3
Партизаны пробыли в Комарах дней восемь. Каждое утро появлялся в хате тот веселый боец — сборщик хлеба, и Варвара отдавала ему очередную ковригу. Несколько раз приезжал и вечером.
— Ну и ядуны ж вы, хлопцы,— говорила насмешливо Варвара.— С хаты по буханке уже вам не хватает.
— Ну что ты, хозяйка,— смущенно отшучивался партизан.— Нам хватает, как в анекдоте: «Харчем довольны? Хватает?» «Так точно, товарищ генерал, хватает, аж остается!» «Куда ж остатки деваете?» «Съедаем, аж не хватает!»
— А, каб вас усех раки зъели! — смеялась Варвара.
За это время партизаны забили две коровы.
Полтора года назад, когда образовалась эта небольшая партизанская зона, комаровцы провели собрание, на котором постановили снабжать партизан продуктами, в том числе и мясом. Проголосовали и составили список очередности: сначала сдавать коров должны бездетные, потом те, у кого один ребенок, двое детей, трое и так далее. Никто не принуждал к такому решению, и отдавали как бы в долг (партизаны выправляли бумагу, которую после освобождения можно было предъявить властям), но корова — кормилица, и расставались с нею тяжко.
Сейчас взяли у тех, у кого в семье было двое детей. Варвара прикидывала, когда дойдет очередь до нее. Получалось — не скоро.
— А может, и сжалится господь бог — доживет Зорка до Красной Армии? — с надеждой вопрошала она. И сама же отвечала: — Да нет, на бога надеи няма. Видно, ослеп и оглох старой. Людей живьем палят, деток, як поросят, закалывают, а ён хоть бы пальчиком погрозил катам и вылюдкам.
— Ох, не богохульствуй, девка,— подавала голос Катерина.— Пути его неисповедимы, не человеку судить.
— Ай, лежи ты, овечка господня! — досадливо отмахивалась Варвара.— По мне так: не можешь по справедливости устроить землю, сдай власть, кто поспособнее тебя, ну, хай хоть сыну, а сам затаись в уголке и сопи потихоньку в свои две дырки.
— Что ты такое говоришь? — возмущалась Катерина.— Бог един в трех лицах. Сын его Иисус Христос — это он же, господь наш единый.
— Ну, як у своей семье нет подходящего, хай отдаст вожжи кому чужому, да хотя самому дьяволу, абы навел тут у нас порядок. А то ведь нет, держится за свою власть, каб его черти над геенной огненной держали!
Катерина затыкала уши.
Здоровье ее не улучшалось. Похоже было, что слегла она надолго, лежала, что называется, пластом, не имея сил ни сесть, ни даже поднять голову. Целыми днями, наводя тоску, слышались из-за занавески горестные вздохи и жалобное бормотание:
— Несть исцеления в плоти моей от лица гнева твоего, несть мира в костех моих от лица грех моих.
Лишь раз в сутки, когда дети ложились спать, выводила, а точнее, выносила ее Варвара «до ветру». Никто не мог сказать, что у Катерины за болезнь, сама она считала, что грудная жаба. Как лечить ее, в деревне не знали, а и знали бы — лечить было некому и нечем.
Первое время постояльцы кормились тем, что продавали за жито и картошку одежонку покойной Тоньки. Ее платьица, кофточки и пальтишко были впору и шестилетней Светлане и четырехлетней Яне. Но не бог весть сколько было этой одежонки.
Велик чувствовал себя нахлебником, объедавшим Катерининых детей. Это чувство усиливалось еще тем, что и сама Катерина была иждивенкой. Он, конечно, старался, как мог, оправдать свой харч — таскал из поймы Усвейки хворост, рубил его на дрова, носил из колодца воду, когда Варвара и Каролина затевали стирку, обкапывал завалинку, делал все, что просили и не просили. Не стесняясь его присутствия, Варвара полушутя говорила Каролине:
— Золотой малец! Не то что наш лайдак, каб его раки зъели!.. Вот подрастете, выдам я тебя за него — сердце спокойно будет.
