На века

Есть памятники и сооружения, которые неразрывно связаны с обликом города, а подчас даже определяют его лицо и характер. Так, невозможно представить Ленинград без Медного всадника, Париж без Эйфелевой башни, Рим без древнего Колизея.
Монумент, о котором пойдет речь, еще не успев воплотиться в металл и камень, тоже уже стал своеобразной эмблемой. Его изображение можно увидеть на значках, брошках, косынках, в миниатюрных моделях из пластмассы и органического стекла. Пройдет еще несколько месяцев, и в Москве поднимется на девяностометровую высоту грандиозное сооружение в честь освоения космоса: взлетевшая ракета опирается на мощную струю раскаленных газов, навечно закованную в металл, Взлетной площадкой для звездного корабля послужит стилобат Музея истории освоения космоса
На Проспекте Мира, неподалеку от главного входа на Выставку достижений народного хозяйства СССР, уже ведутся строительные работы. В сооружении монумента принимают участие десятки учреждений и предприятий, сотни людей самых различных профессий, А началось все это пять лет назад.
Москвичи, да и гости столицы, наверное, помнят, как в 1958 году в помещении Центральною выставочного зала проходил смотр-конкурс проектов будущего монумента. Тогда из сотен вариантов выбрали один. Самый интересный, самый оригинальный и очень современный. Его авторы — архитекторы М. И. Барщ, А. Н. Колчин и скульптор А. П. Файдыш — отказались от привычных канонов и нашли новое, неожиданное решение: вместо традиционного многопудья бронзы и огромных гранитных глыб они предложили воздвигнуть грандиозную параболу из металла.
Незадолго до этого конкурса трое друзей как раз закончили работу над памятником Циолковскому в Калуге: статуя ученого и рядом с ней семнадцатиметровый обелиск, напоминающий ракету.
Приступая к новому проекту, они, конечно, могли пойти протоптанной дорожкой: взять какую-нибудь уже получившую признание скульптуру, увеличить ее во столько-то раз, оживить архитектурным элементом — И — монумент готов. Публика уже пригляделась. Критика высказалась. Успех обеспечен… Нет, подлинное искусство — это всегда «езда в незнаемое».
Нелегко и не сразу вырисовывались контуры будущего сооружения. Потребовались сложные расчеты и многочисленные эксперименты с моделью.
В ходе работы над монументом напрашивалось решение; поставить у подножия высотной части большую статую космонавта в скафандре и шлеме. Но его отвергли сразу же. Полет человека в космос — подвиг всего советского народа, а не одного отважного человека. Отказались и от попытки передать эту идею в скульптурах-символах. Слишком шаблонным стал прием традиционных групп — рабочий, колхозник, ученый. Решено было воплотить эту мысль в барельефах шестиметровой высоты, установленных вокруг основания монумента, на внешних стенах музея, Высота каждой фигуры — четыре с лишним метра, В древности нечто подобное создали античные мастера при сооружении алтаря в Пергаме. Но там скульпторы прославляли своих богов, их победу над силами зла. Андрею Петровичу Файдышу предстояло воплотить в бронзе человека, нашего современника. И он, как нам кажется, успешно справился с этой задачей.
Двадцать девять фигур рабочих» лаборантов, инженеров, конструкторов, ученых, изображенных в момент творческого труда, раскрывают историю доселе невиданного подвига. Скульптор удачно избежал ритмического однообразия, чередуя изображения стоящих людей фигурами сидящих.
С одной стороны барельеф увенчан знаменем с образом В. И. Ленина, зовущего людей в будущее. С другой — Родина-мать благословляет первого космонавта на полет в Неизвестность.
Перед памятником на восьмиметровую высоту поднимается статуя К. Э. Циолковского — духовного отца космонавтов-звездолетчиков.
Есть нечто символическое, что в сооружении этого монумента, как и в подготовке полета человека в космос» принимают участие люди самых различных специальностей. Металлурги и прокатчики должны подготовить стальной каркас для основания конструкции и огромные листы из голубовато-белого металла атомного века — титана. Инженеры-кибернетики на своих умных машинах рассчитали» как экономнее и лучше раскроить эти листы по заданным размерам. Геологи разыскали черный блестящий гранит для облицовки основания монумента-музея.
Специалисты-электрики изыскивают наиболее совершенные способы освещения, так, чтобы металлическое острие, сверкая в ночи, видно было за многие, десятки километров.
…Пройдут десятилетия, века, а люди всегда будут приходить и приезжать сюда, чтобы смотреть на этот монумент, восхищаться нашей эпохой и, завидуя нам, воздать должное первым смельчакам, рискнувшим покинуть колыбель человечества — Землю.
Ю. Максимов

Журнал «Юность» № 7 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий

«…Только большевики меня понимают…»

Новые материалы Дома-музея К. Э. Циолковского в Калуге
Недавно в Музее Революции в Москве появился новый экспонат—копия памятника К. Э. Циолковскому в Калуге, его подарила музею старая коммунистка Мария Сафроновна Селиверстова — близкий друг семьи отца космонавтики.
— Последние дни перед кончиной Константина Эдуардовича, — вспоминает М. С. Селиверстова,— я неотступно дежурила у его постели в хирургическом отделении Калужской железнодорожной больницы. Записывала каждую фразу и каждое слово, сказанное им тогда. Однажды в палату приехал секретарь Калужского райкома ВКП (б) Борис Ефимович Трейвас. Поздоровавшись, он передал Константину Эдуардовичу привет от секретаря Московского комитета партии Никиты Сергеевича Хрущева (Калуга входила тогда в состав столичной области). Циолковский попросил Бориса Ефимовича подробнее рассказать о Никите Сергеевиче. Ученым внимательно слушал секретаря райкома. А потом продиктовал слова привета и благодарности Н. С. Хрущеву. Когда Трейвас кончил писать под его диктовку, Константин Эдуардович приподнялся на подушках, взял карандаш и дописал лично несколько строк,
Из рассказов научного сотрудника музея Алексея Леонидовича Костина — внука К. Э. Циолковского — выясняется, что Б. Е. Трейвас был оклеветан и трагически погиб в 1937 году. Тогда же были уничтожены все его бумаги и в том числе подлинник письма К. Э. Циолковского Н. С. Хрущеву, хранившийся в сейфе у секретаря райкома. А номера газет со статьями Трейваса о Циолковском были вырваны из подшивки.
Полный комплект газеты «Коммуна» сохранился в Государственной библиотеке имени В. И. Ленина. В библиотеке мы узнаем, что статья Трейваса была напечатана в газете «Правда» 21 сентября 1935 года. В статье приводится текст письма ученого к Н. С. Хрущеву.
Вот она, эта статья из газеты «Коммуна»:
«Дней за 15 до смерти я передал тов. Циолковскому привет от руководителя московских большевиков тов. Хрущева. По его просьбе я ему рассказал про жизнь Никиты Сергеевича и о его работе. Несмотря на болезненное состояние, он весь оживился. Стал веселым и улыбающимся. « «Только такие люди, люди труда и крепкой воли, создают новую жизнь. Напишите ему привет и благодарность», — сказал он. Потом сам поднялся, достал карандаш, бумагу и дописал конец. «Вся моя надежда на людей, подобных Вам. Я всю жизнь рвусь к новым победам и достижениям. Вот почему только большевики меня понимают. Я бесконечно благодарен партии и Советском у правительству».
Во всех беседах К. Э. Циолковского с нами чувствовалась огромная любовь к партии, к своему классу, к своей Родине…
«Сенаторы и старые профессора меня не признавали, а рабочий класс быстро меня понял. У нас с ним стремления одни: он стремится ввысь, я туда же».
На районном совещании знатных людей он говорил: «Что вы мне аплодируете? Я вам должен аплодировать. Вы уже создали огромное богатство и построили такую роскошную страну. Мне всегда стыдно, как мало я еще создал для своей Родины.
Желаю вам радостной, роскошной жизни, у вас всех счастливое время и доживете еще до более счастливых дней в нашей социалистической стране».
Несмотря на возраст и тяжелое состояние здоровья, К. Э. Циолковский принимал активное участие в общественной жизни района, Он давал нам советы, сам читал лекции в колхозе. «Через мои руки прошло примерно 500 учеников и 1500 учениц средней школы, — писал К. Э. Циолковский.— Я прочел не менее 40 000 лекций».
Он был настоящим общественником. Вместе с ним мы организовали совещание знатных людей района. При его участии влились за создание аэроклуба и пропели многотысячную осоавиахимовскую массовку.
Калуга потеряла в лице К. Э. Циолковского самого знатного своего человека. Вместе со всей страной она склоняет большевистские знамена над гробом великого ученого.
Секретарь Калужского РК ВКП(б) Трейвас».
Фотокопия статьи Б. Е. Трейваса с текстом письма К. Э. Циолковского к Н. С. Хрущеву сегодня выставлена в музее. А рядом с ней разместились новые экспонаты, новые документы о жизни и деятельности отца космонавтики.
Так, например, несколько недель тому назад было обнаружено два новых, доселе неизвестных письма Константина Эдуардовича, История их такова.
В начале XX века петербургский литературовед Яцимирский решил выпустить сборник, посвященный жизни выдающихся людей-самоучек. В печати появился призыв к таким людям сообщить составителю свои автобиографии. На имя Яцимирского пришло более двух тысяч писем. Среди них были и такие, на которые никак не рассчитывал составитель. Многие же талантливые люди не откликались. Не было письма из Калуги, которого так ждал Яцимирский. Константин Эдуардович Циолковский не прислал своей биографии.
Составитель книги решил обратиться к изобретателю с особым письмом. Он написал о целях и задачах издания сборника «Галерея русских самородков» и просил Константина Эдуардовича ответить на предложенные вопросы;
Ответ пришел быстро. Циолковский писал:
«Я бы с удовольствием исполнил Ваше желание, если бы: 1) я был твердо уверен, что я действительно самородок, 2) если бы мне не было совестно писать о самом себе и показывать свою физиономию публично, как нечто заслуживающее внимания, 3) и, наконец, если бы я не был занят по горло моими опытами по сопротивлению воздуха, производимыми на средства Академии наук и по поручению ее.
Правда, здоровье мое плохо (или, вернее, некрепко) и я не молод (43 года), но… я еще надеюсь потрудиться над тем, что я считаю наиболее важным.
Недурно, конечно, оставить автобиографию простую, наивную, без тени лжи и скрытности: она поучительна для потомства, если даже написана человеком обыкновенным. Но издание такой биографии возможно только после смерти автора.
Если мне не удастся написать автобиографию и завещать потомству для напечатания после смерти, то ведь беда не велика, большинство даже знаменитых людей осталось без автобиографий, что, пожалуй, делает им только честь, потому что доказывает, как они мало думали о себе и как много о других. Их живая деятельность на пользу ближних и есть биография.
Смешно же (и постыдно) положение человека, выставившего себя на показ и не оставившего добрых плодов… Я боюсь остаться таким, исполнив Вашу просьбу».
А Яцимирский настойчиво добивался своего и прислал в Калугу новое письмо с прежней просьбой.
Ответ и на него пришел так же быстро. На этот раз Константин Эдуардович был более категоричен. Он писал:
«Я не хочу видеть в печати ни моей биографии, ни тем более автобиографии, потому что считаю появление ее теперь преждевременным,
Вы совершенно ясно и учтиво мне сделали свое предложение, и я самого лучшего мнения о цели Вашей «Галереи». Мне было бы весьма приятно быть одним из лиц, Описанных в ней, если бы не преждевременность этого,
За Ваше предложение я Вас благодарю и считаю его большой честью. Скажу Вам чистосердечно, что оно на некоторое время влило в меня бодрость и поддержит меня в моих трудах. Вашим предложением Вы сделали вполне хорошее дело. Я вижу, что есть добрые люди, которые хоть чуть меня ценят. Но на предложение Ваше я не могу, к сожалению, ничем ответить, кроме как категорическим отказом».
…Своеобразными и, пожалуй, не менее интересными новыми экспонатами музея можно считать две записи в Книге отзывов посетителей.
Одна из них сделана год назад, когда в Калугу приехали Герман Титов, Андрнян Николаев и другие космонавты, о которых мы скоро узнаем. От имени всех звездных братьев писал Герман Титов.
«Трудно, очень трудно писать о тех чувствах, которые испытывали мы, подъезжая к музею. Как не вспомнить поговорку: «Лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать». Дело, которому посвятил свою жизнь К. Э. Циолковский, это дело всех народов земли, заветная мечта всего человечества».
Вторая запись сделана совсем недавно ученицей седьмого класса средней школы № 8 города Калуги.
«Все пишут, что завидуют первым космонавтам Ю. А. Гагарину и его небесным братьям. А я не завидую, а восхищаюсь. Пройдет немного лет, и первые космонавты проводят нас в полет по маршруту, завещанному нам, калужанам, самим К. Э. Циолковским, в полет по трассе «Калуга — Марс», Мы в своей школе уже начали подготовку по программе космонавтов. Консультируемся у Германа Степановича Титова по фильму «Снова к звездам». Я его очень люблю. Это он сказал, что девушки тоже могут стать звездными сестрами»
Космонавт «006» Лидия Бабушкина.
Переписав это заявление, мы бросились искать космонавта «006» и нашли ее в окружении ребят на космодроме «Калуга». К старту готовилась многоступенчатая ракета «Калуга — Марс-006», созданная юными конструкторами школы. Запуск ее прошел удачно. Сверкая на солнце, серебристо-алая сигара вышла на «орбиту» и оставила след над сквером Мира, где стоит бронзовый Циолковский и смотрит в космическую даль. Он как бы вновь и вновь повторяет свои слова:
«Человечество не останется вечно на земле, но в погоне за светом и пространством, сначала робко проникнет за пределы атмосферы, а затем завоюет себе все околосолнечное пространство».

