никогда моря не видело. Но все мы мечтали о море и бредили морскими просторами.
Особенно тяжело мы «заболели» морской болезнью после кинофильмов «Мы — из Кронштадта» и «Балтийцы». Сразу отошли на задний план путешествия Кука и Крузенштерна, даже Синоп и Севастопольская оборона.
Теперь любовь к морю определялась «Авророй», Кронштадтом, Железняком. Мы, конечно, обо всем этом знали и раньше. Но ведь можно долго знать девушку, а влюбиться в нее вдруг. Так случилось и с нами. В моду быстро вошли брюки-клеш шириной тридцать два сантиметра, тельняшки и кепки-восьмиклинки с маленьким козырьком. Почти бескозырки. По инициативе Пеки Смирнова был образован флотский экипаж. Был выработан устав экипажа. Мы должны были дежурить в парке имени Горького и следить за порядком на набережной. В случае надобности оказывать помощь осводовцам на Москве-реке. Предупреждать, а если надо, физически объяснять некоторым подвыпившим штатским лицам, что к чему. Но, конечно, не ябедничать на них.
Мы ходили по набережной обычно всем экипажем во главе с Пекой-адмиралом. Походка у нас стала морская, вразвалку. Мы ходили, покачиваясь, и напевали;
…Далека ты, путь-дорога.
Выйди, милая моя.
Мы простимся с тобой у порога.
И, быть может, навсегда,
На уроках мы тайком усиленно изучали морские термины. Даже девчонки. Хотя их в экипаж мы, конечно, не принимали. Это было оговорено специальным пунктом устава. Но они все же считали себя морячками.
На большой переменке можно было услышать, как староста нашей группы Рита командовала дежурному: «Вахтенный! Строй в кильватер! Веди в камбуз!»
Некоторые пижоны дразнили нас сухопутными моряками. Тогда происходил такой разговор.
— Это кто же сухопутный моряк? — спрашивал кто-нибудь из наших. — И тут же расстегивал еще одну пуговицу на рубашке, чтобы видней была тельняшка.— А ну, давай обратный румб. А то, как бы не треснули твои шпангоуты!
Разговор обычно заканчивался без применения морских приемов. Героический вид и решительная поза действовали отрезвляюще на зазнавшихся сухопутных скептиков. Они быстренько «отдавали концы».
Несмотря на то, что девчонок мы в экипаж не принимали, они относились к нам куда благосклонней, чем к другим ребятам. Охотно ходили с нами в кино. И даже иногда целовались, когда в зале гасили свет.
Помню, под Новый год адмиралу была передана записка с пометкой «Читать ровно в 24-00. Не раньше!». Пека, конечно, прочитал записку немедленно. И показал ее нам.
В этом ничего нескромного не было: записка предназначалась всему личному составу флотского экипажа.
В записке было написано:
«Дорогие мальчики!
Мы желаем вам всем быть героями-моряками и орденоносцами, как капитан Воронин. Учитесь только на «отлично» и найдете себе верных подруг на всю жизнь.
Рита В. Наташа П.
Люся Ш.
Шура Г.
Майя З.
В нашем классе была только одна Рита В., так же как одна Люся Ш., Наташа П., Шура Г. и Майя З. Поэтому мы без особого труда догадались, кто хочет стать нашими верными подругами на всю жизнь.
Но мы не задирали нос. Мы были скромными ребятами.
Однажды летом, после экзаменов, седьмой класс «А» и седьмой класс «Б» поехали на экскурсию по каналу Москва — Волга.
Было весело и солнечно.
Мы сидели на палубе и пели девчонкам под гитару морские песни.
Нам, правда, было немножко жарковато: шерстяные клеши, тельняшки и восьмиклинки не для жаркой погоды. Куда лучше было бы в трусах и майках!
Но форма есть форма! И мы терпели.
Адмирал пел:
…Мы шли на вест,
несли врагу гостинцы.
Но враг не спал,
оберегал свой стан.
И вот взлетели в воздух три эсминца
На минном поле хитрых англичан.

Это была песня шотландских моряков. Ее где-то раздобыл адмирал. И она нам понравилась.
Девчонки слушали и смотрели на нас влюбленными глазами.
Скоро теплоход причалил к берегу. Молодой массовик посмотрел в записную книжку и крикнул:
— Ребята! По расписанию во время стоянки должны быть проведены следующие мероприятия: волейбольное состязание, игры и песни на лужайке, водные процедуры. Во время процедур будьте сознательными. Плавайте, не отходя от берега!
