Учитель рисования

 

Маргарита Ногтева Все, о чем я хочу здесь рассказать, произошло со мной в пору безраздельного моего увлечения баженовским зодчеством. Каждый дом, каждый камень, который только по  слухам принадлежал творящей руке Баженова, неудержимо привлекал меня.

…В Раменском музее — безлюдном и прохладном — время как будто остановилось. Бронзовые часы с бряцающим на лире Аполлоном давно не шли, старый клавесин безмолвствовал, и только зеркальный шкаф из красного дерева, принадлежавший некогда декабристу Фонвизину, еще пытался наладить связь с настоящим. В зеркалах я увидела свое лицо, а в глубине, за ним, в золоченой раме салонный портрет внучки Суворова княжны Талызиной. Между палисандровым ларцом и ломберным столом — баженовское лицо и несколько видов Быковского ансамбля, приписываемого Баженову: пруд, элегическая беседка посреди острова, спускающаяся к воде мраморная лестница и дворец, возвышающийся на холме, словно ковчег. Солнечный луч, пробивающийся сквозь узкое церковное окно, осветил крутую лестницу, ведущую наверх. Она вела под самый купол, и я очутилась в небольшом зале, отведенном под выставку картин местной художницы А. Я. Новиковой. Каково же было мое удивление, когда я вновь увидела любезные моему сердцу дворцы Казакова и Баженова — то в охре, то в сурике, то в хрупкой серебристой дымке. Короткие и значительные, как новеллы, картины эти искали случая заговорить о самой художнице, словно без нее застывшая красота архитектуры не имела никакого смысла.

Внимание привлекал и портрет старика — розовое, гладкое лицо его хранило следы былой красоты, а всевидящие глаза поражали страстью, силой, энергией. Под картиной на табличке я прочла: «Портрет Д. И. Архангельского». Это имя мне пока еще ничего не говорило, но уже интуиция подсказывала, что он непременно художник, наставник Новиковой. Кто была Антонина Яковлевна Новикова, я сразу же узнала. Местную учительницу рисования в Раменском знали почти все — от мала до велика. Люди посолиднее помнили ее еще молоденькой учительницей, появившейся в Раменском вскоре после войны.

На ее уроках вечно царил праздник вдохновенного творчества. А самые младшие жители города самозабвенно играли «в Антонину Яковлевну» — рисовали, клеили, лепили, вышивали так, как учила этому она сама — мастерица на все руки. Бывает так: впервые встретишь человека, а кажется, что знаком с ним давным-давно. Именно такой я себе ее и представляла — экзальтированная, темпераментная, красивая женщина. Черные волосы затянуты узлом. В комнате, куда я вошла, был живописный уют и беспорядок. Всюду картины, рисунки, акварели, изощренные вышивки, статуэтки. Одна наивная глиняная фигурка меня развеселила, а этикетка, прикрепленная к ней, растрогала: «Люда Синицина, 3-й класс». Разговор поначалу вертится вокруг школьных дел. — Недавно,— рассказывает Новикова,— вызывает меня директор соседней школы и говорит: «Антонина Яковлевна, хотите счастья?» «Кто же,— отвечаю,— не хочет?» «Тогда,— продолжает он,— соглашайтесь вести у нас уроки черчения и рисования». Она знает, что такое счастье. Это неутомимый поиск прекрасного. Много дорог исходила она со своими учениками, прежде чем решилась создать этот живописный цикл «Памятники архитектуры Подмосковья».

Работа захватила ее целиком. Не заметила, как осень подошла. Спохватилась, когда повалил снег и пальцы окоченели. Писать стало невыносимо трудно, но еще труднее было прервать работу. С нетерпением дождалась весны. Она исколесила на автобусах и попутных машинах весь район и открыла немало прекрасных уголков старины. — Представьте,— восторженно говорит она,— я стала невольно завидовать людям, живущим рядом с такой красотой. Работая, она думала о своих учениках. Для них, для будущего поколения создавались эти картины, полные тихого и доброго удивления перед мудрой красотой зодчества. Словно реставратор, Новикова сообщала зданиям ту эмоциональную силу, которая двигала зодчими, создававшими эти творения. Заговорили о Баженове. Мне вспомнились Быковский ансамбль и примыкающая к нему Владимирская церковь, окрашенная Новиковой малиновыми отблесками далекого заката. — Баженовский дворец я писала на закате солнца, и страшно мне было прикасаться к холсту. Мне говорили, что это лебединая песнь Баженова, и слышно было, как она звучала…

Писать пейзажи я начала недавно по совету моего большого друга художника Архангельского. Вы видели его портрет в музее? Когда я писала его, то он мне признался, что за всю жизнь согласился позировать только Пластову и мне. Вы спросите, при чем тут Пластов? Архангельский — первый симбирский учитель Пластова, акварелист, великолепный мастер пейзажа.