Журнал «Юность» № 7 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Наука | Оставить комментарий

Непонятливая Лика

Константин Ваншенкин

Константин Ваншенкин
У замечательного русского писателя Ивана Алексеевича Бунина в рассказе «Лика» (позднее этот рассказ прошел целиком, как глава, в автобиографическую повесть «Жизнь Арсеньева») есть такая сцена: Арсеньев читает своей возлюбленной Лике стихи:
— Послушай, это изумительно! — восклицал я…
Но она изумления не испытывала.
…Я читал:
Какая грусть!
Конец аллеи
Опять с утра исчез в пыли.
Опять серебряные змеи
Через сугробы поползли…
Она спрашивала: — Какие змеи?
И нужно было объяснять, что это — метель, поземка».
Тонкую, поэтическую натуру Арсеньева-Бунина раздражало такое непонимание поэзии» возмущала самая необходимость объяснять.
Интересно, что Бунин и через много лет, в рассказе «Холодная осень», вернулся к подобной ситуации.
О поэзии и поэтическом вкусе
Молодой человек приезжает в имение к невесте проститься с нею перед отъездом на фронт (в первую мировую войну).
«Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета;
Какая холодная осень!
Надень свою шаль и капот…
— Капота нет,— сказала я.— А как дальше?
— Не помню. Кажется, так:
Смотри — меж чернеющих сосен
Как будто пожар восстает»
— Какой пожар?
— Восход луны, конечно, (Замечу в скобках, что здесь Бунин улучшает Фета. У Фета: «Смотри: из-за дремлющих сосен как будто пожар восстает». «Дремлющих» — здесь маловыразительное, аморфное слово. Луна, встающая «меж чернеющих сосен»,— какая резкая, рельефная картина! Бунин, вероятно, не просто ошибся. Его герой на вопрос: «А как дальше?» — отвечает: «Не помню. Кажется, так. Но это — между прочим.)
Герой уезжает на войну, прощаемся, как выясняется потом, навсегда, и героиня потому не раздражает его, как Лика — Арсеньева. Но здесь, как и в первом случае, как бы подчеркивается, насколько она далека от героя — милая, добрая, любимая, но далекая-далекая.
«Какие змеи?», «Какой пожар?» Их наивные вопросы настолько схожи, насколько обе они ничего не смыслят в поэзии и, видимо, не чувствуют в ней ни малейшей потребности. А ведь они, казалось бы, интеллигентные девушки.
Конечно, понимание поэзии, интерес к ней, количество людей, читающих стихи, неизмеримо выросли с тех пор. Но и теперь многие, сталкиваясь, так или иначе, со стихами, не понимают их. Поэзию они воспринимают как некую условность. Это наблюдается с топ давней поры, когда древнейший литературный жанр — поэзию — постепенно, конкурируя с ней все более, начала вытеснять проза. Прозу читают все. Поэзию — по сравнению с читателями прозы — лишь немногие. Но в нашей стране читателей поэзии становится все больше. Тиражи стихотворных книг увеличиваются, раскупаются они очень быстро. На поэтические вечера трудно попасть. Проводятся даже специальные Дни поэзии. Когда готовился первый такой день, один любитель стихов спросил ш поэтическом вечере: — А салют будет?
И хотя салюта в День поэзии, конечно, не было, но этот день в какой-то мере для многих тоже стал праздником.
Однако до сих пор многие, читающие стихи, слушающие их, интересующиеся ими, не очень, как мы говорим, понимают в стихах, часто не могут, не умеют отличить настоящее, поэтичное от пустого, поддельного, мелкого. Про таких людей говорят, что у них дурной вкус или вовсе нет вкуса.
Отсутствие вкуса, отсутствие культуры вкуса — главная беда и Лики.
Говорят:
— У него хороший вкус.
— Я доверяю его вкусу.
— Наши вкусы сходятся.
Поэтический вкус — чувство понимания прекрасного — у одних может быть врожденным, как музыкальный слух. Другие развивают его постепенно, совершенствуют. Поэтический вкус можно привить человеку, можно «поставить» его, как «ставят» голос.
Но для того, чтобы «поставить» вкус, надо сперва приобщить человека к этому новому для него миру, нужно чтение не только самих стихов. Нужно читать и о стихах. Нельзя понять музыки, не слушая ее, не размышляя о ней.
Во все времена художники были озабочены уровнем вкуса литературы и читающей публики. У всех у них была боязнь изысканности, красивости, напыщенности. Этим наполнены письма, статьи, дневники.
«Здесь нет красноречия, здесь одна поэзия; никакого наружного блеска, все просто, все прилично, все исполнено внутреннего блеска»,— пишет Гоголь о стихах Пушкина,
Верлен восклицает: «И красноречье! Сверни ему шею!»
«Всякое преднамеренное стремление к оригинальности имеет следствием вычурность»,— говорит Чернышевский. И он же: «Поэзия и болтовня — вещи противоположные».
Не знаю, кто лучше Пушкина сказал о художественном вкусе: «Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности».
Как чудесно сказано!
Итак, настоящая поэзия, истинная поэтичность — в естественности. Но что такое естественность? Если человек бездарен, то хоть он и будет естественным, он останется бездарным, даже еще более подчеркнет это. Поэзия — естественность таланта.
Л. Н. Толстой, по свидетельству Гольденвейзера, как-то говорил: «Это странная вещь,— я стихов не люблю, но понимаю, что ими можно выразить часто гораздо короче и сильнее то, чего иначе так сказать нельзя…
— Как это у Тютчева?
И паутины тонкий волос
Лежит на праздной борозде.
— Здесь это слово «праздной» как будто бессмысленно, и не в стихах так сказать нельзя, а между тем этим словом сразу сказано, что работы кончены, все убрали, и получается полное впечатление».
Гольденвейзер (или Толстой) неверно цитируют.
У Тютчева:
«Лишь паутины тонкий волос
Блестит на праздной борозде»,
(К. В.)
(Интересно, что, по рассказам современников, Толстой часто признавался в нелюбви к поэзии, однако он очень много и заинтересованно говорил о стихах.)
«Не в стихах так сказать нельзя» — это прекрасно сформулировано. Действительно, если бы это было сказано в прозе, получилось бы выспренне и ложно.
У прозы, как у каждого другого жанра, свои законы.
«Прозаик целым рядом черт — разумеется, не рабски подмеченных, а художественно схваченных — воспроизводит физиономию жизни: поэт одним образом, одним словом, иногда одним счастливым звуком достигает той же цели, как бы улавливает жизнь в самых ее внутренних движениях; без этого, у древних названного божественным, во всяком случае, необыкновенного, дара напрасно станет писатель пригонять рифму к рифме и строчку к строчке; ему не поможет ни так называемая легкость стиха (в нынешнее время тот только не пишет легкими стихами, кто вовсе не хочет их писать), ни некоторое изящество выражения, более или менее доступное всякой образованной и мыслящей натуре: все это еще не поэзия». Так говорил Некрасов.
То, на что в прозаическом изложении уходят целые страницы, в поэзии часто выражается в нескольких строках. Приведу строки из стихотворения Лермонтова «Спор»:
…Вот у ног Ерусалима,
Богом сожжена.
Безглагольна, недвижима
Мертвая страна;
Дальше, вечно чуждый тени.
Моет желтый Нил
Раскаленные ступени
Царственных могил…
Какая удивительная, яркая картина! Кажется, самые слова раскалены. И — странная вещь! — мы видим не только то, о чем упоминает поэт, мы как бы видим больше: и знойное марево над застывшими песками, и медлительных верблюдов, и пирамиды где-то вдали.
Мы словно сами сейчас там. А всего-то сказано несколько слов. Такова сила поэзии!
У современного поэта Я. Смелякова в одном из лучших его стихотворений, «Кладбище паровозов», говорится об уже отработавших свое «мамонтах пятилеток»:
В ваших вагонах длинных Двери не застучат, Женщина не засмеется, Не запоет солдат.
Вихрем песка ночного
Будку не занесет.
Юноша мягкой тряпкой
Поршни не оботрет.
И опять целая картина. Мы представляем себе ночь, и летящий поезд, и женщину, смеющуюся в полумраке вагона, и задумчивого солдата, тихонько поющего где-то в тамбуре, и машиниста, глядящего во тьму, и есть во всей этой ночной картине какая-то таинственность, какая-то смутная тревога,
Но часто это раздражает неподготовленного читателя, который считает, что если «не в стихах так сказать нельзя», то и в стихах так нельзя сказать тоже. Это его главная ошибка!
Критики Пушкина — не лучше Лики! — не понимают его метафор, и он возражает, отбивается, объясняет, что «Младой и свежий поцелуй вместо поцелуй молодых и свежих уст — очень простая метафора», что «кибитка удалая опять метафора» и проч.
Даже Белинский — и когда! В 1844 году — отнес к разряду «неточных выражений» пушкинскую строку: «Удары шашек их жестоких». А ведь это тоже очень простая метафора.
Метафоры Пушкина смелы и неожиданны:
Как пахарь, битва отдыхает —
не воин отдыхает, как пахарь, но вся битва, как пахарь. Или: «Перстами легкими, как
сон…» Пальцы — как сон?
Или о Петре: «Могуч и радостен, как бой». Один человек — как бой? То есть как столкновение неприятельских отрядов?
Лика, конечно, и здесь бы недоумевала, но она, вероятно, никогда не перечитывала Пушкина. Она не могла бы понять этого, потому что она мыслила только прозаическими понятиями, а приведенные пушкинские строки, если бы их можно было воспринимать как прозу, действительно выглядели бы странно. Скажем: «Идет, могучий и радостный, как бой, человек».
«Не в стихах так сказать нельзя».
А вот строки нашего современника — Ст. Щипачева:
И ты сидишь в фойе кино
На сквозняке зеркал.
Лика бы опять ничего не поняла (под этим именем я уже подразумеваю целую категорию читателей, не интересующихся поэзией и не понимающих ее). Сквозняк зеркал?
А по-моему, очень хороший образ: сидит женщина, многократно, как бы встречно, отражаясь сразу в нескольких зеркалах, она как на сквозняке,— зеркала. Друг против друга, как окна, и фоне кажется громадным от этих зеркал.
«Поэзия,— писал еще Белинский,— есть искусство, художество, изящная форма истинных идеи и верных (а не фальшивых) ощущений: поэтому часто одно слово, одно неточное выражение портит все поэтическое произведение, разрушая целость впечатления».
Вот как критик Л. Аннинский разбирает, например, стихотворение «Дуэль», написанное Б. Ахмадулиной:
И снова, как огни мартенов.
Огни грозы над темнотой.
Так кто же побелил —
Мартынов?
Первая же рифма, пишет критик, заставляет вас вздрогнуть: это не совсем то, к чему вы готовились, слова оказались слишком похожи. Как? Величественные зарницы плавящейся стали и ничтожество, разрядившее пистолет в гения, неужто это так близко, так почти неразличимо называется? Мгновенно мысли вашей дан обратный ход, слышимая похожесть взорвана изнутри. Это и есть «мастерство»: парадокс первой рифмы подготовил все стихотворение, и вот оно стремится вперед, бунтуя и переворачивая несправедливый ход событий: «Другой там победил, другой».
Разъяснения эти очень странны и совершенно неправильны.
Что здесь не так, в цитируемых строчках Ахмадулиной? Давайте попробуем разобраться. Автор видит ночную грозу, это наводит его на мысль о дуэли Лермонтова, после которой тоже разразилась страшная гроза, и поэт размышляет: кто же все-таки победил, Мартынов или Лермонтов? Все как будто так, Но ведь не так.
Автору картина грозы напоминает огни мартенов, современный индустриальный пейзаж. И логически ну никак не вытекает отсюда мысль о Лермонтове. При чем здесь Лермонтов и Мартынов? Это не неожиданность, а фальшь. А почему? В стихах был Мартынов, понадобилась рифма, понравилось созвучие: «мартенов» — и пожалуйста! «Так проклятая рифма толкает всегда говорить совершенно не то» (С. Чиковани). Конечно, и другую рифму для Ахмадулиной найти было бы нетрудно, это просто сила инерции
В заслугу критику Аннинскому следует поставить то, что он уловил здесь какую-то «несообразность», а в вину — то, что он не сумел или не решился объяснить ее и «подтасовал» объяснение. И объяснил он путано и необязательно. «Парадокс первой рифмы» не «подготовил все стихотворение», эта рифма сбивает с толку, Ничего там не «взорвано изнутри»! «Величественные зарницы плавящейся стали и ничтожество, разрядившее пистолет в гения», — это «дикое сближение несближаемых предметов» (Белинский), нелепость, не создающая, а разрушающая общую картину.
Поэтесса талантлива, и стихи талантливы, но вот действительно «одно слово, одно неточное выражение портит поэтическое произведение, разрушая целость впечатления».
Правда, это замечательное утверждение справедливо не всегда. Есть стихи такой поразительной силы, такого всепроникающего воздействия, что «одно слово, одно неточное выражение» не может испортить их.
В одном из лучших стихотворений Лермонтова, «Сон» («В полдневный жар в долине Дагестана»), юная жена на пиру» погруженная «в грустный сон», видит долину Дагестана и своего любимого с чернеющей раной в груди (это невозможно пересказать в прозе даже теми же словами).
И там сказано:
И снилась ей долина Дагестана,
Знакомый труп лежал в долине той…
«Знакомый труп» — это, по-моему, неудачное выражение, но стихи в целом оказывают на читателя столь сильное впечатление, что он этого провала не замечает,
Интересны те изменения, которые вносят в стихи читатели, сами того не замечая. Читатель переиначивает и запоминает более привычное для себя,— часто это происходит еще в детстве. Так, большинство детей (и выросших) говорит:
С первого толчка
Прыгнул поп до потолка;
Со второго щелчка
Лишился поп языка:
и т. д.
А ведь у Пушкина — щелка, не щелчка,— насколько лучше! — щелчок — это что-то слабенькое, а тут чувствуешь силу Балды.
Или говорят:
Шалун уж отморозил пальчик.
Ему и больно и смешно,
А мать грозит ему в окно…
(Описание зимы в «Евгении Онегине»).
А у Пушкина — заморозил Нальчик — гораздо точнее. Если бы отморозил, то уже не было бы «смешно». Но глагол «заморозить» применяется сейчас в других значениях («заморозить фонды»), звучит здесь непривычно, и поэтому запомнили не так.
Говорят:
Или дремлешь под жужжанье
Своего веретена?
(«Зимний вечер»).
Потому что «под жужжаньем» — непривычный оборот.
Четвертая глава «Онегина» начинается так:
Чем меньше женщину мы любим».
Спросите у ваших знакомых: «А как дальше?» — и вам ответят:
Тем больше нравимся мы ей.
А у Пушкина не так, у Пушкина:
Тем легче нравимся мы ей.
Совсем другой смысл. Ведь дальше идет:
И тем ее вернее губим
Средь обольстительных сетей.
А это неточно и примитивно — «меньше — больше»!
Это все примеры невольного ухудшения стихов читателем, попытки нивелировать стих, сделать
его «попривычней».
Среди пушкинских записей есть такая: «Государыня Екатерина II говаривала: «Когда хочу заняться каким-нибудь новым установлением, я приказываю порыться в архивах и отыскать, не говорено ли было уже о том при Петре Великом,— и почти всегда открывается, что предполагаемое дело было уже им обдумано».
Так же почти все, о чем мы говорим и спорим — в области поэзии,— встречается у Пушкина, и, поражаясь, убеждаешься, что многое давно «было уже Вы обдумано».
Есть у Пушкина малоизвестный прозаический «Роман в письмах». И вот его герой — Владимир — пишет своему другу:
«Намедни сочинил я надпись к портрету княжны Ольги…
Глупа, как истина, скучна как совершенство. Не лучше ли:
Скучна, как истина, глупа, как совершенство,
То и другое похоже на мысль».
Это гениальная пародия. Сперва действительно кажется, что это мысль. Попробуйте прочесть одну из этих строк знакомым, и они скажут: «Здорово!» (Я пробовал.)
Я, грешным делом, уверен, что Пушкин сначала написал это «не для Владимира», а «для себя». Ведь такое, как говорится, не придумаешь. Но потом сразу же увидел, что это лишь с виду броско, что это, собственно, ничего не выражает и может быть даже переставлено. И, увидев это, Пушкин удивительно точно сформулировал: это лишь «похоже на мысль».
Это главная беда и главная опасность поэзии — «похоже на мысль», похоже на чувство, похоже на художественность.
Вот, скажем, такие стихи молодого и не лишенного способностей поэта С. Куликова:
Ты рос.
Косматым солнцем, гулом рос,
Таскал
Обломки неба, вечность скал.
Задул
Горячий мрак ружейных дул.
Ты жил,
В багровом напряжение жил.
Миры
Встают из зорь, тобой мудры.
Такие вещи возмущают. Это же чепуха, вздор, бессмыслица. Как это все путает читателя, портит его вкус! Здесь все нелепо, безвкусно, холодно, пошло, если хотите. И называется это произведение «Сыну века».
— Непонятно? — могут возразить мне.— Но ведь еще Пушкин говорил, что «Байрон не мог изъяснять некоторые свои «стихи» (творя так, сам Пушкин мог, я думаю, объяснить свои), еще Лермонтов писал:
Есть речи — значенье,
Темно иль ничтожно.
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Да, но та «непонятность» идет от колоссальной силы чувства, оттого, что порой эта сила не вмещается в стих, от «перегрузки» стиха ею.
В данном же случае более к месту высказывание Салтыкова-Щедрина: «Пора и поэтам понять, что они должны, прежде всего отдать самим себе строгий отчет о том, что они желают сказать».
Интересно, что такие поэты, как Б. Пастернак и Н. Заболоцкий, многое (талантливые, в отличие от стихотворения «Сыну века») ранние стихи которых похожи на ребусы, часто вообще неразрешимые, пришли в дальнейшем к ясному, прозрачному стиху.
Твардовский пишет в «Автобиографии»:
«Лет тринадцати я как-то показал свои стихи одному молодому учителю. Ничуть не шутя, он сказал, что так теперь писать не годится: все у меня до слова понятно, а нужно, чтобы ни с какого конца нельзя было понять, что и про что в стихах написано,— таковы современные литературные требования. Он показал мне журналы с некоторыми образцами тогдашней — начала двадцатых годов — поэзии. Какое-то время я упорно добивался в своих стихах непонятности. Это долго не удавалось мне, и я пережил тогда, пожалуй, первое по времени горькое сомнение в своих способностях. Помнится, я, наконец, написал что-то уж настолько непонятное ни с какого конца, что ни одной строчки вспомнить не могу оттуда и не знаю даже, о чем там шла речь».
Твардовский никогда не мог простить этого — не тому учителю, конечно, который и сам-то, скорей всего, говорил все это по наивности, а тем, кто порождал и исповедовал подобные взгляды и создавал подобные «непонятный ни с какого конца» образцы, тем, кто в штыки встретил Твардовского, ибо его приход был для них равносилен гибели.
Вот стихи, а все понятно.
Все на русском языке…
Сказано не для красного словца, это — раздражение здоровою и ясного таланта всяческой литературщиной и фальшью. Это хорошо и точно сказано, потому что некоторые, защищая от критики нечто серое, путаное, проще говоря, бездарное, снисходительно цедят: «Помилуйте, но это же стихи!..» Они прячутся за этой фразой, потому что у поэзии действительно свои, особые, удивительные законы, способы и средства выражения, недоступные непонятливым «ликам».