После этого состоялись напряженные матчи между мужскими и женскими волейбольными командами седьмого «А» и седьмого «Б».
— Теперь приступим к водным процедурам! — крикнул массовик — Мальчики — на мужской пляж, девочки — на женский!
Мы побежали на мужской и бросились в реку.
Купались долго. Плавали и ныряли вдоль и поперек канала. Массовик кричал: «Не отходите от берега! Будьте сознательными!»
Потом плюнул, махнул рукой и пошел под грибок «Пиво — Воды».
Купались все, кроме Шурика Беспалова и адмирала. Они сидели на берегу. Шурик говорил:
— И охота же людям в такой мути купаться! Еще подцепишь что-нибудь. Верно, Пека?
Пека молчал.
Наша старена Рита внимательно посмотрела на него и вдруг сказала;
— Ну и что! Ну и ничего! Я где-то читала, что адмирал Нельсон тоже сначала не умел плавать. Потом научился. Правда, правда!
И она покраснела. Рита в классе тоже краснела, когда не очень хорошо знала урок.
Пека оглядел личный состав флотского экипажа и тихо сказал:
— Хватит травить! Пошли на посудину!
И мы пошли за ним к теплоходу.
Всю обратную дорогу Пека молчал. Мы тоже. Потом он сказал;
— Судовой журнал заройте в сарае! Экипаж распускается!
Он надвинул на брови восьмиклинку и отвернулся.
Это была последняя команда адмирала.
— Точно,— отвечал адмирал, — Но я бы все-таки искупался, если б не чирий на пояснице. А ты — давай!
— Да нет, что-то неохота. В другой раз, А у тебя большой чиряк?
— Большой,— сказал Пека — С кулак.
— У-у-у, — сказал Шурик. — Тогда, конечно. Не надо. И я не буду. За компанию.
Мы вышли из воды и подошли к ним.
— Вы чего это?— спросили мы.
— Да вот у него чиряк, а я — за компанию, — сказал Шурик.
Подошел сухопутный пижон из седьмого «Б», Митька Сверчок. Он сказал:
— Не чиряк у вашего адмирала, а плавать он не умеет. И Шурик тоже.
— Ну, ты не очень! Не очень, — сказал Шурик.— А то шпангоуты…
— Брось! Давай поднырнем, кто дальше, — обратился Сверчок к адмиралу.
Пека молчал.
Мы быстро оделись и пошли к пристани.
По дороге нас догнали девочки. Сверчок не унимался:
— Девчата, а адмирал-то плавать не умеет!
— Не трепись. У него чиряк,— сказал Шурик.— А я — за компанию.
Мы поддержали:
— Ты бы сам попробовал с чиряком. Герой на коне!
…Через три года, в сорок втором, Пека Смирнов сгорел в танке.
Он так никогда и не увидел моря, наш Пека, строгий наш адмирал…
Из всего «флотского экипажа» только Шурик Беспалов стал моряком. После войны он остался во флоте. Теперь он наверняка стал настоящим морским волком. Где ты, Шурик? На каких широтах? Отзовись! Адрес старый: Замоскворечье, Вовке-боцману.

Как Фидель Кастро выручил Федю Сорокина
На всякой улице есть своя знаменитость. На нашей тоже. Это слесарь Федя Сорокин. Ему восемнадцать лет. В прошлом году он завоевал первое место среди юношей я районном чемпионате по боксу. Его стали всюду сопровождать юные болельщики. Даже в баню. Федя сначала стеснялся. Потом привык. Человек ко всему привыкает. Тем более к славе. Иногда Федя, уступая настойчивым просьбам болельщиков, рассказывал во дворе о своих победах на ринге. При этом он всегда скромно говорил:
— Дело нехитрое. Тренировка плюс воля к победе,
Но когда во двор выходила студентка консерватории Валя Журавлева, Федя замолкал. Из прославленного чемпиона он сразу превращался в нокаутированного боксера-неудачника» Без всяких признаков воли к победе. Но однажды он все же проявил такие признаки. Федя сказал Вале:
— Приглашаю вас на встречу по боксу. Высший класс. Между прочим, сам тоже участвую. В третьей паре.
— Благодарю,— ответила Валя.— Но бокс не мой идеал.
— Ясно,— сказал Федя. И, сам не веря в свой героизм, спросил: — А кто же ваш идеал?