Когда однажды на выставку местных художников я представила портрет матери, художник Архангельский разыскал меня. …Вечером мы пили чай у Архангельского. Сам он был учеником Пузыревского — самого знаменитого в то время художника Симбирска. Если вы видели когда-нибудь в Ульяновском художественном музее портрет Кукольника, по непонятной причине не оконченный Брюлловым, то знайте: он из коллекции Пузыревского. Ученик Пузыревского стал учителем Пластова и близким другом его на всю жизнь. Не часто так бывает, но посмертная слава Пластова зажглась в доме учителя, как светильник, озарявший простые и суровые будни стариковской жизни. Учитель Пластова был убежденный акварелист. Он рисовал только акварели, рисовал их и сейчас, несмотря на свои 87 лет.

Со стороны казалось, что давным-давно, в незапамятные времена, вступил он в заговор с природой и все еще мучился невысказанной тайной. Нет, он не боялся проговориться. Он боялся замолчать, ибо всю жизнь искал средство выразить невыразимое… — Я теперь пишу только облака,— суетился старик, рассаживая нас так, чтобы удобно было рассматривать его новые акварели.— Глядите, одни облака. А еще люблю одуванчики. В них есть что-то общее с облаками: дунешь — и нет его, исчез, испарился, словно и не существовал никогда. У меня правило: если что-нибудь захочется нарисовать, делать это немедленно, никогда не откладывать. Однажды в лесу увидел опенки, и сразу они мне приглянулись. Остановился. Стал рисовать. Мои спутники меня засмеяли: ну и пень, ну и грибы! И ушли дальше в лес. А я остался. Пусть, думаю, смеются. Часа через три вернулись они злые и усталые: грибов не нашли. А я торжествую: у меня грибы! Вот какой я хитрый!..

Старик действительно хитрый. Он понимает язык птиц и зверей, и они доверчиво льнут к нему, словно завороженный заяц, что встал, как вкопанный, увидев на картине знакомую лесную поляну, или синица, что повадилась к нему прополаскивать себе горлышко водой из жестянки, куда он обмакивал свою кисточку… Волга — его колыбель. Он показывает свои старые волжские акварели, Волгу начала века, с медлительными барками, длинными баржами, огибающими пустынные песчаные отмели, над которыми сгустились облака. — А ведь и тогда я умел рисовать облака! — Художник словно удивлен самому себе. А вы не видели моих интерьеров,— спохватился художник и распаковал еще одну папку с акварельными рисунками. «Интерьеры» — это внутренняя жизнь художника в избушке на краю поселка зимой, когда снежные сугробы вплотную подступали к окнам, а мороз скрипел на крыльце своими белыми сапожками.

Тогда, как маков цвет, пламенел огонь в печи, сумерки прятались за печь, а в комнате воцарялся вечерний уют. А уют — как гость. Вот он садится за стол, накрытый белой праздничной скатертью, посреди которой густо синеет гжельский пузатый чайник. Он, словно сказочная птица Сирин, окружен птенцами: красными круглыми чашками. «Интерьеры» восхитили Пластова. Лет десять назад Архангельский гостил у Пластова в Прислонихе. Было лето, и на задворках цвела глухая крапива — нестерпимый соблазн для акварелиста. Был пасмурный серебрящийся день, когда Архангельский задумал создать серию рисунков под названием «Прислониха». Закончил он свою работу с первым снегом. В этой серии незримо присутствует сам Пластов…

А в избе мыли полы, во дворе кудахтали куры, и миролюбивый теленок лениво жевал своими теплыми губами воротник рабочей блузы художника. Прислониха признала его своим родным. В то же лето Пластов написал портрет учителя. Он усадил его сбоку от кона на фоне бревенчатой стены. Щеки чуть розовеют, словно от робкого первого морозца. Глаза полны колодезной чистоты и голубоватой глубины. Старик нахохлился, и было в его облике нечто голубиное… Его нежно любила внучка — сноровистая, неугомонная, длинноногая спортсменка, которая если и признавала отдых, то только на привалах. Они и жили вдвоем — дед и внучка. Была еще мохнатая синтетическая собачонка, которая весело трясла ушами, когда приходили гости, и удрученно покачивала головой, когда они прощались.

«Жизнь без труда — воровство, а без искусства — варварство» — таков был неписаный закон этого дома, в котором единственным богом признавался труд, а единственным кумиром оставалось искусство. Поздней ночью мы расстались с Архангельским. — Хотите, я напишу ваш портрет? —  предложила мне на прощание Новикова. Я восхищенно взглянула на нее и отрешенно улыбнулась. В ушах у меня еще стоял звон тяжелой гжельской посуды, раскрашенной волшебными перьями птицы Сирин. Свет в окне художника погас. Мы стояли у автобусной остановки при свете уличного фонаря, раскачивающегося от ветра. Над нами пролетали крылатые тени. И, глядя на одухотворенную возвышенной страстью женщину, еще, как и я, взволнованную необычной удивительной встречей с человеком, чья жизнь была посвящена высокому служению прекрасному, я вдруг явственно скорее ощутила, чем почувствовала зачем, она написала его портрет…

Журнал «Юность» № 3 март 1974 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Share and Enjoy:
  • StumbleUpon
  • Facebook
  • Yahoo! Buzz
  • Twitter
  • Google Bookmarks
  • MySpace

Запись опубликована в рубрике Искусство. Добавьте в закладки постоянную ссылку.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

десять + 1 =