Журнал «Юность» № 7 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Четвертый

Ирина Ракша

Нас было четверо. Но в прошлом году, когда мы электрифицировали Томскую железную дорогу, погиб наш комсорг Серега.
Очень нелепо.
Он бежал по путям в диспетчерскую, когда неожиданным задним толчком его сшиб «товарняк». Сразу. Насмерть.
Хоронили мы Серегу через два дня. На поселковом, заросшем бузиной и травами кладбище. На могиле вкопали пирамидку, вырезанную из листов жести, выкрашенную суриком. На ней по красному фону наш бригадир Борис белилами написал: «Прощай, Серега Колодеев. Мы тебя любим и помним и дело твое продолжим с местью». А ниже — номер нашего монтажного поезда и прорабского участка.
Все его вещи, даже фотографии, мы отослали родным. Только Серегину карту, розовую политическую карту Союза, оставили себе на память.
Это была не простая карта. Конечно, ничего особенного в ней не было. Старая, потрепанная, уголки в дырках. Но за эти три года она проехала с нами в нашей теплушке тысячи километров по железным дорогам. И по тем, которые электрифицировали мы и другие или еще никто. Но те участки дорог, на которых вели монтаж мы, Серега отмечал красным карандашом, а по которым только проезжали — синим. И от этого розовая политическая карта была похожа на рисунок кровообращения организма синими генами и красными артериями.
Эту карту после Серегиной смерти по молчаливому договору мы оставили висеть на прежнем месте, над его полкой. А наш перегон сюда, на Красноярскую дорогу, синим карандашом отмечал Ахмед.
Теперь на монтаже наша бригада была самой маленькой, Как говорили, «святая троица»: наш строгий бригадир Борька. Ахмед, заводила во всех делах, и я. Была еще и Валюха-сигналистка. Но она — на несколько бригад. А мы, хоть и трое, работали, правду сказать, здорово. И первыми ждали присвоения звания бригады коммунистического труда.
Пополнения мы не просили и поэтому удивились, когда прислали новенького, Плес лова.
Возвращаемся мы как-то вечером с работы усталые, как черти, руки гудят, даже на водокачку не завернули, а новенький уже в вагончике.
Сидит на Серегиной полке, баян на коленях, и улыбается. А над его головой, где наша карта висела, этаким веером фотографии артистов. А карта наша в тумбочке расстелена! И на ней пол-литра нераспечатанное и четыре стакана!
Ахмед побледнел даже. Показывает пальцем и говорит так тихо-тихо:
— Сними это.
Парень не понял, растерялся.
— Зачем? — спрашивает.— Это я вас ждал.
— А затем, что на том месте, где ты картинки налепил,— закричал Ахмед,— эта карта висела и висеть будет! — И кинулся снимать фотографии.
Но Борька удержал его. И тогда мы с Ахмедом стали наперебой кричать, что подло вместо Сергея таких «неораспорядителей» присылать да еще определять на его место. Но Борис наш любил все улаживать спокойно. Он прикрикнул на нас и стал объяснять: ведь новенький не знал о гибели Сергея.
Но когда новенький все понял, он отложил баян и встал, прищурившись.
— Подумаешь, сантименты! Память о погибшем, — сказал он. — У меня вот, может, мать на днях умерла. А вы со мной не церемонитесь… Может, я из-за того сюда и прибыл… А тут тоже хочу жить культурно. А если карта тебе нужна,— он взглянул на Ахмеда,— я новую куплю. Мне не жалко.
И вышел.
Все получилось как-то нескладно. И мы молчали. Борис снял с карты бутылку и прикрепил карту над тумбочкой, рядом с табличкой шахматного турнира. Потом перочинным ножом раскупорил бутылку, велел Ахмеду утихомириться и позвать новенького.
Ахмед нехотя позвал. Мы выпили все вместе, но так и не разговорились.
И потянулись обычные дни. Теперь мы работали уже вчетвером, но неприязнь к Плеслову все как-то не проходила.
А сегодня вечером, когда волейбольный мяч летал над сеткой и удары его, наверно, слышались в поселке, Борис принес от прораба получку и положил на мою полку.
В теплушку я вернулся с площадки в сумерки. Ребята свои деньги уже разобрали. Я сгреб с одеяла оставшиеся и расписался в ведомости. Потом подсчитал. Не хватало двадцати рублей. Решил, что ошибся. Пересчитал еще. И опять не хватило. Борька шнуровал медным проводом свои разбитые рабочие бутсы. Ахмед разогревал над спичкой банку с засохшим гуталином: он собирался в клуб. Плеслов гладил тенниску. В клуб он не собирался. Просто был аккуратистом.
И мне ни о чем другом, кроме того, что я ошибся, думать не захотелось.
— Ну, чего еще у тебя? — поднял голову Борис.
— Да так, не хватает,— пожал я плечами.
— Как не хватает? — Борька отложил бутсы.— Неужели прораб ошибся? Я вроде следил. Посчитай-ка.
Пересчитал при нем. Не хватало. Борька с удивлением смотрел на меня. Даже Плеслов стал гладить медленнее.
Казалось, только Ахмед но удивился происшедшему. Поставил ногу на табурет и стал начищать свои новые ботинки.
— Нечего на прораба валить,— пробурчал он. — Не плюй в зеркало, когда рожа крива.
Все молчали. И это молчание становилось ужасным. Плеслов стоял к нам спиной и продолжал гладить. Шнур от утюга чуть поскрипывал.
И тут я подумал, что ни Борька, ни Ахмед не могли сделать этого. Мне стало даже стыдно от подобной мысли, Из нас мог сделать это только Плеслов. Но я должен был убедиться, найти подтверждение. И не я один хотел этого. Борис и Ахмед повернули головы и ждали.
А за окном простучал на восток скорый «Москва — Хабаровск». У депо прокричал маневровый. А в вагончике нашем было необычно тихо. Наконец Плеслов медленно отставил утюг и повернулся к нам. Лицо его было бледное и твердое. Сперва он посмотрел на меня, глаза в глаза, словно спрашивал: «А ты видел? Ты уверен, что я?»
Мне стало не по себе. К черту их, деньги! Но тут же остановил себя: дело-то не в деньгах — и молча ответил: «Да, уверен». Тогда он посмотрел на Бориса. На Ахмеда. Глаза у Борьки темные, спокойные. А у Ахмеда так и горят неприязнью.
Да, это был настоящий поединок. Поединок взглядов, в котором мы должны были победить. И мы победили.
Потому, что каждый из нас отстаивал не только свою честь, но и свою веру в чистоту каждого из друзей, в нашу общую долгую дружбу.
И Плеслов понял это. Он ничего не сказал. А просто взял пиджак и вышел.
Но на душе у нас не стало легче. Ахмед отошел к окну. Теперь ему было видно, как Плеслов медленно бродит по шпалам вдоль монтажных вагончиков. Борис лег на полку и, заложив руки под голову, уставился на карту.
Молчали.
Вдруг кто-то стукнул снаружи по стенке вагона.
— Эй! Монтажная интеллигенция! — раздался голос нашей сигналистки Валюхи. И она сама, загорелая, вечно счастливая, с веснушками на руках и носу, заглянула в теплушку.— Чего это притихли? На себя не похожи. В клуб собирайтесь.
Она кокетливо осмотрела Борьку и улыбнулась ему.
Мы молчали. Сейчас Валюха нам очень мешала. Мы хотели побыть одни.
Потом она вдруг, вспомнив, сунула руку в карман;
— Тут прораб вам двадцатки не додал. Мелкие и размен оставлял. Вот.— И она положила на тумбочку деньги,
Мы замерли, точно оглушенные.
А Валюха, недовольная встречей, скрылась за дверью. И уже с улицы до нас, как сквозь вату, донеслось:
— В клуб приходите. Картина хорошая!.. …Скоро за окном совсем потемнело. Но мы не
зажигали света. Ахмед поднял раму, и в вагончик пахнуло тополиной листвой, сеном, паровозной гарью. Замерцали на путях синие огни. А в темноте высоко над станцией вспыхнул прожектор. И тотчас полосы света упали на усталое лицо Ахмеда, на фотографии на стене, на нешнурованные Борины бутсы, на нашу карту. И время потянулось медленно.
Мы уже дремали, так и не раздевшись, когда пришел Плеслов. Он тихонько шагнул к своей постели. Осторожно достал из-под полки чемодан и стал класть в него полотенце, выглаженную тенниску, книжки. Потом опустил в чехол баян и только тут заметил, что мы не спим.
— Говорят, там на вашу бригаду бумага из управление пришла,— помолчав сообщил он и принялся снимать со стены фотографии артистов: — О присвоении звания коммунистической.
Фотографии он аккуратно складывал в чемодан, а кнопки — на тумбочку.
Ахмед зажег свет и, подойдя, взял из чемодана Плеслова фотографии. Борька чиркнул спичкой и закурил.
— Как думаете, рано нам звание получать? — спросил он.
— Рано,— сразу ответил я.
Ахмед неловко улыбнулся и взглянул на Плеслова.
— Потом, вчетвером получим. Верно? — И, не дождавшись ответа, добавил: — И картинки не убирай. Красиво.
И он прикрепил их рядом с картой.

Журнал «Юность» № 7 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Панорама «Юности»

Исторический монумент будет восстановлен
Двадцать с лишним лет простоял на одной из центральных площадей Москвы монумент «Свобода», воздвигнутый по личному указанию Владимира Ильича Ленина. Он был сооружен в 1918 году, к годовщине Великой Октябрьской революции. Перед зданием Московского городского Совета рабочих и крестьянских депутатов вознесся трехгранный обелиск из серого камня, а у его подножия застыла в торжествующем приветствии сама Свобода, воплощенная в образе сильной и бесстрашной женщины. Авторами монумента был знаменитый советский скульптор Н. В. Андреев и архитектор Д. Осипов.
Позже у основания памятника были укреплены бронзовые доски с текстом первой Советской Конституции. А изображение монумента вошло в первый советский герб города Москвы — столицы нашего государства. В 1940 году монумент «Свобода» был разрушен. Забыт был и герб города Москвы.
Сейчас правительством принято решение о восстановлении исторического монумента, воздвигнутого по ленинскому плану монументальной пропаганды. А находящийся на этом месте памятник Юрию Долгорукому будет перенесен на другую площадь.
В связи с этим хочется вспомнить и о гербе Москвы. Созданный при жизни Ленина герб взамен старого с изображением Георгия Победоносца дожил до наших дней лишь в орнаменте перил Большого Каменного моста. Столица каждого государства имеет свой герб. И в связи с реставрацией монумента «Свобода» нам кажется целесообразным обсудить вопрос и о восстановлении герба Москвы.