— Надо читать газеты,— сказала Валя, И повернулась на каблучках-«шпильках».
— Про бокс тоже, между прочим, пишут в газетах! — крикнул Федя ей вслед.
— Возможно,— ледяным голосом ответила Валя. Мальчишки, которые издалека видели эту сцену, были оскорблены до предела.
— Тоже нам королева на «шпильках»!.. Посмотрела бы, как он дал вчера нижний апперкот Минькову! Сразу бы запела: «Феденька, Феденька!»
А Федя мучительно думал: «Почему она про газеты? Что я, не читаю газет? «Комсомолку» и «Советский спорт» — каждый день». Несколько дней, правда, Федя не очень внимательно читал газеты. Но на это была причина: готовился к состязаниям.
Дома вечером он самым внимательным образом прочитал газеты за последние дни. Даже передовые статьи. Но так и не понял, на что намекала зазнайка Валя. Честно говоря, он даже на какое-то время забыл про Валю. Причиной тому были события на Кубе. Газеты сообщали о вторжении кубинских контрреволюционеров на Плайя-Хирон, Федя не мог спокойно читать про это. Куба для него — мечта, романтика, Октябрьская революция, Отечественная война…
Федя не спал почти всю ночь. Он решил попроситься добровольцем. Но к утру досконально обдумал этот вариант: «Без меня на этот раз справятся. А потом видно будет». И у Феди родилась новая идея.
Вечером после работы он собрал во дворе мальчишек и спросил:
— Про Плайя-Хирон слыхали?
Оказалось, многие слышали. Но не все. Федя рассказал.
— «Родина или смерть! Мы победим!» Ясно? Так сказал Фидель. И они победят. Это я вам говорю! — закончил он.
Потом он сказал пару слов о международной солидарности трудящихся и предложил:
— Давайте организуем дружину имени Фиделя Кастро. Кто хочет, записывайтесь. Кандидатуры будем голосовать открытым голосованием.— Он достал карандаш и тетрадку,
— А что будем делать? — спросили мальчишки.
— Будем дружинниками. Против тунеядцев и прочих типов. На улице и во дворах чтоб был порядок. Порядок или…— И Федя поднял над головой кулак чемпиона.
Все изъявили желание стать дружинниками. Проголосовали каждую кандидатуру. Двое не прошли, Один из них зашмыгал носом. Тогда решили их принять кандидатами. Федя записал в тетрадь личный состав дружины имени Фиделя Кастро и сказал:
— Кто желает, может отпустить бороду. Под Фиделя. Это будет символом мужества и солидарности.
Мальчишки переглянулись. Один спросил:
— А без бороды можно? Ведь Гагарин тоже герой. А без бороды!
— Можно и без бороды. Временно. Потом отпустите! — сказал Федя.
— Ладно,— согласились мальчишки.
Но сам Федя с этого дня стал отпускать бороду.
Дружинники начали дежурить в переулках, во дворах, возле кинотеатров «Заря» и «Ударник». Сначала их мало кто признавал. Бывали случаи, когда подвыпивший дядя, положив руку на плечо пацана-дружинника, говорил басом:
— Иди домой, сынок. А то…
Тогда «сынок» вынимал милицейский свисток, и «дядя» имел дело с самим Федей. Федя, пощипывая бородку, говорил:
— Советую вам, гражданин, убрать с плеча дружинника вашу тяжелую руку. И подчиниться его указаниям,
— А ты кто такой?
— Я командир дружины имени Фиделя Кастро. Боксер первого разряда Федор Сорокин,— отвечал Федя.
На этом обычно инцидент заканчивался. Скоро о дружине имени Фиделя заговорил весь район. Во дворах можно было услышать:
— Ты, милок, не очень. А то Фиделю сообщим.— И милок успокаивался,
Недавно Валя Журавлева встретила командора Федю на улице во время дежурства.
— Вы все-таки поняли мой намек! Молодец! Хоть и боксер,— сказала она.
— Что вы имеете в виду, Валя?
— Я имею а виду наш разговор насчет моего героя. Помните?
Федя, обладая быстрой реакцией чемпиона, сказал:
— Теперь все ясно! Фидель! Но я, честно говоря, намека тогда не понял.
— Ах, не понял! — И Валя опять повернулась на каблучках-«шпильках».— А я подумала, что вы догадливы. Хоть и боксер.
Федя взял ее за руку.