— Вельми далекая его сторонка, мама,— вздыхала Каролина.
Она ко всему относилась серьезно и степенно — видать, обязанности старшей сестры, первой материной помощницы, отложили отпечаток на ее характер. Что скрывать, Велику это в ней нравилось. Нравилось и ее неутомимое трудолюбие — с утра до вечера Каролина была в хлопотах, в делах, в заботах. И лицо нравилось — спокойное, простое и значительное, как у матери-Родины на плакатах, только моложе. И приятно было, что шутливые слова Варвары по поводу будущего замужества она воспринимала серьезно и даже входила в обсуждение такой возможности.
Только у «нашего лайдака» — бездельника Лявона — Беликова старательность не вызывала похвалы, хотя он и выигрывал от нее: постоялец взвалил на себя все его обязанности. Наоборот, Лявон не упускал случая съехидничать:
— Ты! Вправду захотел на Каролине жениться? Видала она таких! Так что уродуйся не уродуйся…
Хорошо ему было ехидничать, материному любимчику! Велик давно подметил: Варвара ругала сына больше, чем любую из дочерей, не упускала случая шлепнуть его, когда попадал под руку, но ни на кого из них не смотрела она затаенно с такой нежностью и гордостью, как на него. Лицо ее в эти минуты молодело и горело от скрытого волнения.
На насмешечки Лявона Велик не обращал внимания. Плохо только, что его старания не добавляли ни хлеба, ни картошки в скудные запасы Катерининой семьи и потому не успокаивали совесть. И однажды поутру он спрятал под пиджак сшитую заранее сумку и вышел в поход.
На улице было свежо и сухо. Бугристая, исполосованная колесами грязь подмерзла. На востоке по-парадному ясное и холодное вставало солнце.
«Первые заморозки»,— подумал Велик, подумал так привычно-торжественно, по-журавкински, как будто это невесть какое событие — первые заморозки. И вдруг представил и даже почувствовал, ощутил, что вернулся на родину. Посмотрел вокруг радостно и пристыженно, как смотрит на мать возвратившийся из чужих краев сын, который в разлуке и забывал о ней и не писал, а вот встретился и увидел, что она-то думала о нем постоянно.
Не поспешно, но ходко двинулся он по черному проселку, исчерканному голубыми прожилками льдинок, к темневшей вдали, за Усвейкой, деревне Телятичи. Велик поглядывал по сторонам на сиротливые поля, покрытые низкой стерней или усеянные кучками пожухлой картофельной ботвы.
Несколько дней назад, уединившись в хлеву, сшил Велик из старого прохудившегося мешка побирушечью сумку. Ничего другого, как идти «в кусочки», придумать он не мог. Но как же ему не хотелось! Он знал по опыту, что это не смертельно, в конце концов привыкаешь и начинаешь относиться к нищенству, точно к любой другой работе, но как трудно привыкаешь к тому, что ты побирушка…
Кончились поля. По узенькому, из двух бревен сколоченному переходу форсирована Усвейка, осталась позади и пойма. Вот крайняя хата Телятичей — и:
— Подайте кусочек хлебушка
Семья завтракала. Все повернулись к нему. Велик старался не смотреть в лица. Он и так знал, что на них бывает написано, когда на пороге возникает побирушка. Сгорбленный старикан встал из-за стола, пошел за занавеску. Оттуда слышно было его ворчание:
— Хлебушка, хлебушка, а и свои ж внуки тоже хлебушек спрашивают.— Он вышел из-за занавески, держа в пригоршнях с десяток картофелин.— Вот, возьми бульбу. С бульбой тоже жить можно.— По голосу чувствовалось, что он смущен своей скупостью. Поэтому, наверно, и говорил безостановочно: — С бульбой не пропадешь. Недаром в песне: «Бульбу варют бульбу смажуть, бульбу пякуть и ядуть».
Велик сказал «спасибо» и вышел. Старику незачем было смущаться: картошка и вправду вещь. Только вот не предусмотрел Велик — надо было приготовить отдельную сумку…
Когда он вышел из пятой или шестой хаты, к нему подошла поджидавшая его за углом девочка примерно его возраста. Кругленькая, белая, как пшеничная лепешка, она смотрела на него большими серыми глазами сочувствующе-печально. Достав из-за борта кожушка небольшой кусок хлеба, неловко сунула ему в руку.