В поход против гнуса

Строителям новых городов, промышленных комбинатов, электростанций в Сибири, геологам и геодезистам большие неприятности доставляет гнус — бесчисленное множество летающих, кровососущих насекомых.
Для борьбы с гнусом предлагались различные средства — мази, жидкости, густые сетки. Но все они только на короткий срок спасали человека от мошки и комаров.
Институт химической кинетики и горения Сибирского отделения Академии наук СССР успешно решил проблему борьбы с гнусом. На плавающем гусеничном транспортере, которому не страшны бездорожье, болота и озера, установлен турбореактивный двигатель с самолета. Включенный двигатель создает облако из ядохимикатов, убивающих гнуса, но безвредных для растений, животных, человека.
Мощный аэрозольный генератор способен за один час уничтожить гнус на площади около десяти тысяч гектаров. Стоимость обработки одного гектара — 12 копеек.

Герой-парашютист — читателям «Юности»
Высота — 25 с половиной километров! Здесь температура минус 60 градусов, а воздух так разрежен, что кровь в жилах закипает. На этой высоте еще ни один человек не осмелился покинуть герметическую кабину летательного аппарата. Но 1 ноября 1962 года нашлись два смельчака — советские парашютисты Е. Н Андреев и П. И. Долгов. На высоте 25 458 метров кабину аэростата «Волга» первым покинул Е. Андреев. Вслед за ним прыгнул П. Долгов.
Двадцать четыре километра свободно падал на землю Е. Андреев.
Он летел, не раскрывая парашюта, со скоростью 900 километров в час, и лишь за полторы тысячи метров от земли спортсмен дернул за кольцо и благополучно приземлился. К сожалению, на пути к земле, во время прыжка, оборвалась жизнь П. И. Долгова. Парашют бережно опустил его тело.
Отважным парашютистам Указом Президиума Верховного Совета СССР присвоено звание Героя Советского Союза.
Мы публикуем портрет Евгения Андреева работы молодого художника В. Недзвецкого и обращение героя-парашютиста к читателям нашего журнала.

Доброе дело студентов Казани
Открытием новой школы рабочей молодежи никого у нас не удивишь. Тысячи таких школ созданы в нашей стране. Но об этой все же стоит рассказать.
Новая вечерняя школа для юношей и девушек Казани, работающих на предприятиях, резко отличается от всех остальных. Она создана по инициативе комсомольцев и работает на общественных началах. Все предметы здесь преподают в свободное от учебы время студенты городского педагогического института. В этой необычной школе около ста учащихся.
На нашем снимке — урок физики в восьмом классе проводит студент четвертого курса Роберт Каримов.

Журнал Юность 01 январь 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Чтобы людям жилось лучше

А. Леснов, Н. Шашкин

— Нет, вы уж лучше блокнотик свой спрячьте. Разговор у нас по душам, и записывать тут нечего.
Я не спорю. Послушно закрываю блокнот. Мои собеседники твердо убеждены, что разговор разговором, а газете или там журналу нужно совсем другое — официальное, общепринятое. Прощаясь со мной, они долго просили извинения:
— Совсем заговорили мы вас, бедную. А по делу вроде ничего не сказали. И о чем только писать будете?
А я не буду. Зачем? То, что они мне рассказали, настолько интересно, что не нуждается в комментариях. И я охотно возьму на себя роль стенографистки.
Их двое — Саша Леснов, председатель колхоза, и его заместитель Коля Шашкин. У каждого за плечами — двадцать пять и биография, гладкая, как беговая дорожка. Школа. Техникум. Армия. И, наконец, комсомольская работа.
Есть такой город во Владимирский области — Муром. 1100 лет ему от роду. Город с колокольным звоном и большим радиозаводом, с рынком на центральной площади и драматическим театром, «совсем, как в Москве». Вот в Муромском горкоме комсомола они и познакомились. Два комсомольца. Два человека — по-моему, очень хороших человека. Саша — второй секретарь, Коля — инструктор. Работали, не ссорились, помогая друг другу чем могли. А потом (как это пишут в газетах) «по призыву партии и велению сердца поехали на работу в село…».
Вы скажете: очень интересно, только все это уже было, было!.. Да и формулу «по призыву» и прочее наизусть помним, как пример простого предложения из школьного учебника.
Простое, говорите? Нет, дорогой читатель, не так это просто, как иногда кажется. Совсем не просто, когда семья, привычная городская жизнь, дом… Ну да, личная собственность, по камешку выложенная собственными руками. Это легко сбрасывается со счета в плохих статьях, а в жизни над этим мучаются, до одурения думают, выкуривая за ночь не одну пачку «Беломора». А наутро (не первое, скорее, десятое) идут в райком партии и далеко не всегда с улыбкой говорят: «Еду».
И едут. А встречают их молча, настороженно. Кто такие? Откуда взялись? Все кладут на весы колхозники: и годы (больно молоды), и костюм (ишь, вырядились?), и разговор (небось, по-нашему, по-простому, не умеют). Нет, не сразу, не вдруг, а постепенно, нехотя привыкнет деревня к «чужим», несельским парням. К тому же не рядовые они, начальники. А начальников поначалу всегда не очень-то любят.
Только через год признают колхозники, что «ребята они ничего, работящие. Дело свое знают — про то и говорить нечего».
А еще через год: «Наши-то вона какой коровник отгрохали, и телятник, и конюшню. Л техника у нас теперь, как на заводе. Опять же, трудодни увеличили, деньжат побольше дали и хлеб… Наши-то…» Наши!
Они очень разные, хотя в колхозе всегда говорят они, даже если речь идет об одном.
Саша — это человек на роликах. Он все время в движении, ни минуты не может усидеть на месте. А если сидит, то каруселью ходят его руки. Если молчит, то выразительно шевелятся губы и подпрыгивает кверху и без того курносый нос. Он почти как Юлий Цезарь: делает одновременно кучу дел. Закуривает, подписывает бумаги, говорит и даже в самые острые минуты спора умудряется таращить один глаз в окно, чтобы не упустить какого-то Сидорыча, который вот-вот подъедет с последней машиной капусты, спросить проходящую мимо тетю Дашу, удались ли нынче маринованные грибки, отчитать киномеханика: повадился, чтоб его фильмы крутить в нетрезвом состоянии. И все это напористо, резко, страстно. Он напоминает оратора, который умеет так захватить аудиторию, что та незаметно подчиняется лихорадочному темпу его мыслей.
Коля — тот совсем другой. Леснов называет его своим ЦК, так сказать, руководящей и направляющей… Коля — парторг и одновременно заместитель председателя. Он застенчив, молчалив. Его большое, грузное тело точно приросло к стулу. Мы разговаривали пять часов, и за это время он ни разу не встал, не прошелся по комнате. Лицо его тоже неподвижно, словно застывшее. Иногда кажется, что он спит. Самое живое на этом лице — очки. Вероятно, они велики и потому все время съезжают с переносицы. И тогда вдруг открываются глаза — маленькие, но всевидящие, с каким-то точным прицелом, который заставляет думать, что человек этот давно все про тебя знает. Но уже через секунду глаза прячутся за стеклянной броней, и снова перед вами сонный, равнодушный Коля с чуть заметной снисходительной усмешкой. Сначала меня раздражала эта безучастная монументальность, но очень скоро я поняла, какая за ней скрывается напряженная работа мозга, где каждое слово тщательно продумывается, прежде чем произносится вслух.
Пожалуй, все. Остальное вы поймете сами. Итак, с чего же начался наш разговор?
Алла Гербер

САША. Вы спрашиваете, какие нас сейчас волнуют проблемы? Пожалуйста, вот она, наша главная проблема,— идет, пританцовывает. Пелагеей называется. Приехала из города подышать в родном селе свежим воздухом. Здешняя она, здешняя. Здесь родилась, отсюда бежала. Замуж вышла за городского, чтобы к цивилизации приобщиться. Ну и приобщилась. Три дня пожили и разошлись — по несходству характеров. Мы ей: Пелагеюшка, голуба ты наша, возвращайся обратно в деревню. Ведь лучшей дояркой была. 140 целковых как одну копейку получала. А в городе за тридцатку нянькой в детском саду работает. Думаете, вернулась? Как бы не так. Нашли, говорит, дурочку. Хватит, по горло сыта вашей деревенской жизнью. В городе кино, клуб, парк. Сама оденешься и на людей посмотришь. А у вас с тоски зачахнешь и не заметишь, как старухой станешь…
Вот вам и ответ. Попробуйте ее убедить. В чем-то она, конечно, права: действительно, куда у нас в селе пойти?.. Некуда. Клуб, говорите? Да, клуб у нас есть. Не то хлев, не то сарай. Коровник — и тог поприличней нашего клуба.
КОЛЯ. Точно, Саша, дело говоришь. Беда у нас с клубом, товарищ корреспондент. Видите, вон там, на юрке, церковь стоит, дряхлая, заколоченная, а все красивая. В прежние-то времена люди в церковь, как на праздник, ходили — принарядятся, причешутся. Идут такие торжественные, важные. А в нашем клубе не то что в платье, а в шубе сидеть холодно. Вот люди и говорят: храм божий закрыт, а взамен что? Чулан? Как хотите, товарищ корреспондент, а вы уж передайте там кому следует: клуб нам позарез нужен. Не храм, не дворец, а простой бревенчатый дом, только побольше да попросторней. Мы бы своими руками построили, да смету не спускают. Не положено, говорят, сейчас культурные учреждения строить. Что-то я такого постановления нигде не читал. Дворцы со всякими там украшениями — те, правда, народу ни к чему. А клуб — это же не дворец. Без клуба нам теперь никак нельзя. Народ к культуре тянется. Хорошо, что на пленуме Никита Сергеевич об этом сказал: «Бюрократы перестали строить клубы и культурно-бытовые учреждения даже там, где они крайне необходимы». Наверное, теперь и у нас клуб будет.
САША. Ну, брат, ты такой длинной речи еще никогда, не выдавал. Во всем я с тобой согласен, только правда твоя неполная, половину правды сказал. Ну, построим клуб. А работать там кто будет? Я, да ты, да мы с тобой? Или тетя Глаша с трехклассным образованием?! За гроши сейчас никто работать не хочет. У меня бухгалтер… Да что там бухгалтер, уборщица больше получает. На этом нельзя экономить. Чем умнее и опытнее будет наш культурник, тем больше знаний он людям даст. Ум развивать надо, как мускулы. И тренер к нему должен быть приставлен опытный, умелый. Я вот часто думаю, сколько у нас в стране школ культпросветработы, сколько людей там учится. А где они? Кое-кто в городе газировкой торгует или подвязками. Что же, за подвязки платят больше, чем за культуру?
КОЛЯ. Ты погоди, Саша. Не спеши с выводами. Не в одних деньгах тут дело. Мы бы с тобой в лепешку разбились, но знающему человеку заплатили б сколько надо. А вот не едут. Надо своих, местных, учиться посылать. И в школы и в сельскохозяйственные институты. Да заранее планировать, сколько нам специалистов на ближайшие годы потребуется. Пусть бы их даже без экзаменов принимали, толку все равно больше, чем от городских. Они деревню лучше знают, привыкли к ней и обратно обязательно вернутся. А не вернутся — обяжем. И зарплата — это, конечно, тоже важно.
САША. И еще: надо что-то сделать с нашими торгашами!
КОЛЯ. Да погоди ты, Саша. Какие торгаши? Где ты в деревне торгашей видел? Ну, продают излишки, но разве это торгаши?
САША. Ты мне рот не закрывай, я правильно говорю. Разговор у нас задушевный. Можно все начистоту выкладывать. Находятся такие «старички» (это для колхоза они старички, а для себя сутками работают, не устают). Так вот, со своего участка они тройные урожаи снимают, а потом на базар мешки возят. Деньги в кубышку откладывают. Моя бы воля — срезал бы я им землю. Да не могу: прав не имею. Между прочим, работают они на своих участках культурно, по-научному. Школу хорошую прошли, колхозную. И теперь здорово ту культуру на свой карман используют. Эх, гнал бы я их отсюда!
КОЛЯ. Опять спешишь, Саша. Все у тебя крайности. Не пить надо, а воспитывать.
САША. Ты мне передовицы не цитируй, я их и без тебя читаю. Такого уж не перевоспитаешь. Один выход — резать участки. Лучше другому отдать, кто действительно в участке нуждается. Не по душам сотки раздавать, а по людям. На человека смотреть — какой он, как в колхозе работает, зачем ему участок нужен — для себя или для барыша. А то всех на один аршин мерим.
То же и с молодежью: подают заявление — отпустите из колхоза. Я не отпускаю. Они на общее собрание. А там все добрые. Кто-то вспомнит, как Колька гусей гонял, как он без штанов бегал. Умилятся, всплакнут: иди себе, Коленька, своей дорогой; посмотри, как люди живут, а мы и без тебя обойдемся. Да не обойдемся же, черт возьми! Людей не хватает. То студентов приглашаем, то рабочих. Все нам помощники нужны. В городе двести человек из нашей деревни работает: своих отпускаем, у городских помощь клянчим. Нельзя так больше, нельзя людей отпускать.
КОЛЯ. Запретить легко. Раз запретишь, другой, а он все равно уйдет. В городе завод, большая жизнь. Нет, брать тут нужно не запретами, а сознанием.
САША. Золотая голова у тебя. Будто я и сам не знаю, что такое сознательность. Мы когда с тобой в горкоме работали, все лозунгами говорили: «На комсомол опираться надо, комсомольцы — это люди с переднего края». А возьми-ка наших комсомольцев. Много они нам помогают? Да какие они комсомольцы — только взносы платят, да и то нерегулярно.
КОЛЯ. Мастер ты, Саша, факты констатировать, а вот о причинах не задумываешься. Как, по-твоему, случайно, что ли, они такие несознательные? Может, мы с тобой, бывшие комсомольские работники, сами в этом виноваты. Мы и виноваты, что они живут по инерции, не задумываясь. И не потому, что не хотят, а потому что этого с них не требуют, не учат думать. А главное, им кажется, что они в комсомоле, как большая, бесформенная масса — все на одно лицо. Райком чем интересуется? Планами, производством. Давай, давай. Верно, производством надо заниматься, ну а души… Нет, ты мне скажи, кто о душах их позаботится? Не к богу же обращаться!
САША. Все точно. Коля. Я и сам так полагаю. Человек и работать будет лучше, если почувствует, что о нем, о человеке, больше думают. Вот недавно приезжал к нам в колхоз один инструктор из райкома. Подошел к доярке. «Как,— говорит,— Глафира, твоя Буренка кушает, как спит, как доится, не болит ли у ней чего?» А Глафира возьми да расплачься. Он растерялся: «Чего ревешь, обидел я тебя, что ли?» А она навзрыд, еще пуще заливается. Так ничего и не сказала. Мне после призналась: «И чего он меня все про корову спрашивал, а я что — не человек? Может, у меня самой какие обиды есть, может, я чем недовольна, и жить мне трудно, и из дома бежать хочу: с родителями все не лажу? Кому до этого дело? Он знай себе требует, а мы требования его выполняй!»
Я тогда ночь не спал, все думал: что же такое комсомол? Разве мало у нас хозяйственных организаций, которые за производство отвечают, за урожай, за поголовье, за удой? Конечно, комсомольцы в производстве — первые люди. Но нельзя же всю комсомольскую работу сводить к требованиям — выполняй, перевыполняй… Забываем мы порою, что комсомолец — это не только производственная единица и взносоплательщик. Он, прежде всего, человек, который страдает, радуется, к чему-то стремится, о чем-то мечтает. Но для нашего райкома нет Глафиры, а есть доярка; нет Пети, а есть тракторист; нет Саши Леснова, а есть председатель колхоза. Вот бухгалтерией и занимаются, хвосты подсчитывают: кто сколько дал, а кто недодал, кто выполнил, а кто недовыполнил. В колхозе пятнадцать комсомольцев, все разбросаны по разным участкам, а райкому подавай сведения, сколько комсомольцы посеяли и сколько сняли. Для чего? Да только для отчетности, чтобы в обком было что послать. Мол, так и так, комсомольцы приняли активное участие в севе. Я понимаю, были бы у нас молодежные бригады или молодежные фермы. Но ведь нет этого, комсомольцев — раз-два и обчелся.
КОЛЯ. Винить тут некого, виновники мы сами. Я только вот о чем думаю. Поздно, правда, понял это, но хорошо, что понял. Прежде чем на руководящую и комсомольскую работу человека брать, надо заставить его с людьми поработать, душу их узнать. Сейчас новая крайность появилась: главное, чтобы в райкомах все были с высшим образованием. Диплом — это еще не все. Сердце нужно, глаз и ухо чуткое, чтобы все видеть и понимать, чтобы с людьми, а не с бумажками работать. А в райкомах иной раз как за железным забором сидят. Даже формула есть такая: «Я на комсомоле работаю». «На комсомоле» — что это такое? Учреждение или департамент какой! Комсомол не учреждение, комсомол — это люди. Вы пойдите на наше комсомольское собрание, послушайте, о чем там говорить будут. Два слова о кукурузе, а потом на три часа пойдет житейский разговор. Жить людям хочется хорошо, весело. Вот они и жалуются, что музыки нету, и клуба, и артисты не приезжают, и лекторы плохие: на лекциях от скуки мухи мрут. Сельский человек — труженик, работяга, от работы он никогда не отказывался. Но хочет, чтобы и о нем, о человеке, подумали. Потому я и не удивился, когда на последнем собрании, все как один говорили: давай нам, Шашкин, клуб хороший, артистов приглашай. Надоело вслепую жить, хотим все знать, все видеть.
САША. Ну вот. Коля, выходит, снова мы вернулись к тому, с чего начали наш разговор. А начали мы его с Пелагеи, которая хочет хорошо одеваться, гулять в парке и ходить в кино. И потому живет наша Пелагея в городе, а сюда приезжает свежим воздухом дышать. Что ж, будем бороться, докажем ей, что и у нас не хуже, чем в городе. Сегодня коровник построили, а завтра, глядишь, и клуб появится, и кафе, и ателье мод — все будет, только бы нам не мешали.
КОЛЯ. Только бы не мешали… Помнишь, как трудно нам было в этом году поднять людей на сбор урожая? Дожди поля затопили. Колхозники говорили: чего работать, все равно план не выполнить, на трудодни ни черта не получим. Во всех окрестных колхозах уныние. Ждут указаний от райкома. А райком не торопится: раздумывает. Мы тогда со стариками посоветовались и решили: лозунгами и призывами тут ничего не сделаешь. Собрали людей и говорим: «Что бы ни случилось, снижать оплату по трудодням не будем. И даем аванс не 50, а 70 копеек на трудодень. Но и с вас требуем — хватит панику разводить. Будем работать, спасем урожай…» И работали в три смены, побригадно, не загоняя людей, давая им отдохнуть. В райкоме удивились. Говорили: не имели права обещать, а вдруг бы план не выполнили. А мы первыми в области урожай сдали. И все потому, что люди поняли: мы не об одном плане, о них, людях, тоже думаем.
САША. Вот вам и наши цели, и планы, и задачи — в одном предложении уместить можно. Делать все, чтобы людям жилось лучше. Или нет: не просто лучше, а хорошо, очень хорошо.