— Опять вы про это! Если хотите знать, Фидель — тоже боксер.
— То есть как? — искренне удивилась Валя.— На что вы намекаете, комрадос Сорокин?
— На то, что Фидель Кастро Рус — тоже боксер первого разряда. Его нокаут мировому империализму потряс весь мир.— Эту фразу Федя приготовил специально для Вали.
Она внимательно посмотрела на него и вдруг весело захохотала.
— Ну ладно, ладно, командор. Больше не буду. Проводите меня лучше до дома. Разумеется, на правах дружинника. А то поздно, я боюсь.— И она подала ему руку.
У Феди екнуло сердце. По дороге она сказала:
— Я не возражала бы, Федя, поступить к вам в дружину. Примете?
— Конечно, Валя. Завтра же голоснем.
— Что значит «голоснем»?
— Ну… проголосуем вашу кандидатуру.
— Вот как? — Она посмотрела на него.— А я думала, вы как командор сами…
— Это, конечно, формальность, Валя. Что касается меня, то я за вас проголосую не глядя.—И Федя сильно стукнул себя кулаком в грудь.
Валя взяла его под руку, зажмурила глаза и вздохнула.
— Почему вы вздохнули, Валя? Мы вас примем. Я уверен. Будем вместе дежурить, Давайте начнем сегодня. В порядке опыта. А?
У Феди опять екнуло сердце. Когда у боксера так часто екает сердце, это плохой признак.
Валя подняла голову и искоса посмотрела на Федю. Потом они опустила ресницы, опять вздохнула и прислонила голову к сильному плечу командора.
…Теперь вечерами я часто встречаю Федю и Валю. Иногда они медленно прогуливаются по Ордынке — наверно, дежурят. Иногда куда-то спешат. Может быть, на соревнование по боксу, а может быть, в консерваторию. Говорят, Федя в последнее время сильно полюбил классическую музыку.
Но мальчишки-дружинники не очень довольны. Недавно я повстречал во дворе первого заместителя Феди Сорокина — Стасика. Он шел и насвистывал марш революционной Кубы «26 июля».
— Как дела, Стасик? — спросил я.
— Опять иду за него дежурить, Любовь любовью— это мы понимаем,— и Стасик вытер кулаком нос,— но ведь надо силу воли иметь. У нас в классе тоже есть одна такая. Цыпочка на «шпильках». И так крутит и так.— Стасик показал плечами, как она это делает.— Но у нас железно: никто не поддается. А он… Эх! — махнул Стасик рукой. И пошел дежурить вместо Феди.
Не тужи, Стасик! Помоги другу, У нас так всегда было принято в Замоскворечье.

Журнал «Юность» № 9 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Над нами всегда небо

Юрий Мишаткин

Что я знал до приезда в Нарву о строительстве Прибалтийской ГРЭС? Почти ничего, так как лишь изредка читал о ней в газетах. Знал, что после окончания строительства эта ГРЭС станет крупнейшей в нашей стране тепловой электростанцией на сланце, что первый турбогенератор вступил в строй около четырех лет назад, что стройка объявлена всесоюзной ударной комсомольской и занимает третье место в соревновании молодежных строек страны». Вот, кажется, и все.

«Все будет в норме!»
Перелистав мою трудовую книжку, заведующий отделом кадров говорит: — Пойдете на второй участок в комплексную бригаду Кулашенкова. Он ваш ровесник — тоже 1934 года. Бригада — комсомольская, ей присвоено имя XXII партсъезда. Профессией долго овладевать не придется: новички после десятого класса всем премудростям кровельного дела обучаются за неделю. Так что приступайте.
И вот я шагаю по шпалам узкоколейки к прорабу второго участка.
Впереди — стройка. В равнодушное дождливое небо всматриваются четыре дымящие трубы. Со здания с широкими пролетами окон сыплются на землю искры электросварки. А поодаль, почти под самыми искрами, у гудящего и лязгающего экскаватора, опершись на черенки лопат, разглядывают «Журнал мод» две девушки. Челки у них давно выгорели, носы облупились.
Прораба Илью Борисова я встречаю в машинном зале. Он стоит, прислонясь к опалубке, шуршит в руках мятым листом «синьки» и сквозь зубы вспоминает кого-то недобрыми словами. Нетрудно догадаться, что к прорабу я пришел совсем не вовремя.