— Это моя доля…— сказала она, покраснев до кумачовой густоты.— Ты не думай, дедушка не жадный. Просто он боится… Нас трое, а он уже старенький, вот и боится, что не прокормит.
— А отец с матерью?
— Убили. Батька в партизанах был, его в бою. А матку — каратели.— Опустив голову, девочка сосредоточенно ударяла носком веревочного лаптя по мерзлой земле.— Нам соседка сказала, что будут партизанские семьи убивать. Ну, матка нас спрятала под печь, а сама не стала прятаться. Сказала: «Никого в доме не будет — станут шукать, могут найти. А так я им скажу, что отправила детей к родичам…» Нам все слышно было, как они ее допрашивали, а потом убивали… После, как они ушли, приехал дедушка и забрал нас в Телятичи…— Она подняла глаза, смущенно сказала:— Это я тебе доверилась, ты сам сирота. И волосы вон местами сивые. Значит, повидал лиха. Ты ведь у Варьки Пилипихи живешь?
Велик сердито дернул щекой. Он не любил, когда говорили о его сиротстве, у него начинало першить в горле и к глазам подступали слезы, а зачем это ему — показывать и чувствовать себя слабаком?
— Я пошел,— набычившись, сказал он. Девочка поспешно схватила его за рукав,
— Да ты… ты чего обиделся? Я ж ничего такого… Меня Яниной зовут. А тебя?
— Тебе ж, небось, все про меня сказали.
— Да у тебя имя какое-то… не всяк и запомнит.
— Ну, Велик. Валентин. Пусти, я пойду. Вон пацан смотрит. Смеяться будут над тобой.
— Ну и хай смеются… А ты, как будешь в Телятичах, заходи к нам. Ладно? Обязательно! А если меня не окажется дома, то спроси, где я, и найди. Я тебе хлеба припасу. Ладно?
Велик, не ответив, пошел дальше, но не ступил и пяти шагов — оглянулся.
— Ладно,— улыбнувшись, кивнул он. Янина радостно засмеялась.
Это было удивительно: после разговора с Яниной он почувствовал облегчение, как человек, долго плутавший в ночном лесу и вдруг вышедший на дорогу. И хотя дорога эта незнакома и неизвестно, куда приведет, но ведь куда-то же — к людям! — все равно выведет.
Велик не обошел и полдеревни, а сумка его уже наполнилась. Правда, больше подавали картошки, чем хлеба, иногда сыпали горсть ячменя или ржи, приговаривая: «Змелете, то и хлеб будет». Он с готовностью кивал: «Да, да, смелем, спасибо». Будь на их месте. Велик и сам не давал бы побирушкам печеного хлеба: чтобы его испечь, надо было вручную, на самодельных жерновах смолоть зерно, а это тяжелая работа, ему приходилось несколько раз помогать Каролине, и он испытал на себе, что это значит.
Он хотел уже наладиться домой, но его зазвала вышедшая из хаты женщина. Она была молодая и миловидная. Этим, а еще певучим голосом и плавной походкой напомнила она ему мать. Едва они переступили порог, женщина сбросила с себя кожух и начала раздевать Велика.
— Погрейся, погрейся,— приговаривала она так ласково, что сопротивляться было неудобно.— Такая жизнь настала, что тепло и то люди не всегда имеют.
Она сняла с него пиджак, ласково провела по волосам ладонью — мол, холод, а ты без шапки — и вдруг прижала к себе его голову.
— Сиротинка ты моя,— прошептала она.
Да что ж это такое! Чего они взялись над ним причитать — незнакомая девчонка, теперь вот незнакомая женщина… Он ведь не железный, чтоб равнодушно все это выслушивать!.. Велик попытался высвободиться из объятий, но женщина не отпустила его. Обняв за плечи, подвела к столу и усадила на лавку.