Журнал Юность 01 январь 1963 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Прощай, тетка Беларусь!

1
Долгожданное пришло неожиданно, спокойно и буднично. По-прежнему светило горячее летнее солнце, по-прежнему громыхало за горизонтом. И по-прежнему с ужасом думали Комары об оккупантах: вдруг опять наскочат? Тогда всем каюк. Партизан совсем не стало видно и слышно в округе, надеяться не на кого.
И тут к Варваре пришла из Чарнецов родственница по мужу и на вопрос: «Как там, ничего не слышно, не придут ироды под корень выводить нас?» — изумленно растопырив глаза, ойкнула:
— Ой, да что ж это робицца на белом свете?! Да через Чарнецы уже двое суток наши, красные, идут, а вы тут все еще смерти ждете! Ну, глухомань вольховая!
Варвара онемела, а Велик соскочил с помоста и понесся по улице, крича на бегу встречным:
— Наши в Чарнецах!
Вскоре за ним уже бежало все детское население Комаров. А взрослые кучками поспешали сзади.
…Еще издали Велик услышал песню. Она толкнулась к нему прямо в сердце: это была довоенная «Катюша», простая песенка о любви, но запрещенная в оккупации и оттого ставшая политической и антифашистской.
Ой ты, песня, песенка девичья,
Ты лети за ясным солнцем вслед.
И бойцу на дальнем пограничье
От Катюши передай привет.
У Велика перехватило горло, и он перешел на шаг.
Из Чарнецов одна за другой выкатывались машины. Солдаты в зеленых погонах, с красными от солнца лицами, пели истово и задушевно.
Пусть он вспомнит девушку простую. Пусть услышит, как она поет. Пусть он землю бережет родную, А любовь Катюша сбережет.
Глотая слезы, которые ему не удалось сдержать, Велик вспоминал другой день: вот так же ехали солдаты, тоже пели. Но это были чужие солдаты и чужие песни. Знакомство с ними началось в родной деревне Журавкино с того, что один из них отнял у Велика сито. А завершилось это знакомство почти через три года в белорусской деревне Комары, в Колком гущаре… Все, что случилось за эти неполных три года, будто огнем прошлось по его душе, и что-то в ней сгорело дотла, а что-то народилось на пожарище. Он чувствовал себя так, словно вынырнул из темной давящей глуби, смотрит вокруг и видит все по-новому: потому что все-все понимает. Вот эти солдаты, например, с их выгоревшими запыленными гимнастерками, зелеными погонами и с «Катюшей» были ему сейчас дороги до слез, до боли, как кровные близкие родные. И распирало грудь чувство гордости за них, за русское, советское, что они несли с собой, за то, что это — наше общее.
Вдруг из-за хат, совсем низко, вывернул самолет с черными крестами на фюзеляже и крыльях.
— Возду-y-yxl — пронеслось над дорогой, обрубив песню.
Машины тормозили на полном ходу, солдаты сыпались через борта, как зерна из сухого колоса, и разбегались в обе стороны от дороги.
— Ложись! Ложись! — раздавались голоса. Фашистский летчик полоснул из пулемета и пошел на новый заход.
— А ты что ж это? — крикнул кто-то рядом с Великом и свалил его с ног. Сам упал рядом и прижал голову мальчика к земле, лицо Велика оказалось у солдата под мышкой.
От гимнастерки резко пахло потом и пылью, и Велик все отворачивал лицо в сторону, а солдат все прижимал его к себе.
Немец сделал еще два захода и улетел — может, патроны кончились, может, была у него другая задача, а здесь просто попутно решил порезвиться.
— По маши-и-инам! — послышалась команда. Солдат встал, отряхнулся и вдруг цепко ухватил Велика за плечо.
— Сынок! Да неужто ты? Да как же… откуда ж?.. Отец! Нисколько, считай, не изменился, только усы завел, и то, видать, недавно: были они редкие, короткие и неожиданно рыжеватые.
— Папка!
— Сынок!
В двух словах Велик рассказал, где он живет и как сюда попал. Отец подвел его к машине, из кабины которой высокий, тоже усатый сержант уже звал его.
— Вот сына встретил, Семен Иванович.
— Как так? Не шути! Ты ведь вон откуда.
— Война, Семен Иванович.
— Да-а, война…— Сержант почесал в затылке, растерянно поморгал.— И ничем не могу помочь, Мельников. Попрощайся и садись, ехать надо.
Солдаты в кузове (тоже все усатые) смотрели сочувственно. Один из них, с веселыми глазами, крикнул шоферу, стоявшему у крыла машины:
— Крымов, а ты мотор проверил? Может, из твоего карбюратора фриц решето сделал, а ты стоишь, ворон ловишь!
— А ведь и правда, товарищ сержант, не проверил я мотор.
— Обязанностей не знаешь! — строго сказал Семен Иванович.— Ну, давай быстрей! Десять минут тебе.
Крымов открыл капот, и голова его скрылась под ним. Сержант отошел на обочину и начал тряпочкой драить сапоги. Солдаты в кузове о чем-то оживленно заговорили, делая вид, что забыли о Мельниковых.
Но отец с сыном понимали, что шоферу нечего делать под капотом, и им казалось, что тот томится бездельем, и что солдаты тоже ждут конца этого свидания, а Семен Иванович украдкой поглядывает на часы. И они молчали, подавленные и страдающие из-за своей немоты. Ведь надо столько сообщить друг другу, но для большого разговора нет времени, а коротко ничего не скажешь.
— А чего это у вас все усатые? — спросил Велик — молчать становилось уже невыносимо.
— А это потому, что мы гвардия,— охотно подхватил отец.— Решили, что вот, мол, гвардейцы должны отличаться, стало быть, усами.
Опять повисло напряженное молчание. Они смотрели друг на друга глазами, полными слез.
— Ну что ж, Мельников…— мягко и словно виновато сказал сержант.
— Николай, ты дай сынишке из фатерляндовских запасов! — Из кузова протянули туго набитый вещмешок.
— Вот же балда! — с досадой воскликнул отец.— Ну, конечно! Держи-ка, сынок. Во что бы тебе…
— Да отдай с вещмешком, ничего,— сказал Семен Иванович.— Добудем другой… Заводи! — крикнул он шоферу и полез в кабину.
Отец обнял Велика, прижал его голову к груди.
— Ты пробирайся домой, сынок,— всхлипнув, прошептал он.— Мне писали: матери нашей и Тани там нет, я уж думал, все вы… А теперь надежда появилась — может, и они где-нибудь вот так же, как ты…
Он поцеловал сына, вскочил в кузов и замахал оттуда пилоткой. И все солдаты прощально улыбались, что-то кричали, но в реве двинувшейся машины слов было не разобрать. Велик ответно махал рукой и смотрел вслед удалявшемуся грузовику, пока он не скрылся в клубе пыли. Повернулся, чтобы идти, и увидел рядом Манюшку, а за нею, чуть в отдалении, кучку комаровских ребятишек. Он подошел к ним и сказал Лявону:
— Вон кто мой отец, а ты как меня обзываешь?
— Ну…— стараясь скрыть смущение, промямлил Лявон.— Давно уже не обзывал. Целую неделю.

2
Дома устроили пиршество. Велик открыл банку мясной тушенки, банку рыбных консервов, отрезал толстый кусок колбасы, достал целую буханку хлеба. А Варвара налила полную миску жирного супа. Оказывается, через Комары, пока ребята бегали в Чарнецы, проследовала военная часть, был тут у них привал на обед, и деревню кормили из полевых кухонь.
— Эх, не надо бы сразу так богато,— сказала Варвара.— Не выдюжат животы… Ну, да ладно, будем есть, каб нас усех раки зъели! Сягодни у нас свято. И коли похвореем брюхом — не беда. Фашиста выклятого пережили, а это переживем.
Наелись до отвала — из-за стола долго не могли встать. Осоловели, как пьяные. Да и не хотелось расставаться с праздником. Так и сидели, перекидываясь редкими словами.
— Мне, тетя Варя, отец велел домой пробираться,— сказал Велик.
Варвара всплеснула руками.
— Да ён что, в уме? Мыслимо ли дело — малолетнему одному в такую дорогу?
— Ну уж, малолетнему,— обиделся он.— И не один я буду, с Манюшкой.
— Еще лучше — слепой слепого ведет! Самому дай бог добраться, да и куда она тебе?
Велик глянул на Манюшку, увидел ее ожидающие, молящие глаза.
— Ей тоже надо домой, правда, Манюш?
— Не бросай меня,— не сводя с него взгляда, прошептала Манюшка.— Я тебе… я… что скажешь, то и буду делать…
— Возьму, не бойся. На попутных доберемся до какой-нибудь станции, а там… Да мы не одни такие! Доберемся!
— Да что ж вы будете там, одни малые?
— Ну, что, что… Пахать, сеять… Землю населять надо. Выгнал оттуда фашист всех, не может же земля без людей… Да ты, тетя Варя, за нас не переживай — в своей хате и стены помогают.
— Да и хаты, мабыць, няма Все ж небось разбито.
— Ну, и хату, значит, строить надо. Варвара откинула седую прядь и заплакала.
— А, каб вас обоих раки зъели! Вы ж мне як родные стали!
Глядя на нее, заплакали и девочки — Манюшка и Яня. И Велик с трудом сдерживал слезы: больно было смотреть на Варвару — она стала совсем старухой, всего за одну неделю
Только Лявон был спокоен. Исподлобья взглядывая на Велика, сказал:
— А хай едут. Все равно мы с ним не уживемся. Он мне мешает бригадой командовать.
Варвара замахала на него руками.
— Что ты, сынок? Да и досыть вам в войну играться. Вон сколько вас война положила в гущаре.
— Новые вырастут,— небрежно сказал Лявон.— Был бы командир, а бойцов он себе найдет.
— А, каб тебя Пярун спалив!