Отобрав направление, Борисов заталкивает его в карман своей куртки и спрашивает:
— Машинный зал знаешь? Нет? Ну, не маленький — сам найдешь; некогда мне в экскурсоводы переквалифицироваться. Там, на кровле, и найдешь Кулашенкова. Разряд какой имеет? Никакого? Тогда скажешь, пусть подсобником ставит.
Борисов проговаривает все это сердито, не глядя на меня. И лишь под конец его голос становится немного ласковее:
— Откуда к нам?
Я не успеваю ответить, как прораб сам помогает мне:
— На практику или так, на время, по собственному желанию?
— На практику…
— Сам не с энергетического?
— Нет, с филологического…
— А-а-а…— тянет Борисов. — Ну, ступай. Прямо по лестнице наверх.
Наверх так наверх. И я лезу вверх по металлической лесенке.
Чем выше, тем сильнее ветер. Он раскачивает лесенку, холодит руки и старается сбросить меня вниз.
Чем выше, тем ближе небо. Солнце слепит глаза, и поэтому карабкаться по скользким от недавно прошедшего дождя перекладинам приходится на ощупь, зажмурившись.
Чем выше, тем ощутимее кислый запах дыма от сгорающего в котлах горючего сланца, тем труднее дышать, тем горче в горле.
Наконец, я на крыше ГРЭС, у самых ее труб. Но стоит мне сделать первый шаг, как что-то липкое хватает и не отпускает ступни моих ног.
— Ты, влез в мастику, как тот воробей! — смеется парень в тельняшке.— Только тот воробей крылышками махал, а этот гражданин-товарищ глазами хлопает. А ну, давай руку!
Парень помогает мне вылезти из вязкой битумной мастики, которой залит участок крыши, и советует:
— Под ноги надо смотреть, А ты очи по сторонам пялишь. К нам направили?
— К вам, — наугад отвечаю я, еще не зная, к кому это «К вам».
— К Кулашенкову? Да.
— Тогда в самую точку попал. Вот он, Кулашенков.
Бригадир Кулашенков удивительно не похож на многих бригадиров, о которых я прежде читал в повестях и рассказах. Во-первых, Кулашенков выглядит моложе остальных в своей бригаде. Во-вторых, у него нет и в помине тех самых усов, которыми я почему-то раньше мысленно наделял всех на свете бригадиров. А в-третьих, — и это самое удивительное — бригадир отчего-то смущен и робко знакомится со мной.
— Новичок, значит, — говорит он, — Девятым будешь. Звать-то как?
Кулашенков и семеро из его бригады по очереди пожимают мне руку. А затем отходят в сторону, и каждый с любопытством ощупывает меня взглядом, словно прикидывает в уме, что я за человек. Рядом остается лишь парень в тельняшке. У него веселые и нахальные глаза-щелки, а на крутом лбу спутались кружочки волос.
— Не грех студенту узнать, как рабочие гроши даются, — говорит он. — Только учти: у нас все по-честному поставлено, без мухлевания. Слышал, чай, какое звание бригада носит? То-то!
— А что подсобником будешь — это не беда, — добавляет Кулашенков. — Все с подсобников начинали. Не ты первый.
— Все карьеры начинаются с подсобников, — соглашается парень в тельняшке. — Как говорится, «с малого до великого один шаг». Что за человек будешь, увидим. Главное, чтоб не нытиком оказался и, когда ужас как трудно станет и от этого волком взвыть захочется, песни бы пел. А так подойдешь. Ты не невеста, мы не женихи, чтоб в смотрины играть. Все будет как надо, все будет в норме. А меня зовут Сергеем. Фамилия Рублевский.
И, хлопнув меня по плечу, с улыбкой добавляет:
— Одно жаль, что не девушку к нам прислали. А то в бригаде одни мужики собрались и нету ни одной юбки.
Сергей улыбается, заправляет за пояс тельняшку и смотрит в небо.
— А в Асуане сейчас жарища! — словно самому себе говорит он.
— Наш Серега в Египет собирается, — подтолкнув меня в бок, шепчет длиннорукий парень в фуражке, надетой козырьком к затылку.— Ночи не спит — все ждет, когда его документы рассмотрят на Асуан пошлют.
Я тоже смотрю на небо. И на солнце в этом высоком небе. И удивляюсь, что пока добирался до кровли, до места своей новой работы, солнце перегнало меня и теперь цепляется за дымящие трубы.

Журнал «Юность» № 8 август 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Над нами всегда небо | Оставить комментарий