— Будем обедать,— объяснила она, приглаживая свои рассыпавшиеся волосы. На висках они были седые.
Против обеда Велик, конечно, ничего не имел — время давно перевалило на вторую половину дня. Он ел похлебку, потом картошку с льняным маслом и, разомлевший в сытом духовитом тепле, думал, что хорошо бы и остаться здесь, чтобы пересидеть это проклятое лихолетье. Ведь он, в конце концов, пацан, которому сегодня исполнилось всего-навсего тринадцать лет.
— Оставайся у меня,— вдруг сказала женщина. Она сидела, подперев кулаком подбородок, и неотрывно глядела на мальчика большими печальными глазами.— Я теперь совсем одна, а ты похож на моего мальца. Буду глядеть на тебя и вспоминать Янушку, и можа, ты его заместишь. Ведь живое сильнее мертвого.
Велика покоробило, что он нужен ей не ради него самого. Но жизнь научила его не очень-то носиться со своей персоной — теперь не осталось
больше на свете людей, кому она интересна. Вот разве что отец еще живой, хотя тоже вряд ли— ведь убивают там, на фронте…
— А где ваш сын? — спросил он, хотя сомневался, нужно ли спрашивать. И так ясно, что умер, а когда и как, для него простое любопытство, а ей лишние переживания.
— Убили,— прозвучало в ответ слово, которое он слышал здесь на каждом шагу. Оно уже стало действовать на Велика, как набатный удар колокола, и иногда, услышав его, он даже вздрагивал.— Янушка был вот как ты теперь, таких же годов. Когда немцы заняли деревню, они так удвух и подались в лес — мужик мой, Рыгор, и сынка. Не пускала я мальца, стыдила Рыгора и уговаривала: куда ж ты его на погибель берешь? А они оба были такие… что тот, что другой… Янушка говорит: «Лучше померти стоя, чем жить на коленях». Начитался. А Рыгор: «Ты ж видишь, все равно убежит, так пускай ужо рядом со мной воюет».— Она вытерла глаза рукой.— Добился, чего хотел, помер стоя. Расстреляли в лепельской тюрьме. Попала мне через хороших людей записочка от него. «Я,— пишет он,— мама, не жалею, что пошел в партизаны. Не ругайся, что так получилось, мне и самому помирать неохота, да на то война». А Рыгор дома помер. Был раненный в бою под Оршей, привезла его домой, тут и кончился. В бреду вспоминал сынку, а перед самой смертью сказал: «А можа, все-таки есть что-нибудь там, за гробом — тогда я повидаюсь с Янушкой».— Она помолчала, успокоилась, затем ласково попросила: — А теперь ты мне расскажи про свое лихо. Оно легче, когда поделишься.
Велику не хотелось вспоминать, но как ей было отказать?
— Отец на фронте. Не знаю, живой или нет. А мать с сестрой… Мы всей деревней в лес ушли. Это когда немцы отступали и всех угоняли с собой… Ну, а нас начали вычесывать. Мы кинулись кто куда хорониться. Я от своих отбился. Говорили потом, что их всех вычесали и поубивали…
Женщина всхлипнула и потянулась к Велику. Чтобы предотвратить всегда смущавшие его «телячьи нежности», Велик слегка отклонился и поспешил перевести разговор. Взглянув на фотографии в рамке, что висели над столом, он спросил:
— Это он?
Там среди других была карточка совсем юной девушки, отдаленно похожей на хозяйку, с ребенком на руках.
— Нет, это я еще до замужества, с браткой меньшим. От Янушки ничего не осталось. Даже могилки. Только записочка да книги. В сундуке все это. Я не достаю никогда, бо как увижу, так и заплачу.
Велик поблагодарил за обед и встал из-за стола.
— Так ты не останешься? — спросила женщина жалобно.
— Я бы остался, только… Я ведь тоже собираюсь в партизаны. Вот как случай попадется, так и уйду.
Она подошла к нему и положила руки на плечи.
— Ну что с вами делать? Как бабочки в огонь… Поживи хоть сколько. Одна я с ума сойду.
— Мне надо отнести, что насобирал,— уклонился Велик.
Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.