3
На бугре за деревней Велик и Манюшка, снаряженные по-походному, с сумками за плечами, распрощались с комаровской ребятней, что вышла их проводить. Отсюда хорошо виделись и деревня, и пойма реки, и Телятичи за нею.
Прощайте, Комары. Прощай, Усвейка. Прощайте, добрые люди, что не дали пропасть.
Тетка Варвара с Яней и Амеля проводили их до самого большака.
— Ну, лихом не поминайте.— Варвара достала из-под кофты маленькую кожаную ладанку, а из нее — легкие ажурные сережки, тускло поблескивающие позолотой.— Вот, Веля, это у нас в роду от веку передается старшей дочери на счастье. Возьми, сынок, и коли придет такой час, что вот все, край жизни настал, то продай — сам спасись и ее спаси,— кивнула на Манюшку.
Велик протестующе вскинул ладони. Варвара недовольно прикрикнула:
— Да не дергайся ты! Считай, это тебе от Каролинки взаймы. Як минет лихолетье, вырастешь большой, то приедешь к нам и вернешь долг, чтобы Каролинка не осталась без счастья. Бачишь, якая Варка хитрунка — теперь тебе нельзя забыть Беларусь. Ды и разве ж, сынок, не за что ее помнить? Она ведь, як родная тетка, все поделила с вами пополам — и хлеб и слезы…
Глядя вслед удаляющейся тетке Варваре, Велик растроганно додумывал горькие мысли, освещенные теперь надеждой на далекую встречу.
Прощай, тетка Беларусь!
Нет, не прощай — до свидания.
г. Калининград.

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | 1 комментарий

Колкий Гущар 1-3

1
Что-то готовилось страшное, последнее. Это чувствовали и понимали все — взрослые и дети. После взрыва немцы быстро оцепили толпу и погнали в деревню. У окраины людей остановили, офицер приказал разойтись по хатам и сидеть там безвыходно. Кто выйдет, будет расстрелян на месте. Варвара бестолково тыкалась по углам, выглядывала в окна, время от времени обращалась к Велику с бессмысленными вопросами:
— Что ж они с нами сделают, а, сынок? Попалють, мабыць, каб их Пярун спалив, проклятых!
Дети сидели кто где — по лавкам, на помосте — и готовились к смерти: надевали чистое, обувались. Варвара заглянула к ним, начала отчитывать Яню:
— Что ж ты робишь, дочушка, нешто бусы надела? Это ж як будуть они жечь твою шейку! Железные-то!
Велик содрогнулся: так деловито были произнесены эти страшные слова и такая боль была скрыта за этим практичным советом. Он вдруг впервые за сегодняшний день понял, что ведь это не разговоры, а вот она, близкая и, видно, неотвратимая смерть — от огня или от пули. Его мысль заработала лихорадочно, отчаянно. Но вхолостую: выхода не было видно. Знать бы хоть, что они затевают.
К нему подсела Манюшка и, жарко дыша в ухо, прошептала:
— Братик, ты нас не кидай, ладно?
Из угла, давая понять, что присоединяется к этой просьбе, кивал и улыбался виновато губастенький Мишка. На душе стало еще горше. У него защиты ищут. А кто бы его самого защитил?
осле обеда по хатам пошли немцы, стали выгонять комаровцев на улицу. Опять оцепили со всех сторон и повели по деревне. Двигались в полном молчании, даже маленькие дети от ужаса неизвестности не могли плакать. Слышались только лающие выкрики солдат.
— Что ж они задумали? — бормотала Варвара, идя рядом с Великом в окружении детишек.— Може, угонят куда, як вот вас угоняли?
Ее бормотание раздражало Велика. Ну что зря рассуждать? Надо думать не о том, убьют или угонят, а о том, нельзя ли как-нибудь спасти самих себя: ведь надеяться не на кого.
Кончилась деревенская улица. Толпа выползла на окраину, солдаты направили ее по дороге в пойму. Спускаясь туда, все увидели вдали на поляне фашистов, кучку гражданских с лопатами в руках и груды свеженакопанной земли. По толпе прошел стон, заплакали дети, зло закричали, заработали прикладами фашисты.
— Вот где смерть наша,— сказала Варвара.— И могилы готовы, и про гроб хлопотать не трэба. Ой, детки, до якого лютого часу мы с вами дожили!
Дорога спустилась в пойму и пошла мимо Колкого гущара. И вдруг словно взрыв бухнул у Велика в голове. Он даже приостановился на мгновение. Это последняя и единственная надежда.
— Передайте дальше,— сказал он рядом идущим Манюшке и Клане,— как я свистну, пусть все дети ныряют в Колкий гущар. Вниз, у самой земли.
Велик подождал, пока его слова передадут по толпе, оглянулся и, убедившись, что вся колонна поравнялась с Колким гущаром, заложил пальцы в рот и что есть мочи длинно, пронзительно свистнул. И, не мешкая, прыгнул к обочине и нырнул в кусты. Краем глаза заметил, что на всем протяжении колонны детишки горохом посыпали в чащобу.
Солдаты, не ожидавшие такого, замешкались и упустили несколько драгоценных для беглецов секунд. Очухавшись, открыли яростную стрельбу из автоматов. Пули косили верхушки шиповника, они оседали, и Колкий гущар становился еще гуще, еще неприступнее. Это бесило солдат, они что-то свирепо кричали, били, не переставая, из автоматов, потом начали бросать гранаты.
В глубину зарослей Велик не пополз. Он рассудил, что безопасней притаиться у самого края, лишь бы с дороги не было видно. Немцы будут стрелять подальше в чащу — где же и искать спасения обезумевшим от страха детишкам? — и он, Велик, окажется в мертвой зоне.
Так оно и вышло. Но это потом, несколько минут спустя, а сперва пули цокали у самой головы, совсем близко взорвалась граната, завизжали осколки, посыпались комья земли.
Велику все было слышно с дороги: крики немцев, вой баб. Стрельба продолжалась, но пули уже шумели далеко, и Велик постепенно успокоился, хотя и не верилось в спасение после всего, что пришлось испытать сегодня.
В той стороне, где для комаровцев была выкопана могила, взревели моторы, и Велика вдруг пронзила ледяная мысль: а ведь бронетранспортер может пройти по Колкому гущару. Пройдет или не пройдет? Нет, успокоил он себя, танк пройдет без всякого затруднения, а бронетранспортер все-таки, наверно, не пройдет. Да и неужели им так нужны эти детские жизни, что они не удовольствуются стрельбой, а пошлют на них еще и машины?
Но у них какие-то свои резоны, непонятные нормальным людям, думал Велик, лежа на боку в густой траве и прислушиваясь к выстрелам, крикам и реву моторов. Сколько раз ему пришлось с ними встречаться, столько раз он замирал от страха: вот сейчас переведет автомат на грудь и — тррр! Нет, они не люди. Только с виду похожи на человека, а суть у них другая, враждебная людям.
Не утихая ни на миг, прямо в сердце били крики женщин, команды, выстрелы, назойливо лез в уши, парализовал мозг зловещий гул моторов, перед глазами стояла Каролина, копавшая вместе с другими общие могилы для односельчан… Эх! Был бы сейчас тот пулемет, что Велик бросил в роще под Журавкином. Хоть не чувствовал бы себя червяком, над которым нависло копыто…
Между тем время шло. Крики и вой на дороге смолкли. Теперь стрельба слышалась со стороны общей комаровской могилы, и из Комаров, и из Телятичей. Стреляли из автоматов и крупнокалиберных пулеметов, слышались винтовочные выстрелы и взрывы, кажется, мин. Похоже, шел бой.

3
Стрельба постепенно перемещалась влево и удалялась. К вечеру все стихло. Велик не знал, что ему делать. Вылезать в неизвестность было опасно. Лучше на всякий случай переночевать здесь, а завтра будет видно. Он осторожно переменил позу, улегся поудобнее.
В это время на дороге послышались женские голоса — сначала говор, потом зовущие крики:
— Тома-а! Витя-a-а! Юзе-ек! Кланя-а! Амеля-а! Светлана-а! Яня-а! Выходите, детки! Яша-а! Мару-ся-а!
Вели с выполз на дорогу, и тотчас к нему бросились ближайшие женщины.
— Мою не видел? Может, Яшу? А Аню?
Он виновато развел руками, и женщины, расхаживая по дороге возле Колкого гущара, продолжали звать своих детей.
К Велику подбежала Варвара, порывисто схватила за плечи и, всхлипывая, прижала к себе:
— Ох, Вэля, что мы натерпелась! Як вы поныряли в кусты, мы в другую сторону як сыпанули! Они по нам як ударили! Деда Лобана убили, Янину Сверчиху… И поранили много. Вон видишь, у Дягилихи рука подвязана, а у Поджарой обмотана голова… Да и всех бы перебили, да спасибо партизанам, из Телятичей ударили. Зачался бой, и им стало не до нас. Не знаю, то ли партизаны их прогнали, то ли за собой увели, а нас выручили, дай им бог здоровья… А Каролинка наша, Веля… Всех угнали с собой, проклятые, всех, кого уранку отобрали. И як же она там промеж этих волков, маленькая дзявча, без всякой обороны и допомоги? Ох, беда, беда горькая! — Варвара засморкалась, повернулась лицом к Колкому гущару и присоединила свой голос к другим:— Ляво-он, Ляво-о-онка-а! Кланя-а! Светлана-а! Яня-а!
На дорогу один за другим выползали юные ко-маровцы. Появились Лявон, Манюшка. К Лявону сразу бросилась Варвара, начала гладить и целовать. Он сердито отбивался. Манюшка подбежала к Велику, возбужденно, захлебываясь, затараторила:
— А я ползу-ползу, а пули кругом — чирк, чирк, чирк!.. Хорошо, что не попали! Здорово, что мы живые остались, правда?
Появилась Яня, плача, припала к матери. Выползли двое ребят раненых, в кровавой одежде. Один из них — Амеля.
Но нескольких еще не было. Женщины продолжали выкрикивать имена, им стали вторить уцелевшие дети, и, чем безнадежнее были призывы, тем громче, отчаяннее все кричали. Вскоре невозможно стало слушать эти душераздирающие вопли. Казалось, они заполняют всю землю и поднимаются до самого неба. Как будто вся Белоруссия сошлась сюда звать своих убитых.
Велик собрал вокруг себя уцелевших ребят.
— Давайте прочешем гущар.
Образовав цепь, они поползли в трех-четырех шагах друг от друга.
Метров через пятнадцать—двадцать Велик натолкнулся на Мишку. Тот лежал ничком, вся спина была залита кровью. Вместе с подоспевшей по зову Манюшкой они перевернули мальчика на спину. Лицо Мишкино было чистым и как будто живым — наверно, из-за постоянной смущенно-виноватой улыбки. Как она могла сохраниться у мертвого? Видимо, Мишка был убит сразу, и страдание не коснулось его черт. Выражение лица было такое, как будто он говорил: «Я понимаю, вам со мной много мороки, ну, простите, пожалуйста».
Манюшка неотрывно смотрела на брата, на его открытые глаза. Она не плакала, но лицо ее почернело, и в нем читалось такое горе, что, как понимал Велик, слезы были бы даже облегчением — видно, у нее омертвела душа.
— Бедный, бедный,— хрипло сказала Манюшка.— Так и не скупнулся в Павле. А все говорил: «Вот приедем домой…» — Голос ее прервался, и из горла вырвался птичий писк. Помолчав, она заговорила отрывисто и странно:— Всех повыбил, змей немой. Если б теперь и меня… А нехай… Тятька женится, все равно наша семья будет жить.
Велика поразили ее слова. Они были пропитаны горечью, и в сердцевине лежал какой-то глубокий смысл, наверняка скрытый от самой Манюшки. И сказала-то, может, их не она, а мать, вернее, то Катеринино, что воплотилось в Манюшке. Явственно прозвучала интонация Катерины.
— Берись-ка, помогай,— тихо сказал Велик.
Они выволокли Мишку и положили сбоку дороги. Велик снова пополз в Колкий гущар.
Скоро рядом с Мишкой легли еще семеро — Кланя, Светлана, Яшка, Толик, Алешка, Маруся, Женя…

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий

Уходят родные люди 3-4

3
Велик ушел от Амели, когда Ян Викторович оброс новыми слушателями и начал рассказывать о своих приключениях по второму разу. Солнце давно уже перевалило через свою высшую точку и медленно катилось к далекому горизонту. Со стороны Чарнецов на Комары двигалась туча, накрывая землю пасмурью и поливая дождем, но тут еще все было ярко, и в окнах бликовали солнечные лучи.
В деревне царило оживление. Через дорогу от хаты к хате перебегали женщины и дети, вдали двое мужчин несли на плечах противотанковое ружье. Выходит, прибыли партизаны.
Выйдя на окраину деревни, Велик увидел за рекой на взгорках партизан. Они копошились там, занимая, видно, оборону. Дело, оказывается, было серьезное и тревожное. Он стоял, вглядываясь, и размышлял. Выходит, ждут немцев?
Дома он застал непонятную суету. Варвара и Каролина увязывали в узлы домашний скарб, дети помогали им, а больше мешали. За столом сидел коротко остриженный желтоволосый молодой партизан в расстегнутом немецком мундире со следами сорванных знаков различия на рукаве, плечах и воротнике. Перед ним лежали части разобранного автомата. Партизан протирал их тряпочкой и смазывал маслом. Лицо его было сосредоточенно, он тихонько напевал:
В этот вечер далеко за Волгой
Отцветала акварель зари.
Я к тебе приехал ненадолго —
О большом с тобой поговорить.
Он коротко взглянул на остановившегося у стола Велика и сказал буднично и дружелюбно, как давно знакомому человеку:
— Сбегай-ка, хлопче, на улицу, принеси мне хороший прут.— И продолжал петь:
Я сейчас беседую с тобою, Но другое в мыслях у меня: Может, завтра — утро голубое, А мне седлать горячего коня.
— А мы в укрытие собираемся,— сказала Варвара, когда Велик вернулся со двора.— Вот товарищ говорит — завтра немец может сюда заявиться. Ты бы. Веля, тоже все повязал в узлы. Снесем в землянку, целей будет.
— Кому оно нужно, это барахло? — дернул щекой Велик.
— Да нам же, сынок. Спалят хату — надеть на себя нечего будет. Голяком пойдешь?
— Правильно, хлопче,— встрял партизан.— Живы будем — все будет, а убьют…
Может, завтра рано-спозаранку разгорится небывалый бой. Потеряю там свою кубанку с молодой курчавой головой.
Пел он так проникновенно, что на сердце становилось еще тревожнее и беспокойнее.
— Значит, немцы и сюда придут? — проглотив горький комок, полувопросительно сказал Велик.
— Он драпает, хлопче,— уклончиво ответил партизан.— Не сегодня-завтра Красная Армия здесь будет.
— Пока она дойдет до Комаров, нас тут немец с навозом смешает,— подала голос Варвара.— Вы оборонить нас, мабыць, не сможете.
Партизан обиженно вскинул голову, но сказал тихо и как бы винясь:
— Нас тут — потрепанный, истощенный отряд. Вырвались из блокады. Вы слыхали про озеро Па-лик? — Никто ему не ответил.— Если он завернет с большака сюда, будем драться. А вам надо прятаться, если есть где, а лучше уходить за реку…
— Куды на ночь глядя! — махнула рукой Варвара.— Може, уранку.
К Велику подошла Манюшка, блестя хитренькими глазенками, сказала:
— А я сама все в узел связала. Теперь только оттащить.
Землянка, в которую перебрались на ночь, находилась в пойме Усвейки Принадлежала она трем семействам. Но поначалу тут было не тесно: никому не сиделось в этой норе, кто ушел к реке, кто в деревню. Велик, Лявон, Амеля и Мишка поднялись на высокий берег. Отсюда им хорошо были видны окрестности: и те взгорки за рекой, где притаились окопавшиеся партизаны, и черневшая невдалеке березовая роща — деревенский погост,— и шелестевшая внизу листвой долина Усвейки.
Плыла тихая, ласковая летняя ночь. Умиротворение лежало на всем, было растворено в воздухе. Постепенно оно завладело сердцем. Велик смотрел на яркие звезды в высоком небе и думал о них величественными и красивыми лермонтовскими стихами:
Кочующие караваны
В пространстве брошенных светил.
Он слушал сонный шепот поймы, и ему чудилось, что понимает, о чем она шепчет: «Нет в мире ни войн, ни бед, ни смертей. Земля просыпается утром, живет, работает днем и, усталая, медленно и тихо отходит ко сну вечером. Война, фашисты, кровь, пожары и страдания — это случайный кошмарный сон».
Наверно, то же чувствовал и Амеля.
— Эх, коли б все вот так и было! — вздохнул он.— Проснулся утром, а на земле мир, и никакой войны не было!
— Ты! Болван! — насмешливо воскликнул Лявон.— Завтра проснешься, а в деревне немцы. Зачинють в хате и подпалють. Как в Бобрах.
— Хай бы партизаны только бой начали,— сказал Амеля.— А мы б тогда всей деревней им допомогли.
— Ты! Сиди, помощник!
Амеля сник. Велик подумал: «А что? Начнется бой — приползу к партизанам, не прогонят. Винтовка найдется. А потом, может, даже автомат у немцев захвачу».
К землянке они вернулись поздно ночью. Девочки уже спали, только Каролина сидела у входа, положив подбородок на колени.
— Взрослые ночуют в деревне. Коли начнется, прибегут. Пошли покажу, где вам спать. Дай-ка руку, Велька.
Он подал ей руку, она встала. Велик разжал пальцы, но она не отпустила, несколько мгновений молча стояла перед ним, сжимая его руку. У него зашумело и закружилось в голове, в глазах поплыли разноцветные пятна и круги.
— Пошли, пошли,— сказала она тихо, только ему, и стала спускаться по земляным ступеням.
А Велик не мог стронуться с места. Проходивший мимо Лявон задел его, и тогда он торопливо последовал за ребятами.
В землянке все лежали на соломе, застланной рядном. Ребятам место было отведено у двери, сразу за Каролиной. Она, как старшая, должна была лечь у входа. Рядом с нею — Лявон, потом Велик, Амеля и Мишка.
Каролина легла после всех. Обмирая сердцем, Селик вглядывался в ее смутный силуэт, стараясь угадать, что она делает. Наконец по звукам определил — расчесывает волосы. Волна никогда не изведанной нежности затопила душу. Велик решил: как только она заснет, он ее поцелует.
Томительно тянулось время. Велик даже слегка подосадовал на Каролину, что так долго копается, потом на то, что долго не может заснуть: она вздыхала, шептала что-то себе под нос.
Наконец, ее ровное дыхание слилось с дыханием и сонным бормотанием остальных. Велик осторожно привстал и начал ощупывать место за Лявоном, куда можно было бы опереться руками. Найдя свободное пространство, он склонил голову и стал искать Каролинино лицо. Темнота была кромешная. Велик потерял всякую ориентировку. Его губы скользнули по ткани, наткнулись на пуговицу, наконец, коснулись гладкой горячей кожи. Не успел он прижаться губами, как почувствовал — в переносицу ему уперся кулак и с силой отпихнул его. Велик потерял равновесие и упал на кого-то — скорей всего на Лявона. Тот не издал ни звука, только переменил позу. Велик быстренько улегся на свое место и притаился. Все было спокойно. Только оттуда, где, по его — может быть, неверным — расчетам, лежала Каролина, донесся тихий невнятный звук, который можно было принять и за сонный прерывистый вздох и за сдавленный смех.

4
Утром в землянку пришли взрослые: председатель Макар с Макарихой (их дети тоже ночевали здесь), Варвара и Амелина мать.
— Живо таскайте узлы на подводу! — скомандовал Макар.— Отправляемся в Телятичи.
Оказалось, проехавший утром по деревне верховой сказал, что группа фашистов свернула с большака, и комаровцам лучше уйти за реку: с танками через нее немцы не полезут, а без танков с ними можно побороться.
Быстро побросали в телегу узлы и двинулись по дороге на Телятичи. По пути к ним присоединилось еще несколько подвод. Многие тащили скарб и ребятишек на себе.
Велик шагал в толпе и с любопытством поглядывал на Каролину, пытаясь прочесть в ее лице что-нибудь о ночном происшествии. Но она ни словом, ни улыбкой, ни движением брови не показывала, будто ей что-то известно. Может быть, так оно и было, и это не ее кулак познакомился с его переносицей. Но тогда — Лявон? Недаром же он даже не пикнул, когда Велик свалился на него. Однако это тоже сомнительно — он наверняка поднял бы крик. И уж одним тычком не ограничился бы. Да и сейчас не молчал бы и не делал вид, что ему ничего не известно. А может, ни та, ни другой не думают сейчас о том происшествии — утренние заботы куда серьезнее. Каролина ведет за руку Яню и пятилетнюю Амелину сестру Марусю, подгоняет их, чтобы не отставали от подводы, и успокаивает: мол, теперь уже осталось недалеко, скоро приедут на место и тогда отдохнут. Лявон идет рядом с Макаром, тот время от времени передает ему вожжи, и Лявон полностью занят и озабочен своими обязанностями. Велику даже совестно сделалось, что он не думает о нынешнем опасном общем положении, а занят своими личными переживаниями. Вот к нему с обеих сторон жмутся Мишка и Манюшка, как к своему кормильцу и защитнику, а он не обращает на них никакого внимания.
Вдруг передняя подвода остановилась, и одна за другой начали останавливаться остальные. Люди сбивались в кучу все плотнее и плотнее, слышалось бормотание старух, читавших молитвы, охи и вздохи, плач детей. Велик пробился из середины толпы и увидел зеленые бронетранспортеры. Один мчался наперерез комаровскому обозу, два обходили слева и справа.
У Велика сжалось сердце. После отъезда из Шуреи в партизанскую зону он надеялся и даже был уверен, что никогда больше не увидит эти ненавистные серо-зеленые мундиры, не услышит зловещее горготанье, постоянно таящее в себе опасность и смерть. И вот они, опять они. Эта встреча была тем более ужасной, что состоялась в партизанской зоне, где фашисты не знали удержу в зверствах.
Бронетранспортеры приблизились вплотную и остановились. Тот, что шел наперерез, развернулся и открыл огонь из пулемета в пойму Усвейки и дальше, по Телятичам. С остальных соскочили солдаты и врезались в толпу, хватая за руки и вышвыривая в отдельную кучку пятнадцати-шестнадцатилетних парней и девушек. Кого покрепче, для работ, понял Велик. У него помертвело все внутри, когда широколицый, в веснушках немец выдернул из толпы Каролину. Цеплявшихся за нее Яню и Марусю он ловко, умело оторвал и отбросил прочь. Те от страха даже заплакать не посмели.
Велик, не отрываясь, смотрел на ее побледневшее, но внешне спокойное лицо, и все в нем словно натягивалось и каменело. «Надо что-то делать. Надо как-то выручать! Надо. А то что ж: как целовать — ты герой, а как заступиться — тебя нет».
Он не знал, что делать, но готов был на все и, наверно, совершил бы какой-нибудь бесполезный поступок или попросту привлек бы к себе внимание солдат. Видимо, у него был такой настораживающий вид, что Каролина, взглянув на него, испуганно взмахнула ресницами, отрицательно затрясла головой и, показывая глазами куда-то вниз, несколько раз сжала и разжала пальцы. И Велик, следуя за ее взглядом, увидел и только тут почувствовал, что у него крепко сжаты кулаки и сам он весь подался вперед, готовый вот-вот выскочить из толпы. Он глянул на Каролину. В глазах ее были слезы. Она через силу улыбнулась ему и, слегка отвернув лицо, стала искать в толпе родных.
Немцы вывели Яна Викторовича. Одна рука его была на перевязи, другою он поддерживал раненую.
— Партизан! — торжествующе воскликнул солдат. Ян Викторович отрицательно покачал головой. Немец иронически подмигнул ему и засмеялся.
— Рус хитрый, дойче глюпый, яволь? — И подтолкнул его автоматом в бок.
Яна Викторовича отогнали к бронетранспортеру и оставили там одного, шагах в трех от машины.
Он был зол: выходит, сам себя отдал в руки фашистам. Надо было уйти к партизанам в окопы, но поддался на уговоры троюродной сестры, Амелиной матери: мол ты там будешь, однорукий, только мешать, а уйти из дома можно и утром. Да что ж теперь спихивать на кого-то — сам виноват, промедлил… Надеяться не на что. Достаточно глянуть на его пулевое ранение… Да и гранату все равно взрывать надо — чека-то из нее выдернута. Так не опоздать бы.
Он отыскал в толпе лицо Велика, встретился с его горящими глазами и попрощался. Попрощался с Амелей. Долгим взглядом поговорил с сестрой: «Видишь, как вышло. Надо бы не слушать тебя». «Да что ж, от судьбы не уйдешь. Прости меня». «Прощай». Шагнул к группе солдат, куривших у бронетранспортера, вытащил из-под раненой здоровую руку, в которой была зажата «лимонка», и бросил гранату им и себе под ноги.

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий

Уходят родные люди 1-2

1
Проснувшись, Велик выглянул с печки и прислушался. В окнах было серо. Хозяйка уже хлопотала у печки. Значит, и ему пора вставать. Нужды особой в этом не было, да и не хотелось, но он тренировал волю.
— И чего тебе не спится? — сказала Варвара, когда он слез с печи.— Хозяйство у тебя? Скотина ревет?
— У тебя тоже хозяйства нет, а все равно встаешь… Помочь ничего не надо?
— Ну, принеси дровец, коли так.
Видно было по всему, хозяйке все-таки его деловитость нравилась, что бы там она ни говорила. К Велику Варвара давно относилась по-особому — уважительно, почти на равных: советовалась по хозяйственным делам, а, отлучаясь в другую деревню к знаменитой в округе гадалке или добыть продуктов,— не только Каролине, но и ему наказывала, как и что должно делать в ее отсутствие и в случае, если она не вернется совсем.
А после той его драки с Лявоном и дальнейших событий в ее отношение к нему, как ни странно, добавилась и сердечность. Поздно ночью Варвара и Каролина отыскали тогда своих беженцев на берегу и силой увели домой. Вообще-то «силой» не совсем точно. Велик не хотел идти — это да. Сперва им владела обида — «Зачем вам чужаки сдались?» — потом он начал доказывать, что лучше разойтись, потому что с Лявоном они вряд ли уживутся, и все время будут вспыхивать ссоры, а кому это нужно? Варвара, плача, просила прощения за «чужаков» и никаких доводов слушать не хотела.
«Не позорь нас перед народом»,— повторяла она и тянула его за рукав.
А Каролина держала за руки Мишку и Манюшку, готовая вести их или отпустить, в зависимости от результата переговоров между матерью и Великом.
«Ну что ж, мне на колени перед тобой встать?» — дрогнувшим голосом сказала Варвара.
«Еще чего! — испуганно вскинулся Велик.— Нет, нет!» И перестал сопротивляться…
Велик вышел на улицу. Первым делом прислушался: громыхает? Громыхало. Это погромыхивание стало слышно с неделю назад. Откуда-то в Комары донесся слух, что это под Оршей наши перешли в наступление, прорывают немецкую оборону. С тех пор далекая канонада вошла в жизнь деревни как ежедневный восход и заход солнца, как пение Усвейки и зеленый шум в ее пойме. Встречаясь Друг с другом, комаровцы вместо приветствия кивали в сторону далекой Орши: «Гремит?» «Греми-ит!»
— Кажись, нынче повеселее бухает,— сказал он появившейся на пороге Варваре и, вспомнив, что говорил это каждое утро, добавил: — Не, нынче в самом деле как будто погромче.
— Ну, ну,— одобрительно отозвалась хозяйка.— Хай бухает, може, фашист скорей в могилу бухнет.
Выполняя ежедневную процедуру, Велик побежал на Усвейку.
На берегу он сделал зарядку, искупался в речке и опять бегом возвратился домой. Тело налилось бодростью и силой, и он подумал, что не так уж это и трудно — тренировать свою волю. Наоборот, даже приятно.
В хате он застал тетку Марью Лабут, у которой зимой плел лапти. Она пришла за угольками (спичек в деревне не было, и по утрам хозяйки одалживались огоньком друг у друга). Сперва Велик удивлялся: Марья жила на другом конце, могла бы и поближе достать жару. Но потом понял: угольки угольками, а Марья еще и поболтать приходила к своей закадычной подруге, поделиться болячками.
— Ни слуху, ни духу,— жаловалась она, горестно вздыхая.— Бывало, то один, то другой, то третий наведывались, не комаровские, так телятические или чарнецовские все весточка была. А когда и сам приезжал. А зараз… Куда-то ушли, видно, далеко.
— А не только ваших райцевских не стало,— успокаивающе сказала Варвара.— Никого няма — ни дубовцев, ни заслоновцев, ни богушевцев, ни смоленцев. Чуешь, вон гремит? Так чего ж им тут сидеть, штаны протирать? Допомогать трэба красным-то армейцам.
— Тебе хорошо казать,— обиделась Марья.— Коли б твой…
— А как же, мне хорошо, прямо аж куды лучше! А, каб тебя раки зъели! Давай-ка свою посудину, насыплю жару, и катись! Бо выведешь меня из нервов, я тебе за пазуху эти угли высыплю. Мне хорошо! У тебя одна Женька, а у нас вон с Валентином,— она кивнула на Велика,— семеро по лавкам валтузюцца
Марья, поняв свою оплошность, пыталась оправдываться, но Варвара, не слушая, выпроводила ее за дверь.
— Буди ребят снедать,— приказала она Велику.— Сягодня ради воскресного дня болтушку сварила. Давно у нас ничего не было, кроме щавеля, хай разговеются, каб их раки зъели!
Еще завтракали — пришел дядька Макар и сказал Варваре, чтобы шла в его хату на собрание.
— Ты тоже иди,— будто спохватившись, кивнул он Велику.— Глава семьи — значит, положено.
В хату к Макару набилась вся деревня от мала до велика. Из-за стола встал подтянутый, ладный военный… Велик так и прикипел к нему взглядом. Во-первых, это был тот самый комиссар, которому он сказал тогда про власовского шпиона,— Андрей Иванович. А во-вторых,— и это не только Велика, всех удивило и заинтересовало — на нем была новенькая, еще не виданная здесь форма: мягкие зеленые сапоги из брезента, гимнастерка со стоячим воротником и погонами.
Сильно заколотилось сердце: наши пришли! Андрей Иванович уже в армии. А что? Пусть канонада еще далеко, и никто ничего не знает. А кто сказал, что наши придут обязательно с громом и шумом? Комары-то в стороне от больших дорог, от важных военных объектов…
Трогая рукой свою густую черную шевелюру, офицер сказал:
— Председатель! Макар Филиппович! Что ты закупорил нас в помещении? Людям даже присесть негде, впритык стоят, потом обливаются. А у меня разговор хоть и не очень длинный, но и не на пять минут. Веди-ка нас куда-нибудь на полянку, на свежий ветерок.
— А и верно,— сказал Макар.— Давайте-ка все на Березовый остров.
Расположились на лужайке между березами. Офицер прислонился к дереву, раскрыл планшет, достал листки с машинописным текстом, но, спохватившись, сказал:
— Да… вам, наверно, интересно, что это за форма на мне и почему я в ней. Так вот, в Красной Армии больше года назад введены погоны… После ранения мне посчастливилось попасть на Большую землю, лечился в Куйбышеве, а когда выписался из госпиталя, был экипирован в соответствии с моим воинским званием старшего лейтенанта. Ну, полюбуйтесь на новую форму и приступим к делу.
Он повернулся кругом, прошелся меж сидящими. Все осматривали его с ненасытным любопытством. Варвара не удержалась — потрогала погоны: красивые, каб их раки зъели!
Андрей Иванович рассказал о положении на фронтах. Оно было обнадеживающим. Гитлера колотили в разных местах: на Севере, на Украине, в Крыму. Уже больше полугода родимая Навля текла по освобожденной земле.
— Близок час освобождения Белоруссии. Правда, фашисты создали сильную, глубоко эшелонированную оборону на линии Полоцк — Витебск — Орша — по Днепру до Жлобина — до Припяти и дальше по этой реке. Тут у них крупные города, реки Днепр, Друть, Березина, Свислочь, Припять, много других помельче. Текут они по болотистой местности. В общем, оборона сильная, немцы считают ее неприступной, и Геббельс даже похваляется, что от этой линии «фатерлянд» — «отечество» по-нашему — они снова погонят Красную Армию на восток. Но не в первый раз он похваляется, а катится не Красная Армия на восток, а фашистская — на запад. Все, прошли времена отступлений, теперь только вперед, до самого Берлина… Ну, а вам, комаровцам, надо молить не знаю уж кого, чтобы наши побыстрее прорвали их «Фатерлянд» на участке Витебск — Орша. Это ближе всего к вам. Здесь советским войскам противостоит Третья немецкая танковая армия. Она держит фронт от Сиротина до Богушевска. Партизанским бригадам поставлена задача лишить Третью танковую армию возможности пользоваться шоссейной дорогой, которая связывает армию с тылом. Фашисты же, естественно, стремятся ликвидировать и партизан и их зону, чтобы обезопасить дорогу. Бои идут уже полгода. Особенно обострилось положение сейчас, когда началось наступление Красной Армии. Против партизан брошены крупные, хорошо вооруженные силы. На помощь пришли бригады из соседних зон, в том числе из вашей. Вот почему тут давно не видно партизан.
Потом Андрей Иванович рассказал о положении в советском тылу. Красной Армии помогает весь наш народ. От зари до зари женщины и дети трудятся на колхозных полях, стоят у станков. Люди отдают свои сбережения на строительство самолетов, танков. Например, на средства саратовского колхозника Ферапонта Головатого построен самолет, который назван его именем.
— Мы собираем средства в фонд строительства самолета и бронепоезда «Советская Белоруссия». С этой целью я к вам и приехал… Ну, вот… Жду вас у Макара Филипповича.
Велик шел домой и удивлялся: неужели деньги имеют еще какую-то цену? И на оккупированной территории и в партизанской зоне они были дешевле простой бумаги. Да никакого даже сравнения: годная на курево бумага ценилась мужиками наравне с табаком, за нее можно было выменять и продукты, а деньги не годились даже на курево. Вряд ли у кого сохранились. Ну, разве что случайно, по недосмотру, рублевка какая.
Он удивился еще больше, когда, придя домой, увидел Варвару, пересчитывающую за столом стопку потрепанных купюр разной стоимости.
— На пальтишко Каролине собирала,— сообщила она Велику.— До войны…— Помолчав, воскликнула с досадой: — А, каб его раки зъели, этого комисcapa! Сказал бы: сдавайте старые гроши. И боле ничего. Мы б и сдали без жалости. А нашто было казать, что они яку-нияку, а свою цену имеют? Зараз вот жалко стало. Это ж подумать только: придут наши — и пальтишко-то можно будет купить. Ну, подсобирать еще…
Каролина мягко отстранила Варварины руки, положила деньги в клеенчатый мешочек, где они лежали до этого, и укорила мать:
— Что ты жалеешь? Абы скорее пришли, а все остальное будет. Давай, я сама отнесу, раз деньги мои.
— Да неси уж, неси,— махнула рукой Варвара.
С помоста спрыгнула Манюшка. Она сжимала что-то в кулаке.
— У меня тоже есть.— Она разжала кулак. В холщовой тряпице лежала сложенная в несколько раз красная тридцатка.— Я тоже отнесу. А потом, как наши придут, хлебом накормят, правда?
— Откуда у тебя деньги? — изумился Велик.
— Мать дала. Когда помирала. Вас никого не было, она подозвала меня и говорит: «Я, доченька, нынче отойду. На вот тебе приданое от матери. А больше у меня ничего нет».
Варвара тяжело вздохнула и отвернулась к окну. Каролина сказала:
— Ну, давай я заодно отнесу.
Манюшка поспешно, как бы испугавшись, сжала кулак и спрятала его за спину.
Велик отправился вместе с девочками. Ему хотелось показаться Андрею Ивановичу, чтобы тот его узнал.
Комиссар пил чай «с ничем», заваренный липовым цветом, и вел неторопливую беседу с Макаром.
На столе перед ним лежали стопочки ассигнаций: рубли, трояки, пятерки, десятки, тридцатки.
— Ну что, ребята? — обратился он к вошедшим, потягивая чай из коричневой эмалированной кружки.— Деньги принесли или просто так?
— Принесли.— Каролина, подойдя к столу, выложила из мешочка свой капитал.
Комиссар поблагодарил и пожал ей руку. Потом Манюшка положила перед ним свою истертую тридцатку. И первая протянула сложенную лодочкой ладошку. Комиссар пожал ее, притянул девочку к себе и погладил по волосам.
— Здравствуйте, Андрей Иванович,— сказал Велик.
— Здравствуй, здравствуй.— Комиссар смотрел вопросительно.
— Вы… не узнаете меня?
Андрей Иванович вгляделся в его лицо. Вот сейчас узнает, думал Велик. Ему хотелось, чтобы комиссар позвал его в отряд. Нет, лучше пусть не зовет — уйти Велик не может, потому что обязан сохранить и доставить на родину Мишку с Манюшкой, а объясняй про это не объясняй, все равно факт останется фактом — отказался идти в партизаны. Что подумает про него комиссар?
— А, да-да,— сказал Андрей Иванович.— Как же, как же… Ну, здравствуй.— Он пожал Велику руку.
Велик неловко потоптался у стола и бочком, бочком вышел из хаты. Он чувствовал, как пылает его лицо.
Так тебе и надо, сказал он себе. Видал, какой шустрый: случайно раскрыл власовца и хочешь, чтобы из-за этого тебя вечно помнили!
Несколько дней спустя стало известно, что пришел Ян Викторович. В хате у Амели беспрерывно толклись люди: свежий человек — источник новостей, а в последнее время все с нетерпением ждали больших перемен. Дело в том, что канонада со стороны Орши значительно усилилась и слышна была даже в хатах. Лохматый, крупноголовый Ян Викторович сидел в углу под иконами и, баюкая на груди запеленутую в чистую белую холстину руку, рассказывал:
— Нам было приказано оседлать большак и держать, сколько возможно. Ну, силы-то неравные: немец-фронтовик пошел, с танками, пушками, минометами и другим тяжелым оружием.
Ян Викторович достал кисет, протянул Макару. Тот вытащил из кисета сложенную бумагу, пошуршал ею.
— Лощеная… На-ка вот газетной. Был тут у нас недавно ваш комиссар, оставил мне добрый шмат газеты на курево.
— Андрей Иванович? Интересно, где он теперь. После ранения он к нам в отряд не вернулся.— Закурив, Ян Викторович продолжил рассказ.— Что там творилось — страшно вспомнить! Ну, мы все-таки заставили врага развернуться, задержали, считай, на сутки, потери понесли. Ну, и оттянули на себя сколько-то войска. Прямо сказать, нам тоже это кровушки стоило. В отряде Калинина, например, всего двенадцать человек осталось пригодных к бою. А наш отряд отрезали и обложили в Густищанском лесу. Там меня ранило… Как начали бомбить! С утра до вечера все бьют и бьют, бьют и бьют! Никакого спасу! Потом пошли на нас со всех сторон. Командиры порешили собрать в кулак все силы и ударить в одном направлении. Чтоб или прорваться, или погибнуть в бою. А третьего выхода не было. На прорыв должны были пойти после полуночи. С вечера было приказано всем отдыхать. Но, Думаю, мало кто сразу заснул… У меня к тому ж ныла рана. Я глядел сквозь ветки на звездное небо, слушал, как шебуршат листья, и думал: «Может, это в последний раз для меня — и тихое небо и мирный шум лесной. А через сколько-то часов все мои дела на земле закончатся». И так было горько, обидно и нудно от этой думки. Все ж я заснул и спал, показалось, всего одну минуту — началась побудка. Меня отделенный потряс за плечо, а рука-то раненая, я вскрикнул и подскочил от боли. Эта боль потом все время томила. Рука сделалась тяжелой, как будто на грудь повесили сумку с камнями… Позиции фашистов были на опушке. Ночью наши их разведали, поэтому мы подошли к ним тихо и ударили нежданно. Но у немцев было много техники, прорваться-то мы прорвались, а уйти не смогли и втянулись в бой. Они прижали нас к речке и стали окружать. Надежды не было у нас ни вот столько. На чудо разве что. И чудо это случилось! От неминучей гибели наш отряд спасли тимошинцы. Как, откуда они там взялись?
Велик сидел, вытянув шею, не дыша, боясь хоть слово упустить из рассказа. Когда рядом начинал возиться и скрипеть досками помоста Амеля, Велик сердито толкал его локтем в бок. И сам по той же вине изредка получал тычки справа и слева. Он не сводил глаз с Яна Викторовича, который виделся Велику героем и богатырем.
Яну Викторовичу и обедать пришлось принародно — подошло время, а людей не выгонять же! Хлебая щавель, он продолжал рассказывать:
— Про Тимошина вы, наверно, не знаете, его бригада тут не проходила. А это личность героическая! Про него рассказывают много разных историй. Был он, говорят, командиром в Красной Армии, полковником, попал в плен, а может, по заданию сдался и, когда Власов стал набирать пленных в свои банды, пошел к нему: «Дайте мне полк, вооружите его по всем фронтовым нормам, и я через полгода разделаюсь с партизанами». Людей, он, конечно, подбирал, каких ему нужно. А когда полк был организован и вооружен по-фронтовому, Тимошин перешел к партизанам. Скоро полк вырос до дивизии, хотя — по-партизански — называется она бригадой. Тимошин — самый сильный в партизанской зоне. Да что! — В голосе Яна Викторовича звенели гордость и восхищение.— Он на мелочи не разменивается, а вот если в фашистском гарнизоне не меньше тысячи человек — тогда это подходящий объект. Расколошматит — вот у него и оружие, и техника, и боеприпасы. Ходили слухи, что один раз он даже Минск взял и держал его целых три дня. Не могу ручаться, что все это так, может, и преувеличено. Но что тимошинцы поспели вовремя к нам на помощь — это факт. Остатки нашего отряда влились к ним. Мертвых похоронили, а раненых отослали в партизанские зоны. Вот я и тут.

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий