Падение Шуреи 5-6

5
Ночь была темная, накрапывал холодный дождик. Скользкая дорога, вся в выбоинах и колдобинах, шла сначала берегом озера, а потом вползла в кустарник и начала петлять, обходя неудобные для проезда места. В Монастырщине стояли партизаны, и непонятно было, кто по дороге ездит. А ездили ж, раз не заросла.
— Знаешь,— сказал Шурчик, и в голосе его пробилась горделивая нотка,— в костеле, когда я кинулся на Никанора, у меня как будто что-то развязалось в середке. И я перестал трусить. Конечно, одному ночью боязно идти к партизанам, но это не трусость. Я все равно пошел бы — и без тебя.
Они брели и брели, с трудом выдирая из грязи ноги, думая каждый о своем. Ребята потеряли счет времени — сколько уже идут, долго ли идти еще. Им казалось, что путь этот никогда не кончится.
Когда вышли из кустов на чистое место, и перед ними выросла хата, и чей-то ломающийся басок громко, на всю ночь, крикнул: «Кто идет?» — Велик от неожиданности упал на землю, а Шурчик, ничего не успев сообразить, прыгнул в сторону. Еще не коснувшись ногами земли, он понял, что сделал глупость, может, непоправимую, и закричал:
— Свои! К вам я!
Заглушив его крик, громыхнул — будто раскололось небо — выстрел. Прямо над ухом Велика противно визгнула пуля.
Возле хаты послышался шум голосов, лязг оружия.
— Туда побежал. Я только крикнул: «Кто идет?», а он сразу побежал.
— Один?
— Вроде один, а может, не один — ничего ж не видно.
— Так, Сидоренко и Тростинин — по дороге. Дмитрнев — со мной…
Велик лежал в дорожной грязи и, приподняв голову, ждал: вот сейчас подаст голос Шурчик, обязательно подаст, как же иначе? Зачем же шли? Но Шурчик молчал, и мысли у Велика забегали, заметались… Да что у него, язык отнялся от страха, что ли? Или он… Неужели перепугался так, что драпанул? А как же теперь? Вот прямо сюда кто-то правит осторожные шаги. Сейчас Велика найдут, и тогда уж не поверят ни одному слову, потому что он будет пойманный, а не добровольно пришедший. Велик поспешно крикнул истончавшим от волнения голосом:
— Дяденька, не стреляйте, мы к вам! — и вжался щекой в грязь, боясь выстрела.
Шаги стихли. После недолгого молчания хрипловатый голос властно скомандовал:
— Эй ты! Бегом сюда!
— Иду, иду, дяденька, иду, иду,— затараторил Велик, поднимаясь.— Только не стреляйте, ладно?
Вскоре он сидел в теплой хате, дул на закоченевшие пальцы и с беспокойством прислушивался к телефонному разговору, который вел с кем-то обладатель хрипловатого голоса. Получалось так, что тот, кому сообщили о Велике, по-видимому, не очень торопился доложить начальнику, и это уязвляло хрипловатого, он горячился, доказывая, что дело не терпит отлагательства.
Положив трубку, он крикнул:
— Сидоренко! Отведи мальчика в штаб. Высокий, худой Сидоренко взял автомат, мотнул головой.
— Пошли!
Выйдя из хаты. Велик едва не споткнулся о какой-то не то чурбак, не то куль.
— Подожди,— сказал Сидоренко и включил «батарейку» — ручной фонарик.
Рассеянный пучок света скользнул по земле и замер на грязном человеческом лице. В расширенных зрачках дрожали огоньки, и Велику почудилось, что, увидев его, глаза мертвого ожили и начали меняться черты лица. Он отпрянул — это был Шурчик.
— Заблудились вы, что ли? — вздохнув, спросил Сидоренко.
С трудом проталкивая слова через пересохшее горло. Велик ответил:
— К вам шли… А вы его… эх! Она ж теперь… тетка Катерина…
— Да наш тоже… парнишка… испугался…
Минут пятнадцать они пробирались по затопленной жидкой грязью улице мимо темных домов и шатких изгородей — приходилось то и дело хвататься за них. Наконец пришлепали к дому побольше других, с двумя крылечками
В маленькой прихожей их встретил дежурный. Отпустив Сидоренко, он провел Велика в соседнюю комнату. Здесь стояли два конторских стола, несколько табуреток. На одном столе тускло, последним мерцанием горела керосиновая лампа-семилинейка, освещая комнату неровным полусветом.
Велик потоптался у двери, нерешительно поздоровался.
— Иди сюда,— приказал один из сидевших за столом.— Садись. Слушаем.
У него было резко очерченное продолговатое лицо, густая черная шевелюра, шрам на лбу. Смотрел он сурово и неодобрительно, чуть исподлобья.
Велик смешался, забормотал:
— Я… это… ну..
Рядом с черноволосым сидел пожилой широколицый мужчина с седыми жидкими волосами и мясистым носом. Он рассматривал мальчика с любопытством и сочувственно.
Командиры были одеты в красноармейскую форму. Когда один из них прибавил свету. Велик увидел у них на гимнастерках петлицы, а на петлицах — знаки различия: у седого три кубика, у черноволосого шпалу. И ему стало так легко, будто он долго плыл через озеро и не чаял уже переплыть его и вдруг его нога задела песчаное дно. Он смотрел на эти петлицы, эти кубики и шпалы и не мог от волнения выговорить ни слова.
— Не волнуйся, пожалуйста,— сказал седой мягко, ободряюще.— Расскажи нам, кто ты, откуда, зачем.

6
Смоленский полк партизан вступил в Шурею на рассвете. После того как трое разведчиков, которых привел Велик, встретились с Черкаловым, парнишка посчитал свое дело сделанным.
Теперь он пошел бродить по людным улицам. Подходил то к одной, то к другой кучке партизан, прислушивался к разговорам и никак не мог наслушаться и наглядеться. Ведь два года все втайне вздыхали: когда же увидим наших? Обрыдло спотыкаться глазами о чужие мундиры, чужие эмблемы, слышать чужую речь. Чужую не только немецкую, но и русскую чужую — разговоры предателей. Временами накатывало отчаяние: да есть ли где-нибудь вообще наши? И вот — есть.
Возле костела стоял партизанский танк. Трое танкистов сидели на броне и курили.
— Надо бы раздолбать эту пирамиду Хеопса,— сказал один из танкистов, кивая на каменную громаду костела.— Мы тут вряд ли долго задержимся, а для фашистского гарнизона это прекрасное укрепление.
— Нельзя, поди-ка,— отозвался другой.— Закричат: партизаны разрушают католические храмы.
— Ну и пусть. В первую голову надо учитывать военные соображения.
— Все надо учитывать,— сказал третий.
Мимо процокали всадники в лихо сдвинутых на затылок кубанках. В числе других мальчишек Велик увязался за ними. Всадники спешились у штаба. Здесь вокруг полевой кухни группами и в одиночку завтракали партизаны.
Дразняще пахло мясными щами и пшенной кашей. У Велика затосковало в животе, и он подумал, что надо возвращаться к своему шалашу. Но все в нем восстало против этого. Что он скажет тетке Катерине? И вообще — как жить в этой семье после Шурчиковой гибели? Ведь он, Велик, станет ежедневным, ежечасным, ежеминутным напоминанием об этом горе.
Но куда ж деваться? А что если попроситься к партизанам? Вот было бы да!.. В первый момент ему показалось, что нет ничего проще — подошел и сказал: «Дяденька, возьмите меня с собой». Однако как только он зримо представил себе, что подойдет к этому вот рыжеусому толстяку, дело осветилось совсем другим светом. Рыжеусый его, Велика, не знает, с какой стати он возьмет с собой первого встречного пацана? Да если б и захотел — наверно, не имеет права. Единственно, к кому он мог обратиться с надеждой на успех,— это к партизанским командирам, у которых был ночью в Монастырщине. Но где их найдешь? Из штаба они уехали, партизаны, у которых Велик спрашивал о них, только плечами пожимали:
— Разве ж начальство докладывает нам, куда оно и зачем?

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий

Падение Шуреи 3-4

3
Два дня назад командир роты Черкалов собрался в штаб батальона, располагавшийся за двенадцать километров в деревне Ушковичи. Дорога туда шла почти все время лесом, немцы и власовцы передвигались по ней только большими группами. Черкалов взял с собой конвой из восемнадцати человек, в том числе и Шурчика. Разместились на пяти подводах и поехали.
Километрах в пяти от Шуреи, немного не доехав до леса, почему-то свернули в поле. В низине между двух холмов расположили подводы полукругом. Во все стороны Черкалов выдвинул наблюдателей, остальным приказал сесть на телеги.
— Ну вот,— сказал он, остановившись перед ними и сунув руки в карманы шинели.— Полгода мы действовали по цепочке, зная только соседа. Пришла пора собраться всем вместе, чтобы, если придется драться, не перестрелять друг друга.
Вот тут-то и выяснилось для Шурчика, да и для многих других, что взял он с собой всех членов подпольной организации, которая действовала в роте под его руководством.
— Штаб организации решил сдать Шурею партизанам,— объявил он. Под густыми усами Черкалова мелькнула улыбка, и его замкнутое, угрюмое лицо как бы высветлилось изнутри, стало открытым и понятным.— Сейчас как раз благоприятный момент: бригада ушла вперед, ближайший ее гарнизон — в двенадцати километрах. Семьи при нас. А через несколько дней будет поздно: получен приказ отправлять семьи дальше. Как только отправим, будет и нам приказ следовать за ними. Опять мы окажемся в кандалах.

4
И вот нынче ночью…— продолжал Шурчик. Сенька Курятников, тщедушный рыжий мужичок из добровольцев, клевал носом. Перед ним на тумбочке смутно мерцала керосиновая лампа.
— Это мы, конечно, упустили,— прерывая рассказ, сказал Шурчик с гордостью человека, причастного к важным событиям.— Дневалить в этот час должен был наш человек.
«Мы,— усмехнулся Велик.— Как будто это он назначал дневальных… Ну, а что? Любой бы на его месте говорил «мы». Вот я тоже сейчас имею это право, потому что участвую в общем деле…»
Командир роты тряхнул дневального за плечо. Курятников вскочил и, сонно моргая, начал скрести в голове.
— Немедленно поднять Бакшина и Гудилова! Сенька тряхнул рыжей шевелюрой, окончательно освобождаясь от дремоты, и полюбопытствовал:
— Куда это их?
— Задание,— сквозь зубы процедил Черкалов.— Прошу побыстрее.
На нарах в разных местах послышался шорох, шепот, в проходе замаячили фигуры: члены подпольной организации не ждали, когда их придут будить. Они молча проходили к пирамидам, брали винтовки, щелкали затворами и шли к Черкалову. Несколько человек остались у пирамид.
— Почему оружие грязное? — строго спросил ротный у подошедшего дневального.
— Где? — удивился Курятников.— Вечером чистил.
— А это что? — Черкалов сунул ему под нос винтовку.— Бакшин, отведите его на гауптвахту.
Андрей рывком выдернул у Курятникова оружне.
— Следуй вперед!— скомандовал он и подтолкнул в спину недоумевающего дневального.
Едва за ними закрылась дверь, Черкалов кивнул Сеньке Маленькому, и тот рявкнул:
— Р-рота, подъе-ем!
На нарах зашевелилось, закряхтело, зачесалось. Послышался мат и недовольные восклицания.
Власовцы, позевывая, слезали с нар, толпились в проходе.
— В две шеренги — становись! — скомандовал ротный.
Молча построились. Вооруженные заняли заранее определенные позиции в проходе.
Черкалов прошелся вдоль строя, остановился посредине, снял пилотку, набрал полную грудь воздуха и вдруг совсем тихо, чуть слышно сказал:
— Товарищи…
Рота вздрогнула и качнулась вперед. Наступила мертвая тишина.
— Нас взяли насильно,— негромко продолжал Черкалов.— Но раз мы воюем за немца — мы предатели. Пришла пора снять с себя этот позор. Мы русские, наша Родина — Россия, а Россия — советская страна, и никакой другой нет и не будет.
— Ну, ну, господин старший лейтенант, полегче на поворотах! — раздался за спиной насмешливый голос.
…— Знаешь, Велик, я еще никогда в жизни не видел, чтоб человек мог так побелеть. Читал, слышал: белее снега, белее муки. Но это что! Черкалов стал белее смерти. Как будто в один момент — раз! — и умер. И было от чего. Почему Никанор здесь? Ведь с вечера ушел к любовнице. Когда вернулся? Как? Почему часовой пустил?.. Это был еще один наш просчет и…
— Ишь, хитрец какой,— продолжал Никанор, приближаясь к Черкалову.— А меня, значит, под колеса? Не выйдет, дорогой! Руки вверх!
Какая-то непонятная сила бросила Шурчика вперед. Он прыгнул к Никанору и рубанул его прикладом по руке. Пистолет со звоном ударился о пол.
— Изме-ена! — зарычал Никанор.— Хватай оружие!
Несколько добровольцев бросились к пирамидам. Грохнули торопливые выстрелы, вжикнула заблудившаяся пуля, и все смолкло.
— Кто хочет искупить свою вину, отходи налево!— сказал Черкалов.— Учтите: получен приказ начать отправку ваших семей из Шуреи.
Люди зашевелились, непонятно загудели. Шурчика всего трясло. Тыча стволом винтовки в лицо Никанора, он выкрикивал:
— Гад, гад, зверь! Ерохиных всю семью… и ребятишек… и стариков… сам… из пистолета… на моих глазах… и нас хотел… Зверь! Гад!
Его пронзительные выкрики были нестерпимы.
— Это называется Новая Россия, так ее растак!— злобно крикнул Костик Сухов, двоюродный брат того Ерохина, чью семью расстрелял Никанор, и шагнул к Пашину.
Строй сломался.

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий

Падение Шуреи 1-2

1
Ночью Велика разбудили. После хлопотного, тяжелого дня сон был крепкий, как обморок, и Шурчику пришлось долго трясти друга, одновременно зажимая ему ладонью рот, чтобы не наделал шуму.
Наконец Велик проснулся, испуганно мыкнул и сел.
— Тихо,— прошептал Шурчик.— Это я. Хочешь со мной?
— Куда? — живо спросил Велик тоже шепотом. Сон мгновенно улетел, и запрыгало сердце, как всегда, когда впереди ждало что-то незнакомое,
— К партизанам… Да тихо ты! Вылазь быстро!
Они молча выбрались из лагеря и пошли по стерне в сторону озера. Велик едва поспевал за Шурчиком — тот шел размашисто, совсем не похоже на самого себя, боязливого и неумелого.
— Ты что так?..— сказал Велик, придерживая Шурчика за рукав.— Бежишь, как в гости. Совсем не боишься? Ни капельки?
— Что ты! Когда меня послали, я чуть не умер от страха.
Он всегда был откровенен со своим младшим другом, признавался даже в таком, в чем Велик никому ни за что не признался бы. Это и льстило и в то же время рождало снисходительное и даже чуточку презрительное отношение к Шурчику.
— Если б ты не пошел, я не знаю что и делал бы. А сейчас не так боязно. Я умею держать себя в руках. Ты знаешь, в роте меня считают совсем не таким, какой я есть. Я терплю издевательства фельдфебеля, не ною, хотя про себя весь слезами обливаюсь. А они думают, что это я такой стойкий.
— Шур, а как же ты… к партизанам? Ведь побьют же твоих.
— Чудак, вся рота поднялась. Сдаем Шурею. Ребята меня послали предупредить партизан.

2
Шурчик шел и рассказывал.
Примерно с месяц назад во время патрулирования по местечку Шурчиков напарник Андреи Бакшин завел с ним странный разговор.
— Послушай, Доманов, вот ты все молчишь, молчишь. Про что ты думаешь?
Шурчик пожал плечами.
На грязной окраинной улочке шелестел мелкий, будто просеянный сквозь самое частое сито дождик. Была глубокая ночь, темная и глухая. Чудилось, будто кто-то крадется следом, чтобы воткнуть кинжал в спину или проломить череп. Все душевные силы уходили на то, чтобы держать себя в руках — не оглядываться, не выказать свою трусость.
— Ты никогда не думаешь про свою будущую судьбу? — продолжал Бакшин.— А? Она ведь у нас, знаешь… Черная судьбина у нас, Доманов. Лес пилить на Колыме за счастье примешь, а скорей всего — пуля в лоб. Ты про это думаешь?
Нет, Шурчик не думал об этом. Он заставлял себя вообще не думать о завтрашнем дне. Какая там «будущая судьба»! Ловушка захлопнулась, никакой счастливый случай, никакое чудо не откроет. Только смерть. О смерти не думалось: как и все в его возрасте, он в глубине души верил в свое бессмертие.
— Зря молчишь, Доманов,— продолжал Бакшин.— Я тебя продавать не собираюсь. Нешто я похож на провокатора?
— Да при чем тут похож не похож? — вырвалось у Шурчика. Его тревожил этот опасный разговор.— Я тебя не знаю. Слыхал, что ты из пленных, вот и все.— Стараясь придать своему голосу нейтральную окраску, добавил:— Из плена вырвался — ну и гулял бы себе. И не думал бы сейчас о будущей судьбе.
— В плену я был, верно. Вырвался. Только гулять-то мне невозможно: у меня тоже семья, руки-ноги связаны.
— Ну, так о чем и толковать? Душу, что ль, потравить захотелось?
Бакшин придвинулся к нему, взял за плечи, повернул к себе и зашептал:
— Есть выход, понимаешь, есть! Выход всегда есть, только надо действовать, понимаешь?
Шурчик помотал головой.
— Не-а, не понимаю.
— Главное — начать, понимаешь?
— Что начать? — напрягся Шурчик.
— Ну, вообще… Вот, допустим, ты согласен. Нас двое, а там еще кто-нибудь пристанет, еще.
— Ну-у,— разочарованно протянул Шурчик.— Знаешь что: нечего предложить — молчи в тряпочку. Не баламуть ни себя, ни других.
— Вот видишь, я так и думал,— обрадовался Бакшин.— Ты не пропащий. И если бы я предложил дело, ты пошел бы.
— Чего это ты за меня расписываешься? Я сам грамотный.
— Ладно, вперед.
После этого разговора ничего не изменилось, и Шурчик подумал, что Бакшин просто отводил душу. Но однажды тот дал ему задание:
— Разведай дорогу в Монастырщину.
Деревня Монастырщина располагалась на противоположном берегу озера, километрах в пяти от Шуреи, там начиналась партизанская зона.
— Ты пацан по виду, если и схватят партизаны, легко отговориться: мол, ищу кобылу или еще что. А лучше всего: дескать, из беженцев, пропитание добываю.
И Шурчик несколько раз ходил к Монастырщине, скрытно, кустами, подбирался к самой околице, но войти в деревню не решился ни разу. На этом его подпольная деятельность и закончилась.
Андрей молчал, а когда Шурчик спросил, что же дальше, с досадой бросил:
— Что ты суетишься? Понадобишься — скажу. Шурчик горько усмехнулся.
— Сказать-то—нечего!.. Ох, и борьбу же мы с тобой развернули! Небу жарко. Третий рейх прямо ходуном ходит от наших ударов.
— Пацан ты все-таки еще,— беззлобно ответил Бакшин.

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий

В чужой семье -3

3
Катерина, всхлипывая и проклиная Никанора, спрятала за пазуху ни разу не надеванную цветастую косынку — довоенный еще подарок мужа — и ушла в местечко добывать самогон. Шурчик, сраженный укором, что навечно застыл на потемневшем лице покойницы сестренки, спрятался в шалаш, забился в угол, зарылся лицом в подушку и как умер — лежал пластом, молча и неподвижно, не отзываясь на оклики и прикосновения. Велик огляделся: от девятилетнего Мишки и семилетней Манюшки какая помощь? Губастенький Мишка, закутавшись в старый материн зипун, сидел у шалаша, наблюдая за суетой кроткими теплыми глазами. Манюшка, бойкая и юркая, как ящерица, копалась в остывшей золе костра, выискивая печеную картошку — вдруг случайно завалялась.
Вот и костер бы надо развести, приготовить завтрак, подумал Велик.
Он долго ходил по лагерю, прося помощи. Набралось восемь человек — шесть молодых баб и девок, два старика.
Один из стариков, высокий, изможденный, властный, похожий на Ивана Грозного в хворости, сразу же начал распоряжаться, расстарался и выискал инструмент, разное тряпье для обшивки гроба, нарубил гвоздей из толстой проволоки, одной группе велел обряжать покойницу, готовить последнюю постель в немецком снарядном ящике, другую увел на кладбище — копать могилу.
Велик взял сумку и пошел добывать картошку. Теперь, когда ее всюду выкопали, это было делом нелегким — оставалось только рыться в опустевших бороздах. Вообще-то картошка попадалась, главное было — найти участок, случайно обойденный беженцами: ведь весь их лагерь кормился на этих полях вокруг Шуреи, каждый комок не раз побывал в руках.
Велик долго таскался по раскисшим полям, с трудом переставляя ноги: его чуни, сшитые из невыделанной конской кожи, обросли тяжелыми ошметьями липкой грязи. Кое-как набрал десятка два картошин и поспешил в лагерь.
Тонька уже лежала в гробу. Исхудалое лицо ее, залитое синюшной тенью, было скорбным и сумрачным, совсем не детским. У изголовья прямо на земле сидела Катерина и, склоняясь к дочери, закатывалась в причитаниях:
— Ды и не жалеючи матушку родную, братьев кровных, сестрицу единственную, ушла ты в темную ночную сторонушку-у-у. Ды и ножки твои белые не набегались вволю по теплой землице, и глазыньки твои ясные не нагляделись на белый свет, и грудь твоя не надышалась сладким воздухо-о-ом. Ды и сгубила тебя проклятая война, черное лихолетье, холод и голод и злые недруги незваные-е-е.
Вокруг гроба сгрудилась толпа. Женщины всхлипывали, сморкались и заскорузлыми пальцами смахивали с ресниц слезы.
— Хорошо голосит,— слышалось шушуканье.— Незваные, грит. Про кого ж это? Ба-атюшки1
— Сказали б ей… Неровен час…
Мишка тихо плакал обильными слезами… Время от времени к нему подсаживалась Манюшка. Недолго посидев, она вставала, шла к кострищу и снова начинала ворошить уже много раз переворошенную золу. Узкое личико ее выражало отчаяние, продолговатые, нерусского разреза глазешки горели голодным пламенем. Дети, конечно, понимали: матери не до них, Шурчик тоже не кормилец, так что им предстоит мучительный день.
— Тащи чугунок,— сказал Велик Манюшке.— Картошку будем варить.
— Ага! — обрадовалась девочка и юркнула в шалаш.
Велик призвал и Мишку и, поколебавшись, поднял Шурчика — послал за водой. Чего киснуть? В работе и время быстрее проходит и забываешься…
Шурчик подчинился беспрекословно. В лице его не было ни кровинки, глаза потухли, двигался он без соображения, как заведенный.
Отголосив, Катерина подошла к Велику, раздувавшему костер, и тихо сказала:
— Вот и ладно, голубок, вот и молодчина. Посуда знаешь где, а хлеб — пойдем покажу. Да весь-то; гляди, не стравливай, а выдай по норме. Видал, какими скибочками я вас оделяю? Ну, дай нынче побольше — помянуть Тоньку.
Приготовления к похоронам были закончены. Пришел посыльный с известием, что могила готова. Шурчик и еще трое подростков подняли гроб на плечи и понесли Тоньку на погост, кресты и памятники которого виднелись вдали на пригорке. Сзади потянулась большая толпа.
Велик сварил картошку, потолок ее и хотел ужо звать ребятишек, но глянул в глаза Манюшки, снова загоревшиеся волчьим блеском, заметил ее судорожный порыв к чугунку и подумал, что пока не поздно надо позаботиться о тетке Катерине, а то останется голодной.
— Ну-ка, обождите.— Он развел в стороны протянувшиеся к чугунку ложки.
Мишка покорно убрал свою и посмотрел на Велика послушными коровьими глазами, а Манюшка аж в лице переменилась. Взгляд ее излучал теперь злость и отчаяние. Она ожесточенно тыкала ложкой в запрещающую ладонь, пытаясь прорваться к еде.
— Подай-ка чашку,— кивнул ей Велик.— Матери-то надо оставить?
Но девочка, похоже, не слышала его или не понимала. Она была сосредоточена на одном — во что бы то ни стало добраться до чугунка и зачерпнуть. Глянув на Велика со смущенной и извиняющейся улыбкой. Мишка подал миску.
— Что ты какая-то, потерпеть не можешь,— укоризненно прошептал он и легонько толкнул сестру локтем.
— Ничего,— милостиво сказал Велик, закутывая наполненную миску в зипун, чтоб картошка не остыла.— Есть хочется, да, Манюш?
Девочка молча кивнула — рот у нее был занят — и улыбнулась Велику застенчиво и благодарно.

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий

В чужой семье -2

2
На рассвете умерла Тонька. Умерла тихо, никого не потревожив — покряхтела минут пять и затихла, теперь уже навсегда. Только Катерина, спавшая рядом, привыкшая чутко отзываться на каждый вздох и неспокойное движение больной, проснулась, пощупала остывающий лобик, попыталась согреть дыханием холодеющие руки, но вскоре поняла, что все напрасно. Дочка умирала под ее рукой, а она ничем не могла помочь. Когда, содрогнувшись, Тонька отошла и ее маленькое тельце отвердело в небытии, Катерина спрятала лицо в подушку и зарыдала, изо всех сил стараясь не дать крику вырваться наружу: совсем ни к чему было будить детей.
Выплакавшись, она неподвижно лежала до рассвета, время от времени выпрастывая руку из-под попонки и прикладывая ладонь к холодным губам девочки. Катерина не отдавала себе отчета, зачем так делает,— на это толкала ее подсознательная надежда.
Когда рассвело, она разбудила Велика.
— Беги, сынок, за Шурчиком. Тонька померла.
Власовская рота, занимавшая Шурею, располагалась в костеле. Неистребимое любопытство, которое заставляло Велика целыми днями рыскать по местечку, не раз приводило его сюда. Он никак не мог постичь, как это русские люди, вчерашние колхозники, рабочие и служащие, воюют за фашиста. Там есть Никанор и другие никаноры — душегубы и выродки,— есть такие, что мечтают с помощью немцев возвратить старые, царские времена, когда им жилось сытно и привольно. Но большинство в роте — насильно мобилизованные обыкновенные советские люди. Почему же они не разбегаются?
Вообще-то он знал почему: лагерь беженцев на окраине Шуреи — это их семьи, заложники. Разве Шурчик служил бы немцу, если б не страх за мать и братишку с сестренками? Все так, но сам факт казался Велику противоестественным. Когда он видел эту разношерстную команду (обмундирован в казенное был только комсостав), идущую строем в столовую и поющую русскую строевую песню:
Эй, ком роты, Даешь пулеметы. Даешь батареи. Чтоб было веселее…—
у него возникало странное представление: будто это рать какого-то царя Додона, примаршировавшая из сказки в жизнь.
У входа в костел стоял часовой — пожилой усатый мужик в сером, шинельного сукна пиджаке и разбитых ботинках. Широкое лицо его было покрыто сетью вмятинок — видно, спал он на соломенной подушке и был только что поднят с постели.
— Чего тебе, мальчик? — хмуро спросил он, судорожно зевая и содрогаясь от утренней свежести.
Велик объяснил. Часовой сердито стукнул носком ботинка по кучке подмерзшей земли, выругался неизвестно на кого и пошел к двери.
Скоро вышел Шурчик. Рядом с часовым он казался пацаном. А может, это потому, что после вчерашнего рассказа его матери Велик глянул на него другими глазами. И словно впервые заметил, что и лицо у Шурчика еще детское, ни разу не бритое, и нижняя губа оттопырена, как у обиженного мальчишки, и шея тонковата и нежна для взрослого человека, и плечи узковаты.
— Она, значит, ночью? — пробормотал Шурчик полувопросительно, подойдя к Велику. И голос у него был незрелый, ломкий.— Что ж теперь делать, а? — Он выглядел совершенно растерянным и беспомощным.
Велику вспомнилось, что по секрету рассказал ему Мишка, Шурчиков брат: в деревне Шурчика прозвали Бабеем — девки все поголовно были в него влюблены, и он больше якшался с ними, чем с ребятами. Оно и неудивительно, подумалось Велику, такой красавчик: личико будто нарисованное, русые волосы курчавятся, глаза голубые, как у Христа на иконах. Да и характер у него не мужской — ласковый, мягкий, добрый.
…Когда два месяца назад Велик, чудом спасшись от неминуемой смерти, отчаявшись найти свою семью или хотя бы кого-нибудь из родной деревни, прибился к обозу беженцев, он едва переставлял ноги от голода и усталости. Сознание бесприютности и безнадежности лишило его твердости духа. Целый день, как во сне, плелся он за чужими возами, никем не замечаемый, никому не нужный. Когда беженцы расположились отдохнуть, Велик прикорнул под кустом, недалеко от чьего-то костра, тепло от которого к нему не доходило.
Вот тут-то и подошел Шурчик. Присел рядом и тронул за плечо: «Ты что, один?» Такой был у него голос, что Велик, отвыкший от сочувствия и тепла и уже не ждавший их, не смог выговорить и слова в ответ — его душили слезы.
«Ну, пошли к нам, что ж ты будешь один»,— сказал Шурчик.
Так Велик вошел в семью Домановых.
Обоз пригнали в Навлю, людей погрузили в телячьи вагоны и повезли на запад. На станции Толочин из эшелона людей перегрузили на подводы и погнали дальше.
Шурчик часто бывал в семье, и Велик подружился с ним. Велик не мог примириться с тем, что Шурчик власовец, иногда едко попрекал его. Тот молчал, виновато опустив глаза. Велик чувствовал себя от пяток до макушки измаранным той же грязью, в которой барахтался Шурчик — еще бы, друг полицая! — но покинуть семью Домановых не мог. Конечно, и идти-то ему было некуда, но все же не это держало. Он возмущался Шурчиком — и вместе с тем было жалко его. Велик ставил себя на место этого парня и не видел никакого выхода. Шурчик был пропащий человек — он не имел завтрашнего дня.
И вот дружба… Появляясь в семье, Шурчик все время проводил с Великом. Вместе ходили на заготовку дров и картошки, читали, если удавалось раздобыть что-нибудь для чтения, играли в самодельные шахматы, просто дурачились. Разница в четыре года не чувствовалась, наоборот, в практических делах Велик был более сведущ и разворотлив.
Вот и сейчас, шагая рядом с Великом по улице, Шурчик потерянно вздыхал:
— Что ж теперь делать, а?
Велик сбоку глянул на его бледное лицо и вдруг заметил синяк на скуле.
— Что это у тебя? Шурчик потрогал синяк.
— Фельдфебель, сволочь. Я шомпол потерял.— У Шурчика еще больше выпятилась и запрыгала нижняя губа.— А может, кто вытащил. Воруют друг у друга — спасу нет.
Велику стало жаль друга, но не время было думать сейчас о фельдфебельских тычках.
— Надо гроб сколотить,— сказал он.
— Как ты его сколотишь? — вздохнул Шурчик.— Это ж нужны доски, гвозди, инструмент. Да и уметь надо. А ты умеешь?
— Слушай, около вашего штаба — пустые ящики из-под снарядов.
— Кто же нам даст? Там часовой.
— Да они никому не нужны. А часовой же ваш. Попросишь.
— Легко сказать: попросишь,— пробормотал Шурчик.— У них расправа короткая — за пустяк могут шлепнуть.
«Ну и ну! На всю жизнь напугали»,— подумал Велик, вспомнив вчерашний рассказ Катерины.
— Ладно, я сам попрошу.
Часовой у штаба, рыжий парень в крашеных холщовых портках и тяжелых немецких ботинках с крагами, махнул рукой.
— Да хоть все заберите.
Но когда они взялись за ящик, на крыльце появился лохматый, черный, как навозный жук, унтер с двумя белыми лычками на погонах.
— Что такое? Кто разрешил? — закричал он простуженным голосом.— Я грю, кто разрешил, Доманов?
Шурчик стал по стойке «смирно» и залепетал испуганным тонким голоском:
— У меня, господин унтер-офицер, сестра… это… померла… Так гроб-то… это… Вот и… А часовой разрешил…
— Ты что, баранья башка, казенное имущество разбазариваешь? — напустился унтер на часового.— Я грю, казенное имущество—это тебе что?
Но рыжий, видно, был не робкого десятка.
— А я эти гробы не принимал под охрану,— заявил он и сплюнул.
— Мало ли — не принимал! Это что ж за часовой, ежли у него из-под носу казенное имущество будут
.волочь?
— Не принимал — и точка! — заартачился рыжий.— Я охраняю штаб, а все остальное пусть хоть крадут, хоть жгут — меня не касается.
— Вот это здорово ты устроился! — зло произнес появившийся на крыльце Никанор. Лицо его, очертаниями похожее на грушу, было иззелена-серым и опухшим, тонкие губы страдальчески кривились — все показывало, что он был в жесточайшем похмелье.— Это называется — солдат Новой России… Пусть жгут, пусть крадут — ему плевать! Вот такие сволочи и губят дело.
Рука его легла на кобуру, пальцы машинально начали суетиться у застежки — отстегивать, застегивать. Часовой, слегка побледнев, щелкнул сбитыми каблуками и вытянулся.
— Господин лейтенант, унтер-офицер отвлекает разговорами и заставляет отвечать, а часовому не положено.
Ну, ловкач! Никанор перевел тяжелый, еще не проясневший после вчерашней попойки взгляд на унтер-офицера. Велик, считая, что сейчас самая пора смыться, потянул Шурчика за рукав.
— Мотаем отсюда. Ныряй за ящики.
Шурчик нерешительно топтался, сделал было шаг прочь, но тут же вернулся на место, опять дернулся в сторону и остался где стоял. Это только привлекло внимание Никанора. Он оставил унтера, сошел с крыльца и приблизился к Шурчику.
— А ты что тут ошиваешься? Почему не в расположении?
— Ворует казенное имущество, господин лейтенант! — подскочил унтер, обрадованный тем, что гнев начальства потек по другому руслу.— Говорит, сестре на гроб. Одна ежли каждый…
— Свободен! — не оборачиваясь, отрубил Никанор, и унтер, козырнув, удалился.— Что, сестра померла, Доманов? — понизив голос и стараясь придать ему сочувственное тепло, спросил шеф роты.— Большая?
— Пяти лет,— ответил Шурчик, и голос его дрогнул, чутко отозвавшись на отдаленное это сочувствие.
— Н-да-а… Ты вот что, Доманов… Ящик разрешаю взять. А ты достань-ка мне самогонки. Тут есть, у местных. Гонят, сволочи. И наживаются… Понял? Давай. Через час жду. Через час, ясно? Пошел!
Шурчика эта новая забота повергла в отчаяние.
— Ну где я ему достану? — говорил он, чуть не плача, когда они тащили ящик.— Кто мне даст?
— Ты мать пошли,— посоветовал Велик.— Пусть возьмет что-нибудь из барахла — обменяет.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Оставить комментарий

В чужой семье -1

Владимир Зуев

Повесть

В чужой семье
1
Подсохшие ольховые ветки вспыхнули ярко и весело, и, чтобы укрепить огонь, Велик поспешил подложить в костер доску из забора, которую удалось утащить в местечке.
Из шалаша вылезла тетка Катерина.
Отворачиваясь от огня, принялась мешать в чугунке, стоявшем посередине костра на кирпичах. Лицо ее, выдубленное ветрами и солнцем, было сосредоточенно-успокоенным, как у человека, который много повидал, много претерпел и одолел в жизни и, в конце концов, принял ее такой, какая она есть.
— Пускай поварятся,— сказала Катерина, усаживаясь рядом с Великом на длинный плоский камень, наполовину вросший в землю.— Картохи еще не дошли — гремят.
— Ну, как она? — Велик кивнул в сторону шалаша.
— Заснула.— Помолчав, Катерина наклонилась к нему.— Кашляет, как будто у нее там, в груди, все рвется. Должно, отойдет,— добавила она тихо, почти шепотом.
Велик отшатнулся.
— Да что…— горестно махнула рукой Катерина.— Воспаление и здоровый не всяк выдюжит, а она у нас с рождения хворенькая. Видно, предназначена это ей отцом нашим небесным и записано в книге судеб человеческих.
Она отвернулась и стала смотреть на соседский костер, потом медленно окинула взглядом весь лагерь беженцев: шалаши, крытые желтыми осенними ветками, зеленой увядшей травой и черной лежалой соломой, дымы костров, косо — из-за легкого ветерка — поднимающиеся над землей, туда-сюда снующие и копошащиеся у своих шалашей люди…
— И зачем они нас гонят, зачем? — вздохнула Катерина.— Мучается народ, а за что мучается?
Велик промолчал: тетке Катерине и так известно, что, отступая, фашисты угоняют людей, а деревни сжигают, чтобы нашим досталась голая земля. А обитатели вот этого лагеря к тому же еще и заложники. Велик, с месяц назад прибившийся к беженцам, узнал это сразу, но деваться все равно было некуда.
— Мы вот думали в лесу спастись — и что? — опять заговорила Катерина.— Может, кому и удалось спастись, кто один, а с оравой нешто спасешься? Вычесали, почитай, всех.
— Да,— тихо сказал, думая о своем, Велик.— Всех.
У него заныло сердце и слезы запросились из глаз, как бывало всегда, когда вспоминались мать и сестренка Танька. Он старался глушить в себе мысли о них — ничего, кроме боли, ему эти мысли не приносили — и потому сейчас, крепко зажмурившись, тряхнул головой и заставил себя разговаривать с Катериной.
— С маленькими детьми, ясно, не спрячешься.
— А то… У нас еще и корова была. Угнали, ироды немые.— Она опять вздохнула, помешивая похлебку.— Да оно, Веля, правду говорят: что господь бог делает — все к лучшему. Сами-то зато, вот видишь, живы остались. Хотя на волосинку ведь были от смерти.
— Попали под обстрел или что? — спросил он примолкшую Катерину.
— Да нет, не под обстрел,— неохотно отозвалась она.— Под расстрел.
— Как это?
— А! — Катерина махнула рукой.— Век бы не вспоминать, да не забывается… Мой мужик, видишь ли, в полицаях был — взяли его насильно с другими. Ну и вот, как немец стал отступать и выгонять народ с насиженных мест, мы кинулись в леса. Всей деревней. Мой-то прослышал про это, обрадовался, что теперь у него, стало быть, руки развязаны, и сдезертировал. Да, видать, не один он… На пятые сутки немцы устроили облаву, и нас из леса вычесали. Ну, и что ж ты думаешь? Всех погнали в Навлю, а нашу семью да еще Ерохиных отделили и оставили на месте. Был тут Никанор Пашин, этот самый, что сейчас в Шурее командует, а с ним двое полицаев.
Велик знал Никанора. Он был журавкинский, с того конца деревни. Примерно за год до войны вернулся из армии — отслужил действительную — и работал в МТС трактористом. Эмтээсовские в деревне были народ уважаемый, Никанор же и среди них выделялся — высокий, плечистый, гармонист и певун к тому же. Бывало, вечером в клубе как рванет свою «хромку» да как взовьет форсисто голос:
Вспомни, милая, тот кустик,
Где тебя я целовал!
Вспомни, милая, тот кустик,
Он давно уже завял.
С началом войны Никанор был мобилизован, но меньше чем через год пришел домой — говорили, из окружения. Работал в отцовом хозяйстве. А хозяйство это, после того как поделили землю и колхозный скот, стало расти, будто тесто в деже. Никанор влез в него со всеми потрохами. Наверно, страсть к накоплению и погнала его добровольцем в полицию. Время от времени приезжая на побывку, он привозил то ящик свежей убоинки, то тюк разного добра из разоренных партизанских деревень.
Последний раз Велик видел его в Журавкине этой весной. На нем была власовская форма с лейтенантскими погонами и пистолет на животе — на немецкий манер. Никанор не играл больше на гармошке, не форсил частушками. Он держался солидно и строго, смотрел на мир, склонив к плечу голову и вскинув подбородок, а когда разговаривал, взглядывал на собеседника полуприкрытыми глазами, сверху вниз. Впрочем, может, это от самогона: Велик давно заметил, что пьяный не в состоянии глядеть во все глаза, а Никанор, приезжая домой, всегда был в крепком подпитии, у него появилась привычка все объяснять, говорить врастяжку.
«Положение таково,— вещал он на сходе, согнанном по его приказу,— что стратегически мы войну уже выиграли, тактически выиграем через полгода».
Было непонятно, зато красиво, «по-ученому».
Никанор был шефом роты. Это, объяснял он, в переводе на русский язык — начальник штаба и по совместительству политический воспитатель. Его рота занимала сейчас Шурею…
— Ма-ахонькая полянка, а кругом дубы стеной и тучи низко-низко, прямо верхушки накрывают,— рассказывала Катерина ровным голосом, отрешенно глядя в огонь.— И почудилось мне, будто загнали нас в яму и сверху крышку навалили. И стало так муторно на душе и так знобко…
Ерохиных поставили в рядок под дубом, Никанор старику наган под нос тычет.
«Где сын?»
Алексей Матвеич белый весь, плечо у него правое дерг-дерг, а все ж отвечает спокойно.
«Он у вас служил,— говорит,— вы за него и в ответе».
«Ну ты, так твою перетек! — кричит Никанор.— Думаешь, он по совести сделал, что сбежал к партизанам? Нет, он свою шкуру спасал, а про ближних не думал. Про вас вот. Это по совести? Подлец он, сволочь!»
Алексей Матвеич ничего не успел ответить — Никанор наган свой в сторону отвел и стрельнул. Старшенький мальчик, Мотька, повалился лицом в землю. Остальные сперва не поняли, думали, со страху, и Авдотья, его мать, кинулась к нему и стала подымать, а как увидела, что у него вся голова в крови, так и села и завыла.
— Ну, Веля, я еще не слыхала такого за всю свою жизнь — не по-человечески завыла, по-звериному. Никанор подскочил к ней и выстрелил в затылок. И тут началось… Младший ихний, Алешка, упал на колени и пополз на четвереньках к Никанору, а сам кричит: «Дяденька, не надо, я еще маленький, мне жить хоцца!» Мои трое заголосили страшно, и я заголосила, и даже полицаи не выдержали — что-то стали кричать и замахали руками. Никанор два раза выстрелил в Алешку, и крик оборвался. Все мы как будто залубенели.
Никанор подбежал к Алексею Матвеичу, схватил его за грудки. «Ну что, старый пес, видишь теперь, что натворил твой мерзавец-сын? Всю семью свою под нож бросил. И ты еще будешь говорить, что он не сволочь после этого? Ну-ка, повторяй за мной: «Мой сын — сволочь!»
Алексей Матвеич трясся весь, и голос у него был неровный, как будто сигал с кочки на кочку. «Нет,— говорит,— был бы он сволочь, кабы и дальше служил с такими бандитами, как ты». И как плюнет ему в глаза!
Тут Никанор тоже затрясся — от злобы, ударил Алексея Матвеича кулаком, потом начал в него стрелять и бил уже в лежачего, пока пули не кончились.
…Из Шуреи донесся колокольный звон. Было в нем что-то грустное, трогательное, забытое, как вся мирная жизнь. Катерина вздохнула, встала и, повернувшись в ту сторону, истово закрестилась.
— Теть, а что дальше? — подождав, пока она закончит креститься, спросил Велик.
— Дальше… Ох ты, господи боже наш, заступник единый и всеблагой… Никанор зарядил свой наган и подошел к нам. Мои прижались ко мне и схоронили личики-то, чтоб не видеть ее, смерть, змею проклятую.
— И Шурчик схоронился?
— И он тоже. А что Шурчик? Это тебе он, може, видится большим мужиком, а на самом-то деле дите, шестнадцать годков всего. У него и голос-то мужицкий не совсем прорезался. Да… Подошел Никанор и уставился на меня, аки диавол на грешницу. А у самого губы дергаются, веки дергаются, вот-вот на губах пена запузырится: «Ну что, видала, как мы с изменниками?» Я молчу. Не могу слова
казать — язык не ворочается и душа обмерла. «Ну-ка, вы! Глядеть сюда!» — это он уже моим деткам. Махнул полицаям, чтоб помогали, и стали они отрывать детей от меня. Боже мой, господи!.. Они цепляются за меня, а я хочу их оборонить и не могу — на руках Тонька. Оторвали они ребят и выстроили рядком невдали. Никанор скомандовал, и полицаи нацелили винтовки. У меня глаза застлал туман, все тело обмякло, и я сомлела. Очнулась я оттого, что кто-то тряс меня за плечи и поталкивал в бок. Я открыла глаза. Полицай подхватил меня под мышки и поставил на ноги. Другой поднял с земли Тоньку и подал Шурчику. А она, бедная, даже и не кричала — голосок уже тогда хворь съела. Только то-оненько постанывала. «Так вот, тетка,— говорит Никанор мне, а сам усмехается,— твоему мужику, изменнику, наказание будет другое: заместо него сын станет в наши ряды. Будет воевать против отца, а поймаем — сынок его и расстреляет».

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Здесь твой окоп, Литература | Оставить комментарий

Раскроем книгу

Лев Разгон
Незабываемое
Жанр воспоминаний,— пишет Маргарита Алигер,— имеет свои прихотливые законы, и один из первых предусматривает право на субъективность этого жанра. Ибо все, что вспоминаю я, вспоминаю именно я, и воспоминания мои не могут быть вырваны из контекста моей жизни…»
А «контекстом» жизни автора этой книги — «Тропинка во ржи» (О поэзии и поэтах. М. Изд-во «Советский писатель», 1980 г.) — оказалась вся советская и большая часть зарубежной поэзии за несколько десятков лет. Поэтому, очевидно, и была написана эта книга — одна из наиболее интересных и содержательных в столь ныне распространенном мемуарном жанре.
«Тропинка во ржи» не является обычным сборником воспоминаний, а развернутой книгой о жизни поэзии и поэтов.
М. Алигер рассказывает и о тех, с которыми ее свела жизнь, и о тех, кого лично не знала, но чьи стихи отложились и ее памяти и сознании. Это поэты самые разные, совершенно не похожие друг на друга. Среди них Павел Антокольский, дружба с которым прошла через всю жизнь Алигер; и малоизвестная поэтесса начала века, человек необыкновенной судьбы, Елизавета Кузьмина-Караваева, о которой Алигер знала только понаслышке. Читатель «Тропинки во ржи» найдет и книге ряд превосходных портретов болгарской поэтессы Елисаветы Багряны и сербского поэта Стевана Раичковича; армянской поэтессы Маро Маркарян и французского поэта Луи Арагона.
Но наиболее душевно и подробно развернуты портреты советских поэтов.
Вот, например, воспоминания Алигер об Илье Эренбурге. Она близко знала этого выдающегося писателя, одного из замечательных наших публицистов и общественных деятелей. Но для автора воспоминаний Илья Эренбург интересен прежде всего и больше всего тем, что Эренбург — поэт. Именно поэзии Эренбурга, сама поэтическая сущность его натуры больше всего привлекают внимание мемуаристки. Она пишет о нем: «Широко известный романист, едва ли не самый нужный людям журналист, он был поэтом, прежде всего поэтом, и хотя и его знали мало, именно в них он изливал все самое сокровенное, самое дорогое для души».
Естественно, что когда мемуарист вспоминает людей только «по любви», только по интересу к ним, то в списке тех, кого она вспоминает, отсутствуют всякие ранги. И поэтому в воспоминаниях Маргариты Алигер рядом с всемирно известными именами полноправно стоят имена полузабытого Татлина или скромной, тихой Марии Павловны Чеховой. Она о них пишет не только заинтересованно, с чувством великой симпатии, по и горечи о том, что сестре Чехова жизнь дала много и уж иных горестей, а огромный талант Татлина не сумел в полной мере реализоваться.
Маргарита Алигер вспоминает о многих замечательных людях, о которых имеется немалая мемуарная литература, но ее воспоминания никого не повторяют. Многочисленные воспоминания о Светлове уже создали некий штамп безудержного остряка, этакого «рубахи-парня», разбрасывающегося словами, фразами, строчками, мгновенно расходящимися огромными тиражами. Маргарита Алигер в лирическом портрете Михаила Светлова подчеркивает то, что больше всего ее поразило: способность поэта полностью сохранить облик своей молодости, верность принципам и привычкам, усвоенным в годы комсомольской юности. И главной в них была внутренняя свобода, чувство независимости и собственного достоинства.
А в Маршаке Алигер поражает чувство любви к поэзии, беззаветная преданность ей. Она и не пытается сколько-нибудь затушевать, преуменьшить «колючесть» характера Маршака, его нетерпимость к тому, что расходилось с его взглядами на поэзию. Однако не это подчеркивает Алигер, а совсем другие качества Маршака: детскость, верность друзьям, доброта.
Своей книге воспоминаний Маргарита Алигер дала название главы об Александре Твардовском. И это совсем не случайно. Этот рассказ, пожалуй, центральный по значительности образа, созданного в нем. Об Александре Твардовском написано не только множество воспоминаний — целые книги! Написаны книги, сделаны телевизионные фильмы. Их авторами были люди, большинство из которых близко знали Твардовского и любили его. Маргарита Алигер, безусловно, относится к таким людям. Но ее воспоминания выделяются среди других своим мужеством, откровенностью, в основе которых лежит великое уважение к поэту. Она не считает нужным хоть в малейшей степени затушевать, залакировать многие сложные и противоречивые черты этой крупной, необыкновенно самобытной личности. Эти качества Твардовского больше всего выявлялись в том, как редактировал он «Новый мир». Алигер в полной мере оценивает вес значение этой работы Твардовского для советской литературы. Сложная индивидуальность Твардовского жестко накладывалась на журнал. Это приводило иногда к трудным отношениям редактора со многими авторами, и Алигер пишет об этом откровенно.
Рассказы о Казакевиче и Ахматовой особенно выделяются в воспоминаниях Маргариты Алигер. По разным причинам. В одном случае речь идет о знаменитом поэте, прошедшем долгий, тяжкий и все же славный путь жизни. Анна Ахматова всегда остается для автора воспоминаний значительнейшим поэтом нескольких эпох; восторг перед нею, восхищение ею нисколько не умеряются никакими своеобразными деталями быта Ахматовой, никакими обстоятельствами ее личной жизни. Ахматова предстает в долгом закате ее жизни, закате, который до самого его конца ни в чем не снизил всю значительность ее личности.
А портрет Казакевича совсем другой. Ибо тут ведется рассказ о человеке, который не успел реализовать полностью свой незаурядный талант, свои многие интересные и значительные замыслы. Есть какая-то несправедливость в том, что полный сил и замыслов человек, прошедший через адское горнило войны и уцелевший, гибнет от проклятой, неизлечимой болезни. И воспоминания о Казакевиче окрашены трагизмом этой несправедливости.
Печаль сопутствует этой книге. И это естественно. Ибо в ней речь идет не просто об ушедших из жизни. Рассказывая об Илье Эренбурге, Алигер пишет: «Его ужасно не хватает в нашем мире». Это относится не только к Эренбургу. Всех, кого вспоминает Маргарита Алигер, ей ужасно не хватает в этом мире. И не только ей. Но и нам, читателям ее книги.
Свои воспоминания об Эренбурге Маргарита Алигер начинает словами Мандельштама: «Я изучил науку расставанья в простоволосых жалобах ночных…» Она пишет: «Все чаще и чаще я твержу эти удивительные строки Осипа Мандельштама. Они означают для меня бесконечно много, потому что я принадлежу к поколению, которое глубоко изучило эту печальную науку. С юности нашей — в тридцатых годах, с молодости, которая пришлась на войну, мы расставалась, учились переживать разлуки, надеяться на новые встречи… Так и дожили до последних разлук, за которыми не стоят уже никакие надежды. И обрели еще одно средство, помогающее Переживать потери,— воспоминания».
Не только для автора «Тропинки во ржи», но и для ее читателей эти воспоминания являются не реквиемом, а встречей. Встречей со многими талантливыми, умными, замечательными людьми. Мы наслаждаемся общением с ними, как наслаждалась ими в свое время Маргарита Алигер. И они становятся живыми для нас и сегодня.
Сама Маргарита Алигер также составляет целую эпоху в нашей жизни. Ее поэзия сопутствовала нам в довоенные годы, она прозвучала известными строками «Зои» во время войны, она связана для нас с послевоенным временем. Для читателей поэзии Маргариты Алигер ее поэзия — это годы нашей юности, зрелости, старения… И нам облик этого поэта так же важен и интересен, как и образы тех людей, которых она вспоминает.
Будем же ей благодарны за все узнанное. Узнанное и прочувствованное.

Журнал «Юность» № 6 июнь 1981 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Спасибо, я одетый спал

Несут меня по улицам. А народу видимо-невидимо — и на крышах и на балконах. Все кричат, руками машут. Вертолет над городом летит, бумажки разбрасывает. Поймал я одну, а там опять через каждое слово — Иванов да Иванов. Заносят меня в какой-то дом, а навстречу мне сам премьер и члены правительства идут. Я в знак благодарности решил помочь им в разных мелочах, а то они со многим сами справиться не могут.
Выступил по телевидению, объяснил гражданам вред наркомании, преступности, авторитетом своим подействовал. И что же? В несколько дней вся наркомания и преступность как сквозь землю провалились.
Конечно, там еще осталось над чем поработать. Да командировка к концу подошла. На аэродром весь город пришел меня провожать. А как взлетел наш самолет и взял курс на Москву, так до самой границы его почетный эскорт истребителей сопровождал…
Вот так и закончилась моя командировка.
— А как насчет деталей машин, Иванов? — это наш главный инженер, как всегда, торжественность минуты портит.
— Так ведь не было времени, Михаил Ипатьевич!
— Ты в своем уме!!! — кричит главный инженер.
— Да вы не волнуйтесь, Михаил Ипатьевич, я премьеру ихнему сегодня же телеграмму отобью,
и будут вам любые детали!
— А мне любые не надо. Мне те самые нужны!
— Не горячись, Ипатьич,— вступается за меня замдиректора.— Видишь, человек после дороги уставший. Командировка у него серьезная получилась.
— Предприятию недостающие детали заказанных машин нужны!— нажимает главный инженер.— Зачем же мы его в командировку так далеко посылали?
План горит!
И тут на меня начинает кричать сам директор…
Нет, моя версия с «боингом» не проходит. Надо срочно выдумать что-то другое, какую-нибудь железную причину того, почему я не выполнил задания моей деловой поездки.
Я смотрю на часы, у меня есть еще минут пятнадцать, и я изо всех сил напрягаю свои мозги.

Любовь
Андрей Кунаев

Молодожены Света и Гера первый в совместной жизни вечер коротали вдвоем. Оба сидели на диване. Гера читал газету и насвистывал: «На тебе сошелся клином белый свет». Света вязала полосочку из мохера.
В голове у Геры было:
— Хорошо быть мужем. Не совсем еще ясно почему, но хорошо… Так. Основной состав проиграл. Уроды. «На тебе сошелся клином белый свет…»
В голове у Светы было:
— Хорошо быть женой. Не всякой удается, уже поэтому хорошо… Одна лицевая петля, одна —
изнаночная… «На тебе сошелся…» Далась ему эта песня!
— Определенно хорошо быть мужем,— длил свою мысль Гера.— Хорошая у меня жена, умная, повезло мне. Сидит вяжет…
Дублеры тоже проиграли. Чайники. «На тебе сошелся клином белый свет…»
— Хорошо быть женой, — умильно думает Света.— Телефон не волнует, никуда не надо бежать.
Две наружных петли, одна изнаночная. «На тебе сошел…» Тьфу!! Да что же это он заладил?
— Семья великая вещь,— солидно размышляет Гера.— Особенно если жену правильно выбрать. Я правильно выбрал. С высшим образованием. Домовитую. Сидит вяжет… Юноши тоже проиграли. Валенки. «На тебе сошелся клином белый свет…»
— Конечно, приятно, когда у тебя есть муж.— Света шевелит губами, считая петли.— Краситься не надо. Только если в гости… Одна простая, три изнаночных… «На тебе…» Да что же это! Перестанет он свистеть?! Сейчас встану вот и ударю… кулаком… по столу.
— Отличная у меня жена, чего там!— Гера хозяйски оглядывает полотнище «Советского спорта».— Умная, красивая, начитанная, любящая… Мальчики тоже приложились. Упыри. «На тебе сошелся клином белый свет!»
— Муж, муж… Да, конечно… Три лицевых, три изнаночных… Если он не перестанет свистеть
сию минуту, встану и стукну его полосочкой из мохера! Сил нет! «На тебе…» Да что же это?!
— Для такой, как моя, ничего не жалко,— сурово размышляет Гера.— Ни друзьями пожертвовать, ни спортом, ни… жизнью! Женщины тоже проиграли! Голубки вы мои сизокрылые… «На тебе сошелся клином белый свет!»
— Изнаночная, простая, одна, две, семья, дом… Если он сию минуту не перестанет свистеть, я… я… возьму вот эти спицы и…
— Ха! — восклицает про себя Гера.— Девушки выиграли! Умницы вы мои золотые, хорошие! А моя жена всех лучше! Сейчас встану, подойду к ней и поцелую! «На тебе сошелся клином белый свет!»
— Все! Лопнуло терпение! Сейчас встану, подойду к нему и…
Гера складывает газету и встает.
Света сжимает в руках спицы с вязаньем и встает.
Молодожены приближаются друг к другу.
— Знаешь, что…— говорит Света.
— Знаешь, что…— говорит Гера.
— Я тебя сейчас…— Света краснеет.
— Нет, это я тебя сейчас! Я! — Гера обнимает и целует жену.— Я тебя люблю, Светка.
— Я тебя тоже… люблю.
«На тебе сошелся клином белый свет!» — тихо поет Света, вторя художественному свисту своего супруга.

Журнал «Юность» № 9 сентябрь 1976 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Гастроль в Тарасовке

Анатолий Стреляный

Спектакль был намечен на семь, выехать планировали в четыре, а выбрались ровно с шесть. Исполнитель роли слабохарактерного Карпа, тракторист Анатолий Иванович Герасименко, явившийся одним из первых, сидел в фойе и молча, ни во что не вмешиваясь, со смирением рабочего человека, привыкшего к простоям по независящим причинам, посматривал на озабоченных, куда-то убегавших и возвращавшихся с узлами и сумками девушек и женщин. От мартовской сырости, которую источали холодные батареи у него за спиной, он озяб, но не жаловался — в Доме культуры все-таки не дуло. Отопительная система, очевидно, заранее
настроила себя на теплую раннюю весну, и если весна теперь сильно запаздывала, то по ее же адресу следовало направлять и все претензии.
В одну машину были погружены декорации, трехметровые верхушки сосен, срубленных в порядке чистки колхозного леса, и прочий инвентарь, включая тяжелые железные треножники для установки этих сосен на сцене. В другую машину, под фанерную коробку, установленную в кузове, полезли артисты. В плащах, сапогах и теплых платках, они казались собранными для поездки на полевую работу. Только одна девушка была в нарядных расклешенных брючатах, и ее можно было принять за молоденькую начальницу, которой не придется хлюпать по грязи.
Виктор осмотрел крепления бортов и сел за руль. Оказывается, это не такая простая вещь — организовать гастроль в другое село. Сначала он звонил туда сам, после него звонил секретарь колхозного парткома, согласовывали день и час, уславливались о цене входного билета и насчет «объявы». «Объяву» тарасовцы обещали вывесить одну на все село, зато в самом надежном месте, возле хлебного ларька. Потом был послан человек в райотдел культуры, где подписали, снабдив печатью, разрешение на спектакль и проштемпелевали билеты. Еще несколько звонков, разговор с председателем о выделении машин, и только тогда можно было созывать артистов на последний прогон наиболее трудных сцен пятиактной «Лимеривны». Перед тем ее ставили только один раз, дома, седьмого марта. Зал был набит до отказа, пожилые женщины плакали, и все остались очень довольны — особенно тем, что свои слова участники знали наизусть. После премьеры, затянувшейся почти до часу ночи, труппа, не покидая сцены, хорошо отметила успех. До постели, чего не бывало и по холостому положению, Виктор добрался под утро и весь день чувствовал малознакомую разбитость в теле. А приезжал потом городской народный театр с «Наймичкой», так в зале никто и не всхлипнул: с народных, видно, другой спрос.
Не знаю, как где, а в наших местах ставили, ставят и, наверное, долго еще будут ставить главным образом украинскую классику — ту же «Наталку-полтавку», «Сватання на Гончарiвцi» или вот «Лимеривну». Дело, кроме прочего, видимо, в том, что они требуют национальных костюмов. Мне припоминается, как после войны мы разыгрывали однажды в порядке исключения пьесу из жизни лагеря для перемещенных лиц в Германии и как мне было досадно, что выступать (у меня там была роль малолетнего борца за возвращение на Родину) я должен был в обычном
затрапезном виде. Латаные штаны, кепка с мятым козырьком, грохочущие, стирающие ноги солдатские башмаки… Стыд и срам. Вот если бы запорожские шаровары да вышитая косоворотка, тогда я был бы артист. В них человеком себя чувствуешь!..
Зная себе цену, встречи с тарасовской публикой ждали без тревоги. Несколько смущало только то, что Тарасовка — село русское, а пьеса будет идти на украинском, местами зело крепком: сумеют ли понять и верно оценить? Сожалели еще, что не удалось прихватить с собою роскошный, изображающий нездешнюю, но весьма сочную природу, задник. Судя по этому, а также по объему и разнообразию взятого груза, современные веяния, согласно которым обстановку действия зритель должен рисовать в воображении, рябиновские режиссеры, они же и актеры, обошли своим вниманием с отменным равнодушием.
Что сказать: что ж это за подготовка спектакля, если она не включает плотницкой, кузнечной и вейной работы, позволяющей, как разъяснил мне Виктор, приобщить хотя бы два-три десятка человек? Политик, мать честная!
Слышать такие рассуждения, вникать во все эти заботы племянника мне было радостно и совершенно непривычно.
Не виделись мы с ним меньше года, а событий в его жизни произошло больше, чем за предыдущие десять лет. Событий, притом таких важных, что даже полученная им от меня в подарок бензопила, разом превратившая в забаву тяжкую прежде работу по заготовке дров, оказалась сущей мелочью. Мне, правда, достать эту пилу стоило трудов. Знакомства в лесных ведомствах были шапочные, срабатывали медленно, со скрипом, и прошло немало времени, пока, наконец, я не ощутил в руках приятную тяжесть пахнущего обгоревшей краской не совсем еще изношенного механизма. Вечером отбил телеграмму, а утром уже встречал в Москве явившегося за ним с мешком Виктора. Сегодня и домой, сообщил он с порога,— завтра у него начинается практика в колхозе, будет исполнять обязанности агронома-химика. Время было летнее, горячее не только на полях, и обратный билет удалось взять лишь в общий вагон. Глядя, как неопытно ведет он себя перед тамбуром (пропускает пожилых, остерегается толкнуть кого-нибудь своей ношей) и беспокоясь, найдется ли ему место хоть на третьей полке, я положил себе выяснить, такая ли уж это неразрешимая у нас в государстве проблема — обеспечить сельского человека позарез ему нужной электрической или бензиновой пилой? Проблема, как и следовало ожидать, оказалась пустяковой, и тем более печально прозвучала добытая у специалистов цифра: на заготовку дров средняя семья тратит от двадцати до тридцати пяти дней. Каждый год… И около двух миллиардов человеко-дней на работу в саду и огороде, не облегченную механизированным инструментом. И час в день — на ходьбу с ведром к колодцу и реке, поскольку нет оборудования для индивидуального водоснабжения. Сколько ж это непрочитанных книг, не написанных сельскими заочниками курсовых и дипломных, несыгранных партий в шахматы, пропущенных тренировок на спортплощадках и репетиций в клубах!
Ну да ладно.
Несмотря на то, что перемены ожидались — Виктор как-никак заканчивал заочный техникум,— их быстрота и значительность были встречены в семье без особого восторга и доверия. Ведь еще вчера имелись препятствия, учитывая которые, он сам был готов не подниматься выше тракториста с агрономическим дипломом. Во-первых, Виктор не был человеком со стороны. Он родился и вырос в той же Старой Рябине, где хотел работать по новой специальности, а это в условиях нашего колхоза, где высшие командные вакансии по неписаному, никому не понятному, но твердо соблюдаемому правилу, райцентр заполняет кем угодно, только не рябиновцами, большой минус.
Во-вторых, он никогда не ходил в активистах: не выступал на собраниях, не писал в стенгазету, не надевал красной повязки дружинника. Одно время его выбирали депутатом сельсовета, но он полностью развеял домашние опасения, как бы его не нагрузили больше, чем других,— в депутатах только числился.
И вдруг — откуда что взялось! Он и агроном, и кандидат в члены партии, и — кто бы мог подумать! — секретарь комсомольской организации, к тому же, почти освобожденный, на полставки, а хотели и полную дать, да отказался принять: «Я пойду по производственной линии». Больше того, участвует в самодеятельности, и не в какой-нибудь,— ставят вот пятиактную «Лимеривну» Панаса Мирного, и Виктор играет в ней незаможного крестьянина, юного обличителя богатеев, влюбленного в красавицу Наталью.
Наконец, в тот же год, когда все это на него свалилось, сумел так организоваться, что поступил в сельхозинститут, на заочное отделение. Перед поступлением, как водится, стали перебирать с тестем Василием Свиридовичем своих людей: их где только нет, так почему бы не найтись кому-либо и в институте на подходящей должности? Нашелся. Молодой человек, ассистент на кафедре, по выходным наезжает к родителям. Это уже что-то — Виктор сел готовиться к экзаменам. Каким было оказанное ему содействие, если оно вообще было, в чем я сильно сомневаюсь, он точно не знает, но пусть там что-то и было — ассистент, по-моему, может спать спокойно, он сделал доброе дело. Кого же тогда и брать в эти институты, если не таких, как Виктор? От моей, между прочим, помощи (грешен, предлагал) он отказался, и доволен я этим фактом, как никаким другим. За пилу спасибо, а институт — не пила…
Чуть не забыл: он еще и донор. Сдача крови обычно организуется в неудобное время, перед самой уборкой или во время уборки, когда здоровый народ сильно занят в поле. Опытные руководители — из тех, кто помоложе и кто годится в доноры, стараются совмещать приятное с полезным. Они ждут какого-нибудь большого совещания в районе: чтоб и отзаседать, и заодно выполнить долг. Соответственно подбираются люди — не самые нужные в поле, но подходящие для совещания и вместе с тем немалокровные. В этом году вызов пришел раньше, и делегацию подбирал и возил Виктор. Лично он сдал двести пятьдесят граммов.
— Да я и должен был сдать,— сказал он мне.— И жене вливали и дочке.
Это когда Нина лежала в роддоме.
Из больницы их повели в чайную, где были накрыты специальные столы. На первое принесли хороший борщ с двумя полновесными кусками мяса в тарелке, на второе была жареная картошка и по два ломтя нежирной свинины. Эскалопы, догадался я. Некоторые воспользовались доброй закуской и благородное мероприятие превратили в обед с тостами. Виктор не перечил, но сам не пил.
…Миновали поселок сахзавода, село Янкивку, и пошли Катанское, Солдатское, Крамчатка — все русские села, входящие в наш, граничащий с Россией, район. Девушки под фанерным колпаком громче запели свои песни, перемежая их частушками.
Есть у нас в колхозе баня,
И она все строится.
Председатель, видно, в ней
Никогда не моется…
Чайников в сельмаге
Нет и не ищите.
Даже председатель
Варит чай в корыте.
Недавно с этими частушками у Виктора была морока. На районном смотре самодеятельности они помешали его девчатам занять первое место. Один из членов жюри, кажется, работник снабжения, счел неучтивой критику хозяйственных кадров. «Как это понять: председатель — и не моется? — сказал он.— У нас все председатели моются».— «Возможно,— сказал Виктор.— А бани нет. Мы не говорим: вообще не моется, мы говорим: в нашей бане».— «Ну, это мы с вами понимаем…» — «А люди что, глупее нас?»
Член жюри обиделся и перешел к другой частушке, насчет чайников: «Слишком остро».— «Ничего не слишком. Поется конкретно». Решение вопроса о распределении мест перенесли на следующий день. Шло к тому, чтобы дать нашим второе — дали третье. Что ж, спасибо и на том, будет знать, как вступать в пререкания…
Рядом со мной в кузове сидел, подпевая, когда шли песни, и замолкая, когда — частушки, Микола — корреспондент с фотоаппаратом на шее. Будет снимать спектакль — для районной газеты и для памяти участникам. Минувшей ночью мы разошлись с ним на рассвете, чего раньше не случалось. Думали просто поужинать, но слово за слово — о времени как-то забылось. Не с кем стало посидеть без дела, пожаловался он, и с этого, собственно, и началось. Что происходит? Куда оно все движется? Почему? Микола вспоминал, как было когда-то на Широкой улице. Сидят у дворов женщины, пасут телят ребятишки, цветет ромашка. Тихо, спокойно, хорошо. Теперь же только и слышишь со дворов: стук, грюк да азартный крик. Тот поставил такую антенну, а у меня она ниже — надо поднимать. У того дом о четырех комнатах — я сделаю о пяти. Четыре набьет добром, наведет в них чистоту, а жить будет в одной, без форточек… Микола винил растущую зажиточность — люди от нее становятся практичнее, это не дает им собираться вместе, варить кашу в лесу по воскресеньям. Все идет только в дело, каждая копейка денег и каждая минута времени. «О,— говорят,— Иван глины навозил! Видно, в отпуск собирается».
— Если б это раньше мы с тобой сидели за этим столом,— качал головой Микола,— нас бы давно уже на всех кутках услышали. А теперь за день кирпича навозятся, сядут вечером, выпьют, мужик спеть захочет — жена не дает: «Молчи, милиция услышит, самогон шукать придет».
Таким грустным я его еще не видел. В детстве он любил рисовать, потом увлекся фотографией и вот уже много лет кочует по округе, и в каждом номере газеты — два, а то три его снимка. А домр хозяйство, огород, гараж, сарай, водяное отопление, та же — высоченная! — антенна, и все это надо было делать, добывать материалы, теперь переделывать, улучшать, а душа не лежала и не лежит, но куда же денешься, если кругом стук да грюк, если тут жена и теща, которые не хотят, чтобы им сочувствовали, считая его нехозяйственным, если, наконец, и самого, чего греха таить, затягивает?
Я пытался рассуждать — и вчера и теперь вот в кузове машины — диалектически. Раньше человек сильно нуждался в бескорыстной помощи соседей — теперь почти не нуждается, деньги есть, найму чужих и сделают. То зависел от бригадира, председателя — теперь все больше от самого себя; если что не так, на вас свет клином не сошелся, проживу. Прибавилось чувства независимости, прелести расчета на свои силы и способности, а что стал от этого скупее и спесивее, так нет добра без худа.
— И все же что-то надо делать,— настаивал Микола.— Вот были у нас проводы зимы…
— Пустяки!
— Не пустяки… До сих пор вспоминают. Надо, чтоб на каждый выходной что-то намечалось… Что-то такое, чтоб человек ждал и тянулся. Моя бы воля, вырубал бы свет по вечерам! Пусть кругом темно и только в клубе окна светятся. Как когда-то и было…
Через Миколу я лучше понимал Виктора, смысл его новой жизни — жизни не только для себя, не только для собственного хозяйства. То было встречал он меня в Харькове, и мы прямым ходом, останавливаясь только возле магазинов, ехали домой, а в этот раз был сделан крюк на пригородную птицефабрику. Ему надо было справиться, присылать ли машины за куриным пометом. К сожалению, придется погодить, сказала женщина в диспетчерской, что-то у них там
лопнуло, какие-то трубы.
— Так я буду названивать.
— Конечно-конечно, мы и сами позвоним.
— Так я буду ждать, вы уж, пожалуйста: в тот же день, как наладите.
— Хорошо, хорошо. Мы понимаем: весна.
— Ну, спасибо вам, до свидания.
Оказывается, у колхоза с этой фабрикой коммерческое соглашение. Кругом нее десятки своих, то есть харьковских колхозов, а торговое дело с ней имеет отдаленный, наш сумской. Вовремя «положил на нее глаз», не подводит с машинами и расчетами, не ленится лишний раз о себе напомнить, и сотня — другая тонн хорошего удобрения — его. На таких-то вещах колхозы и преуспевают — рассуждали мы, и мне было приятно, что теперь имеет к этому касательство и Виктор.
Постоянных подчиненных у него нет, а с теми, которые придаются в его распоряжение по нарядам, кажется, ладит. Прошло восемь месяцев, а уже не понимает, как это — чтоб сказал что-то сделать, и они б не сделали. Он хорошо закрывает им наряды. Слишком хорошо, заметили в бухгалтерии. «Сходите на склад,— ответил он,— и посмотрите, какие мешки там таскают на пятиметровую высоту». Платит он, конечно, по расценкам, но по расценкам тоже можно
по-разному. В нем нет, и дай бог чтоб не было, этой жалкой прижимистости маленького начальника: недоучесть чужой работы, хитростью недодать копейку. Если высота пять метров, пять и пишет, не шесть, но и не четыре. Свои правила он выводит из того, что не нравилось ему самому, когда был рядовым колхозником. Если через пару дней начинать протравливание семян, то уже сегодня он должен взять из кладовой экипировку для рабочих, чтоб когда придут на зерносклад, все было бы проверено и разложено.
Откуда что берется? — радовался я то и дело.
Подлетает однажды к двору тяжеленный трехосный грузовик. Виктора нет дома, и узнать, в чем дело, выходит Нина. Возвращается обеспокоенная: «Сельхозтехника» прислала пять тонн дуста, надо быстро принять и разгрузить, а Виктора нигде не найдут. Пока мы переживаем, он появляется со стороны огорода.
— Витя, там грузовик стоит.
— Пусть едет, откуда приехал.
— Витя, как же так?
— Во-первых, применять дуст запрещено. Во-вторых, прислали без предупреждения. Не буду ж я срывать людей с наряда!
Он выходит к шоферу, пожилому, смирного вида человеку, о чем-то с ним строго говорит, садится к нему в кабину, и машина, разворотив шестью колесами мокрый снег на нашей узкой улочке, уезжает.
Вечером я спрашиваю:
— Ну как, принял груз?
— И не подумал, отправил назад.
— Тебе не влетит?
— Ничего не будет.
На следующий день рассказывает. Звонили из «Сельхозтехники», извинялись, обещали впредь предупреждать. Будут теперь помнить, что с ним такие номера не проходят. Я вспоминаю, как вчера волновался, увидев эту машину и ни в чем не повинного водителя. Я бы из одного сочувствия к нему, из одного почтения к громадной машине, полкой казенного добра, сам бы кинулся разгружать! И мне бы, почуяв слабину, вскоре б сели на шею. И стал бы я не человеком слова и дела, а беспомощным замотанным добрячком на подхвате у каждого, кому не лень — и черт бы со мной, но поля родного колхоза оказались бы из-за меня в дусте до последней борозды.
Таких, как он, считают начальниками, но, по существу, они те же крепкие, вздымающие к небу антенны, хозяева, с той только счастливой разницей, что плодами их забот пользуется семья, в которой не три-четыре человека. Что б мы без них делали? С зимы в колхозе договаривались, что подкармливать озимые будут из расчета центнер минеральных удобрений на гектар. Но под лежачий камень вода не течет — взять их со склада, организовать работу должен бригадир. Один забыл, другой ждет особого приглашения, а третий — это тесть Виктора—сам приходит в комнатку агрономов и говорит: «Хлопцы, весна. Пора делить удобрения. Мне,— не моргнув глазом,— по три центнера». И хлопцы, не моргнув глазом, отвечают: «Бери, Василий Свиридович». Зимняя договоренность — зимней договоренностью, а жизнь — жизнью. Большой ее знаток, он решил уже тогда: раз обещан центнер, ему должно достаться три.
Он не будет хитрить, перебегать кому-то дорогу — просто явится без опоздания, и агрономы поймут: значит, человек всю зиму держал это дело в голове, и тут будет в коня корм.
Прошлым летом, как раз перед тем, как Виктору приступать к работе, на свеклу налетел луговой мотылек — насекомое ужасающей прожорливости, ничего подобного Украина еще не видела. Откладывает гусеницу, которая за ночь проползает километр. Возьмешь ее в руки, прыгает на ладони — такая резвая гадость. Ударили во все колокола. По проводам полетели инструкции, как и каким ядом травить, а колхозный опрыскиватель в это время преспокойно использовался на близлежащем сахзаводе (уступили — за ненадобностью!) для побелки каменной ограды (хорошая ограда, высокая и — после побелки — красивая). Половину урожая как корова языком слизала.
Виктор застал момент, когда ожидалось второе поколение мотылька. Поджилки дрожали… В четыре утра вставал, обходил по пути в контору плантации, смотрел во все глаза — случись что, теперь спрос будет и с него. Опрыскивать надо не в росу, учитывать направление ветра, много других тонкостей, но обошлось. Второе поколение не появилось. За зевок с первым главный агроном потерял месячный оклад и получил порицание. «Это как по-украински порицание?» — спросил он Виктора. Тот полез в словарь (словари у нас — книжный дефицит исключительной ценности, но Виктор благодаря знакомству с продавцами имеет):— «Догана».— «А-а,— обрадовался главный агроном.— То не страшно».
Нынешняя весна поздняя. Только двадцать пятого марта побежали, проделывая русла в снегу, первые ручьи, понизу — к теплу — стали летать галки. Виктор встал, посмотрел на ручьи, на птиц и заторопился в район, на станцию защиты растений и в «Сельхозтехнику». Хоть до возможного появления мотылька остается четыре месяца, опрыскиватель надо добывать уже сейчас. Прежний опять на заводе, ограда всегда должна быть как новая. Вернулся расстроенный, машины пока нет. «Будет мотылек — я вашего председателя под суд отдам»,— заявила Виктору девушка-энтомолог на станции. Он рассказывает об этом, садясь обедать.
— Вас всех тогда отдадут,— говорит ему моя мать.— Доставай опрыскиватель!
— Где его достанешь?..
— Где хочешь! Тебе за это гроши платят.
Она поворачивается к вошедшей Нине и командует:
— Неси бегом борщ, Витька опять в район поедет.
Потом рассуждает:
— То было: он слесарь. К восьми идет, в двенадцать приходит, до двух дома, а в пять — совсем. И по хозяйству и полоть поможет, а теперь везде бегает, ездит и насилу долаялись клен срубить — березу глушит. Срубить срубил, а колоть — неколотый до сих пор. Рядовым лучше. Рядовой человек — свободный человек, никто его не терзает.
Мы с Виктором переглядываемся: теперь-то и она сама — среди «терзающих»!.. Особенно по вечерам.
Собирается он на заседание правления по вопросу о молоке — ей и тут есть что сказать:
— С чего там оно возьмется, это молоко? Почти все зерно отправили на станцию.
— Комбикорм покупаем.
— Что такое комбикорм?
— Ну, то же самое зерно, только хуже.
— А почем?
— Двадцать рублей центнер.
— Вот-вот. Хорошее отвезли по семь, а плохое берете по двадцать. Экономисты!
— Да при чем тут мы?
— Вот-вот. Никто ни при чем…
По примеру других наш колхоз начинает рушить многолетние звеньевые порядки. Раньше женщины пололи свеклу звеньями по десять человек. Вместе выходили на плантацию, вместе, бок о бок, пололи, отставших поджидали, вместе возвращались в село, иногда — с песнями (подростком я писал в районной газете, что всегда). Работа нелегкая: весь день, согнувшись с тяпкой под палящим солнцем, и то, что каждая женщина не была сама по себе, как-то помогало. По очереди устраивали себе редкие прогулы — постираться, съездить на базар, управиться с огородом. Теперь будет не так, вводится индивидуальная сдельщина. Уже сейчас, сообщает Виктор, явившись с очередного актива, Маруся (его мать, а моя сестра) должна подписать бумагу, закрепляющую за ней участок свеклы, которую она одна будет прорывать и полоть. А Марусе пятьдесят два года, отлежала недавно две недели в больнице с сердцем, и никаких бумаг она подписывать не хочет: «Жива буду — выйду и так». Людей в селе становится все меньше, средний возраст свекловичницы под пятьдесят, а сахар нужен. Хорошие семена, машины, гербициды, если было б их в достатке, могли б решить дело, но достатка пока нет, и приходится думать, как лучше использовать тяпку. Думать теперь уже и Виктору. В других колхозах новые порядки оправдываются. Работать женщины стали быстрее и добросовестнее; приходит за ними вечером машина — не хотят, бывает, садиться, себе на помощь привлекают мужей и детей- подростков.
Ленивая теперь не может спрятаться за спину старательной.
Виктор старается смотреть на все открытыми глазами, видеть то и это, плюсы и минусы, а бабуся — только минусы:
— Понятно. Хотят, чтоб один за десятерых работал!
— Но что же делать? Я сам подписался на тридцать соток.
Еще одна, забытая мной, нагрузка. А у него ж — радикулит…
— Пусть молодые в города не разбегаются. Дети едут от родных — это дело? Если б хоть учиться, а то так, лишь бы где-то пребывать. Дали б по городам приказ: которые сельские, вертайтесь по месту жительства. Работать в поле!
— Ну и ну,— качает головой Виктор.
— Что ну? Нужны радикальные меры.
— Дайте пожить спокойно…
Перемены в его жизни совпали с переменами в колхозной. После года работы был не избран на новый срок председатель — тот самый, который ездил сюда из райцентра, как на службу в учреждение: к девяти. Остававшиеся без распоряжений с вечера бригадиры и специалисты не знали, что делать с хозяйством, приходившим в движение задолго до девяти, и терялись.
Вступив в должность, он объявил о своем намерении по-быстрому все переиначить.
— Все у вас как-то не так,— сказал, выступая в Доме культуры.— Взять этот зал. Что это за акустика?
В задних рядах не поняли:
— Чего-чего?
— Звука, говорит, нема,— объяснили из первых рядов.
Не понравилась ему и контора — добротное, объемистое, но одноэтажное здание с клумбами, молоды ми деревьями и метеоплощадкой в палисаднике:
— Сделаем на три этажа!
— За счет чего?
— Вместо дома для животноводов. По проекту он как раз трехэтажный. Подойдет?
— Подойдет-то подойдет,— почесали колхозники в затылках.— Кто разрешит?
— И спрашивать никого не буду.
Это вызывало всеобщее недоброе веселье, и вскоре у председателя, поскольку веселились в открытую, возникла новая идея.
— Собираюсь установить здесь магнитофон,— доверительно сообщил он однажды зашедшему огороднику, показывая на телефонный столик.— Как вы считаете, надо?
— Надо,— твердо сказал огородник.— А зачем?
— Чтоб не оскорбляли. Он оскорбит, а я — на пленку!
Это просто счастье, что вмешалась тогда газета, и его не избрали после первого же года преобразований. А ведь могла и не вмешаться… Куда смотрели, о чем думали, вручая такому человеку хозяйство с миллионными доходами? Теперь он руководит в райцентре мастерской, выпускающей наглядную агитацию. И опять же: как это можно было допускать? Это как насмешка над селом. В райцентре, получается, знали, что топор не топор, а шило…
Теперь у нас новый председатель. Он моложе (ему под сорок) и менее разговорчив. В свое время с отличием закончил институт, последние четыре года работал инструктором райкома — и работал, по отзывам, хорошо. Приезжая в колхоз, не сидел без дела, в беседах с руководителями вел себя скромно и внимательно. Но здесь ему трудно. Не в пример предшественнику, этот сразу стал жить в колхозе, для чего пришлось построить дом. Но людям не угодишь, они недовольны все равно. Мало того, что дом был построен очень быстро,— к нему от близлежащей фермы, минуя две усадьбы, провели водопровод.
И хоть дом не собственный председателя, а колхозный, все тут же вспомнили историю старого Надолинного. Двадцать пять лет назад в нашем селе было четыре артели, и вот одна из них, которой руководил этот Надолинный, заимела электричество. А председатель жил на улице, входившей в другую артель. Что делать? Бедность кругом была известно какая, строгости тогдашние тоже не секрет, и, тем не менее, к хате Надолинного, на улицу Широкую, рванули электролинию. Прямо по огородам, а где и через дворы побежали белые высокие столбы — как сейчас вижу их длинный, километровый, пожалуй, строй,— полетели-загудели провода, и на последнем, перед воротами, столбе победно вспыхнула, собрав толпу, лампочка. Знать бы теперешнему эту историю, может, и помешкал бы с персональным водопроводом или хоть не отказал бы тем, кому сподручно было подключиться, а так у людей осадок на душе и ненужные воспоминания…
Я был на общем квартальном собрании, которое он проводил. Назначено было на десять часов утра в воскресенье. Около девяти капельмейстер Иван Карпенко построил возле Дома культуры свой духовой оркестр и врезал «На сопках Маньчжурии». Ничего нет лучше этих звуков, плывущих над селом и слышных в каждом дворе. Как хотелось когда-то, в детстве, все бросить и, обувшись по этому случаю, бежать на них! Тихий летний вечер, зеленые улицы… Музыка все ближе, ближе, и вот ты возле клуба. Киномеханик налаживает движок перед сеансом — ты следишь за его движениями и ждешь картины, стоят взрослые парни с велосипедами — завидуешь, топчутся в пыли танцующие девушки — мечтаешь. Это все другой мир, где нет ни огорода, на котором ты целый день один с тяпкой, ни коровы и кабана, для которых рвешь и рвешь траву и крапиву по канавам, здесь ты в обществе. А выйдет на сцену пятиклассник Иван Карпенко и запоет: «Дывлюсь я на небо та й думку гадаю»…?! С голосом Робертико, ростом с первоклассника… «Чому я не сокол, чому не лiтаю?» — воздевает руки, весь тянется вверх, так ему хочется, так не терпится вырасти и улететь… Учителя прочили его в консерваторию, вышло — на курсы. Для села это оказалось лучше. Год за годом он подбирал себе мальчишек, они вырастали на его глазах с трубами в руках, уходили в армию, их места занимали другие, и вот уже два раза оркестр стал лауреатом всеукраинских конкурсов. Недавно Иван купил дом в райцентре, где живут родители жены, надо перебираться. Там ему такого оркестра уже не создать, и он, зная это, все тянет, тянет с переездом…
Минул десятый час, а оркестр продолжал играть.
Около одиннадцати от Дома культуры донеслись «Амурские волны», и я решил идти: в половине двенадцатого, в крайнем случае, в двенадцать, должны бы все-таки начать. Как обычно, было много опоздавших. Они входили, снимали шапки, спокойно приглаживали волосы и, здороваясь направо и налево, принимались высматривать удобные места. Потом включались в общий крик, волны которого катились к сцене, разбивались о трибуну, брызгами пронзительных женских голосов обдавали стоявшего там председателя. Это был рослый плотный человек в костюме с галстуком, и оттого, что он стоял раздетый, а остальные все сидели в плащах, пальто и плюшевых жакетах, председатель казался зашедшим сюда случайно, на минуту: чуть посмотрит и, не давая себе продрогнуть, вернется назад, в тепло и уют, к прерванному делу. Не обращая внимания на протестующий шум, не считая голосов, он проводил решение за решением, и только один раз, когда он, рубанув ладонью воздух, объявил принятым весенне-летний трудовой распорядок, за который не поднялось ни одной руки (люди требовали начинать работу не в семь, а в восемь), в зале установилась полная тишина, и в ней прозвучал чей-то изумленный, протяжный голос: «Что де-е-лают, а? Зачем же вы нас собирали?» Заныло сердце о Викторе… Неужели и он когда-нибудь так научится?
После собрания в фойе к нам с Миколой подошел председатель.
— Ну, как собрание? — спросил он, отводя глаза.
Нам было неловко, мы что-то промычали.
— Народ сложный,— сказал он.— Шумят.
Это была правда.
— И все-таки плохая слышимость в зале.
Тоже правда.
— К следующему разу установлю микрофон!
И то выход.
…Где-то на полпути к Тарасовке, возле двух грузовиков, перегородивших дорогу и не решавшихся ехать дальше из-за грязи, к нам попросился человек с фанерным чемоданом. Уверяя, что будет идеальным проводником, он проворно, но с величайшей натугой втащил в кузов свой чемодан. «У сястры в Харькове гастил,— заакал он, осматриваясь в кузове.— Крыхтя крупы, крыхтя муки,— ано и набралось». Толика, крошка.
Всю дорогу сидел как-то бочком, не встревал в разговоры, только глазами показывая готовность откликнуться на любой вопрос. Вблизи Дома культуры смущенно завозился, не решаясь попросить об остановке. Микола постучал по кабине, я взял чемодан. Пассажир спрыгнул на дорогу, принял свой груз и зачем-то сказал: «Я мигом!» Действительно, когда мы вносили первую декорацию, наш Крыхтя, сменивший телогрейку на выходную болонью, уже вертелся на сцене с топором в руках и гвоздями в зубах. Возле черного хода, открытого на время разгрузки, творилось тихое, полное тайного смысла — взявшись что-нибудь нести, проникнуть без билета — столпотворение мальчишек. Давайте, братцы, давайте, это нам знакомо!..
В артистической, вокруг длинного стола, враз ставшего похожим на прилавок, заваленный грудами разноцветного тряпья, толпились наши девушки. Блаженство этой лихорадки — с чем его сравнить? Что-то оказалось забытым, что-то куда-то завалилось — все это обсуждается, ищется, приглушенные попреки, понуканья, мольбы, неосознанно счастливое отчаяние блещущих глаз, заламываемых рук, нежно-розовое сияние выскальзывающих плеч — ты что, тут мужики, отвернитесь, бесстыжие! Да мы ничего, нам не до того, у Виктора вон что-то с шароварами. Булавка! У кого булавка? (А тем временем в углу, переводя бессмысленный взгляд с книжки на потолок, кто-то повторяет свои слова, и оттуда доносится отрешенное бубнение: бу-бу-бу…) Станьте кто-нибудь у входа в зал — без билетов набьются… Девочки, а людей должно быть мно-о-го! Какие там люди — одни школьники… У кого билеты? Надо быстренько исправить — они сорокакопеечные, а объявлено по тридцать. Не на-а-до. Как это не надо?! А так, пусть человеку удовольствие: сорокакопеечный купил за тридцать… Ха-ха-ха!
В фойе — толкотня и причудливая, изумительно беспечная мешанина русского и украинского, которую нигде, кроме как по русским границам Украины, не услышать. «Чи канцерт, чи пастановка? Люди кажуть, пастановка… А девки у них — здаровше наших, не падумаешь, што восьмиклассницы, у нас таких и в дясятом няма».
Потолкавшись в фойе, мы с Миколой возвращаемся в артистическую, и нашим взорам предстает восхитительная картина закончившегося переодевания.
Оранжевые сапожки, узкие юбочки выше колен, легкие вышитые кофточки наших девушек сотворили чудо. Где были раньше эти длинные прямые ноги, осиные талии, плавно-стремительные шеи — весь этот хрустальный звон фигурок? Что ж они с вами делали, эти магазинные, разбросанные по стульям платья, превосходящие вашу природную норму на размер, а то и два? Ну когда же оно кончится, это унылое упорство, с которым от моря до моря, поколение за поколением выбирают пятидесятый вместо сорок шестого? И мужчины… Мечта моего актерского детства, где ты? Ядовито-зеленые шаровары, красные пояса (не намотать без посторонней помощи), казацкие шапки, тушью наведенные усы, ею же усиленные брови, и от этого всего возникшая — тяжеловесная важность движений.
Все было готово, билеты быстро продавались.
Нина Михайловна Перепелица, исполнительница роли жадной и сварливой Лимерихи, отдающей свою дочь, красавицу и умницу Наталью, за дурня-богатея Карпа, сбегала, шелестя юбками, взглянуть со сцены в зал и дала команду начинать. В последний момент меня толкнуло: пьеса из жизни бедного старинного украинского села, история рассказана невеселая, а тут такая нарядность… Батрак Василь должен будет предстать на сцене явившимся со двора, где чинил телегу, но кто ж поверит Виктору, что телегу чинят в этих шароварах и белоснежной вышитой рубашке.
Однако ничего не поделаешь, в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Зато Виктор хорошо, пожалуй, лучше всех знал свои слова и с чувством их произносил, особенно то место, где Василь рассуждает о пороках накопительства и стяжательства, о неумении его односельчан жить по-братски, о взаимной зависти и жестокости. Это звучало у Виктора без должного негодования, в голосе и страдальчески вытягиваемой шее почему-то не было и следа той скучной туповатой уязвленности бедняка, за которую порицала Василя веселая Маруся: что ты, мол, все делишь: зажиточные — незажиточные, надоело. В обращении Викторова героя к не так живущим людям было больше, чем, видимо, хотел наш непреклонный классик, недоумения, доброты и боли. Я слушал его, и по неисповедимым законам сознания в голове опять начинала биться мысль, впервые возникшая на том злосчастном квартальном собрании. Только теперь в ней было меньше тревоги и больше, чем тогда, надежды. Так не уважать людей он не научится, нет!.. Не в своем, так в другом селе сделается, в конце концов, и главным агрономом, и председателем, пойдет, возможно, и выше, хотя выше не надо б, выше должности, чем председатель, для настоящего агронома нет, но перед всеми и против всех стоять, не считая поднятых рук, и объявлять: «Принято!» не будет…
И вслед за тем, под влиянием дорогого моего «артиста», сами собой становились мягче и не так уж пекли слова, которые я не мог, не решился высказать на том собрании, и теперь был рад, потому что тогда в них было бы слишком много ясности бесплодного гнева. Я ж знаю совершенно точно: не всюду так! Десять лет строится баня стоимостью в несколько тысяч и за пару лет была построена мясная ферма стоимостью в несколько миллионов. На обозримое будущее нет даже в планах тротуаров, требующих крохотных затрат, а тем более водопровода, и будет сооружена площадка для откорма восьмисот быков…
Куча денег истрачена на тракторы, комбайны, грузовики и ничего — на какой-нибудь цех, мастерскую, на какое-нибудь подсобное производство, где бы по зимам можно было занять женщин, требовавших на собрании: «Работы нам давайте! Под таким руководством толстыми делаемся, в двери не влазим». Несколько лет не могли приспособить к делу консервное оборудование, оно лежало и гнило, и как раз в момент, когда вдвое увеличился овощной план и расширяется огород, оно оказалось сбытым с рук… То проедали две трети валового дохода, не думая о завтрашнем дне, а теперь жмутся с зарплатой, и Иван Павлович Ильин, вывозя за сутки до двухсот цистерн навоза на ферме, просит учетчицу записывать по восемьдесят — все равно, мол, срежут, сочтя высоким заработок…
Не об этих нескладухах мне теперь хотелось сказать на собрании, а больше о том, что так было, есть и будет не везде. Когда у покойного Макара Посмитного были такие урожаи, как у нас сейчас, Макар имел и тротуары, и водопровод, и плавательный бассейн, и полдесятка подсобных производств, и никто у него не держал коров, а молока хватало всем, и никто не гонобился с индивидуальным строительством, а строил всем колхоз. Перед Макаром, конечно,— дважды Героем, депутатом,— распахивались все двери, но не всегда же, не с первого дня! Сначала человек сам должен был проникнуться мыслью, что тротуары так же важны, как и коровники, эта мысль должна была стать его страстью, главной целью всей его долгой жизни, и уж потом явились слава, влияние и возможности, которым завидовали. Почему же приходит еще довольно молодой человек, приходит в готовое, старое, крепкое хозяйство, только что сдюжившее ферму на две тыщи быков, и в голове у него, в планах — все, кроме тротуара, водопровода?..
Я понимаю: трудно, каждая муфточка для того водопровода — дефицит, на вес золота, но хотя бы мечта, думка б такая была! Видное всем сожаление хотя бы было, что это пока невозможно, а рядом — и нескрываемое понимание того, что обменивать всевозможный дефицит в сельпо на яйца неприлично… И то бы люди ободрились,— зная, что председатель им сочувствует, не отделяет себя от них. Я ведь словно сейчас вижу, как четырнадцать лет назад Макар Посмитный, получив расстроившую его хозяйственные планы заготовительную разнарядку, сидит на лавке возле конторы и плачет, окруженный людьми, а они его утешают: «Ничего, Макар Анисимович,
как-нибудь выполним. Что ж теперь?»
…Спектакль заканчивался. По сцене бежала, взмахами рук изображая птицу, ставшая причинной от жизни с нелюбимым Наталья и не узнавала вернувшегося с заработков Василя. (На длинном столе в артистической освободившиеся от участия в спектакле накрывали ужин, доставая из сумок кто что привез: сало, колбаса, курятина, соленые огурцы, пироги).
«Наталю, это ж я, твой Василь!» — восклицал он. «Я не Наталя,— отвечала она.— Я птица».— «Вот что делают с нами богатые и жадные»,— горевал Василь. (Лучшей закуской в артистической будут признаны не пироги и сало, а холодные котлеты из кроличьего мяса с чесноком.) Наталья улетала от Василя, покачивая крыльями, и школьники в зале весело смеялись, потому что они, в отличие от нескольких пожилых женщин и мужчин (среди них и наш Крыхтя) хорошо знали, что Наталья с ума не сошла, что никакая она не птица и что она вообще не Наталья, а учетчица Нина Севидова, как и Василь — не батрак, слишком поздно заработавший на свадьбу, а агроном-энтомолог, секретарь комсомольской организации колхоза «Червона Украина» Виктор Петров…
Село спало глубоким сном, когда мы, развезя артистов по домам и поставив в гараж машину, возвращались на наш Татьянин хутор. Шли через поле, под ногами хрустел подмороженный снег. Голубоватым мертвым блеском отливала ледяная, губительная для озимых корка. Поздняя, очень поздняя весна. В тишина поля, под ясными звездами, не хотелось думать о тревожном, а думалось. На днях, рассказывал Виктор, брали монолиты пшеницы, запасы влаги — пятьдесят—семьдесят миллиметров. А для хорошего урожая нужно не меньше двухсот. Придем домой, и мать, белым привидением бродя по комнате, будет бормотать: «Дня вам мало. Рядовой человек — свободный человек, никто его не терзает»…
Возле фермы гудел трактор. Ночью ему там делать нечего, значит, вытаскивал какую-нибудь машину, застрявшую на большаке, и вот возвращается. Шофер прибежал в село, разбудил тракториста, завтра, вернее, сегодня, они по этому случаю посидят в доме шофера… На ферме старый ночной скотник Степан Павлович, по необидному прозвищу Степанчик, наверное, укладывается подремать на коротком топчане, застеленном соломой и телогрейкой. А может, и наоборот: встал и прохаживается между рядов, подчищая свежие дымящиеся лепешки. Горит несильный свет, лежат, мерно вздыхая, коровы.
— Зайдем к деду? — вдруг сказал Микола-корреспондент. Мы открыли дверь коровника, и на нас пахнуло влажно-теплым, уютным запахом силоса, навоза, соломы. Степанчик обрадовался, спросил меня, на месте ли столица, и принялся подробно рассказывать, как она выглядела во время войны: после побега из плена он несколько лет работал на минном заводе в Подмосковье. Никак не мог привыкнуть, глядя по утрам из окна казармы на заваленный минами заводской двор, что это мины, а не буряки, и что надо не быков запрягать идти на воловню, а — в дым, жар и сквозняки литейки. Хвалился, что в прошлом году на день Победы был ему от колхоза подарок: зеркальце, духи и утиральник.
— Что с духами-то делаете, Степан Павлович?
— Душимся! — смеялся Степанчик, похлопывая себя по бритой сморщенной щеке.
Мы пошли дальше, и свет из окон фермы, сливавшийся позади нас в теплую желтую полоску, казался тем самым светом, на который, по мечте Миколы, хорошо бы, оставляя хитрые хозяйственные мысли, собираться людям.

Журнал «Юность» № 9 сентябрь 1976 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Отец и сын

Молодежь на рубежах 10-й пятилетки
Борис Каченовский

Сын Петра Павловича Карзанова, Геннадий, женился рано, как и отец,— только армию
отслужил, только на завод вернулся, и подали они с Валентиной заявление в загс. Петр Павлович с женою и младшими переехал после свадьбы в крупнопанельный дом на песчаном пустыре, получив от завода четырехкомнатную квартиру, а молодые остались в дедовской, в зеленом Почтовом переулке. Так что на работу Карзанов и его сын выходили порознь. Перед проходными их путь пересекался, и дальше шли они к мартеновскому цеху рядом.
Смотреть со стороны, так их за отца и сына вряд ли посчитаешь. Приятели скорее. Старшему — чуть за сорок, младшему — двадцать с небольшим. Но дело не в одном лишь возрасте…
То, что Петр Павлович Карзанов стал сталеваром, дело случая. Привезли их, группу деревенских ребятишек, в голодном сорок седьмом в ФЗУ «Стальзавода». Построили у барака, и пошел вдоль ряда мастер, вглядываясь в лица и прикидывая на глазок, кто из ребят покрепче будет.
— Захаров, Мотылев, Карпеко, Карзанов…— группа сталеваров! — зачитали по списку. Карзанову послышалось: «группа столяров»,— и он обрадовался. Столяры в ту пору, после войны,— самый необходимый народ были… А что такое работать сталеваром, Петр ни малейшего понятия не имел. И, тем не менее, стал сталеваром сразу, с ходу, что называется. Может быть, его единственного за всю историю Бежицкого сталелитейного восемнадцати лет от роду поставили бригадиром к мартену. Всего пять месяцев в подручных ходил! Ни до того, ни после таких молодых сталеваров не было. По крайней мере, такого случая на заводе не припомнят. Так что же такого нашли в нем первые его учителя-сталевары? Наверное, увидели в парне упорство, настойчивость, умение уважать свое дело и самого себя. Такой человек не будет хитрить с печью, играть в кошки-мышки с работой. Петр Карзанов рос в семье, где детей было десятеро, и никогда ни от какого дела не бегал. Не ушел он и со «Стальзавода», хотя многие, кого вместе с ним из деревень в ФЗУ привезли, потихоньку разбежались, не прижились у мартенов.
Это об отце. А вот история сына.
То, что сын Петра Павловича еще со школьных лет рвался в подручные сталевара, я знал давно. Но знал также и другое: в семье не одобряли такого рвения. Хотели, чтоб Геннадий учился в институте, стал инженером. Сын же, хотя и неплохо успевал по всем предметам, поступать в институт не собирался. Однако и мать за свое держалась крепко: «Хватит того, что мы с отцом у мартенов жаримся».
Лидия Семеновна — лаборант экспресс-лаборатории, и на ее долю тоже высокой температуры достается с избытком. Спорили, спорили они, но, в конце концов, решили: поступает сын токарем в арматурный цех того же «Стальзавода»… А потом — армия. «После армии,— надеялась мать,— узнает, почем жизнь достается, да и подаст документы в вуз». Однако сын после армии пошел к мартену. «Ты не возьмешь,— сказал отцу,— устроюсь на другой завод. Но сталеваром все равно буду».
Это событие — приход сына в мартеновский — почти совпадало по времени с другим моментом в жизни Петра Павловича: присвоением ему звания Героя Социалистического Труда. Событием радостным, значительным, торжественным. Но и сложным. Дело в том, что Бежицкий сталелитейный завод — это не Магнитка и не Череповец, не Липецкий металлургический и не днепровские гиганты, известные всей стране. Здесь, в Бежицах, и печи небольшие и задачи, стоящие перед заводом, поскромнее.
«Там, на гигантах, металлурги — богатыри, чародеи!.. А мы что — обыкновенные рабочие»,— так рассуждали многие сталевары, формовщики, литейщики Бежицкого «Стальзавода».
И хотя в своем кругу они признавали Петра Карзанова первым, но это в своем кругу. Когда же официально, на весь Советский Союз провозглашены были выдающиеся заслуги Петра, некоторых это как бы озадачило. Был Петр в их глазах в общем то, как все. Ведь многие дают сталь сверх плана. Многие и премии получают. Многие имеют ордена и медали. А тут вдруг одного как бы над всеми вознесли, на всю Россию прославили!.. Удивительно!
Нужно сказать, Петр Павлович спокойно и трезво отнесся к своему новому положению. Сперва с удовольствием, а потом терпеливо позировал он фотографам и кинооператорам. Ходил на выступления в школы и во дворцы культуры, хотя публично выступать для него — легче плавку лишнюю выдать. Заседал на сессиях горсовета. Забот и хлопот у него прибавилось. И хотя это не мешало ему работать на заводе по-прежнему мастерски, стали Петра Павловича некоторые сталевары обходить. Но в этом-то и заключалась самая главная победа Карзанова. Его
товарищи как бы «рванулись» за ним. На его, карзановском, примере убедились: не надо искать богатырей и кудесников за тридевять земель — героем можно стать здесь, на скромном бежицком «Стальзаводе».
На рабочей биографии Геннадия вся эта история отразилась довольно странным образом. Хотя уже почти год список передовиков социалистического соревнования сталеваров завода начинался с Геннадия Карзанова и его комсомольско-молодежная бригада больше всех выплавила сверхплановой высококачественной стали, успехи Геннадия многие пытались объяснить славой и авторитетом отца. Понять скептиков можно было. Ведь Геннадий — самый молодой сталевар: и по возрасту и по опыту работы. Всего-то и пробыл в подручных около года, в то время как другие ходят десятилетиями… Добивался объяснения сего «чуда» и я.
— Геннадий Карзанов? — переспросил меня один из мастеров другой смены, не «карзановской»,— Геннадий Карзанов — это заслуга старшего мастера… Вот отец у Гены — тот да. Сталевар с большой буквы А сам Гена… На ком лучше всего показать свое умение и организаторские способности старшему мастеру? На молодом сталеваре. Ведь старые — те и сами по себе зубры. А молодой передовик… В общем, ясно: первое место Геннадия — это отличная работа Игоря Николаевича Артюшина.
Я спорить не стал. В чем-то собеседник прав. Но все же я спросил:
— У вас в смене тоже есть молодой сталевар. И вы неплохой мастер, ваша смена второе место по цеху держит. Так почему же вы не обеспечили первое место среди бригад своему молодому бригадиру?.. Или хотя бы второе, третье?..
Мастер смутился…
— Сталеваром Геннадия отец сделал,— говорили почти в один голос бригадиры других мартеновских печей.— Он у отца был подручным. Потом отец передал его Григорию Лапочкину, опытному сталевару. А когда сына самого поставили к печи, отец откомандировал ему на время своего первого подручного Николая Царькова.
— Геннадий Карзанов — очень скромный, старательный и памятливый юноша. Он присматривается ко всем сталеварам, запоминает приемы их работы. А в нужный момент, словно электронная машина, моментально выбирает из своей памяти лучший в конкретных обстоятельствах вариант действий… Знаете, у нас особого творчества не требуется. Нам важнее точное знание инструкций и их железное соблюдение.
Так мне объяснил «чудо» Геннадия Карзанова немолодой инженер, занимающий одну из руководящих должностей. Признаться, мне пришлись не по душе подобные объяснения.
Все-таки, где бы и кем человек ни работал, действует он иначе, чем ЭВМ. Да и не очень убедительно.
Ближе всех к истине, на мой взгляд, показались слова старшего мастера Артюшина, который перво-наперво отверг приписываемые ему исключительные заслуги в успехах Карзанова-младшего, а потом просто сказал:
— Бывает у людей талант к чему-нибудь?.. Вот у Геннадия и есть талант.
Вспомнились слова Короленко о том, что талант — это накапливаемые от поколения к поколению способности к какому-либо роду занятий, однажды со всей силой и яркостью проявляющиеся в одном конкретном человеке — наследнике целого ряда способных людей.
У Геннадия Карзанова не только отец сталевар. По материнской линии у него вся родня — и дед, и прадед, и дядья, и братья двоюродные, — все к горячему металлу имели или имеют касательство. Может, и прав Артюшин: талант?!
В тот день, когда произошла авария, Карзановы, встретившись у проходной, не спеша направились к своему цеху. Не спеша, ибо всегда приходили загодя. Поднялись на третий этаж, переоделись в бытовке.
Петр Павлович любил посидеть, натянув на себя толстую суконную робу и туго зашнуровав ботинки, перекинуться в тишине словцом-другим с приятелями-сталеварами, порасспросить, какая шихта на подходе, как работалось в ночную. Потом он отопьет из чайника кипяченой воды, мимоходом глянет на себя в зеркало, и пойдут Карзановы из бытовки по длинному железному мостику над грохочущими, пыхтящими, сверкающими, чадящими литейными и обрубными пролетами к своим печам. У них и мартены рядом: № 1 и № 2.
Стрелка часов едва коснулась восьмерки, когда Петр Павлович и Геннадий заступили на смену. И все шло своим отлаженным порядком, к которому они привыкли, в который, можно сказать, уверовали и которому истово поклонялись.
Сталевар, от которого Петр Павлович принял печь, успел сварить и выпустить свою плавку. Цех до самых закопченных углов осветился заревом от льющейся в ковш стали. Это как гигантский салют, пятиминутный праздник, всегда волнующий,— трудно быть равнодушным в такой момент. Однако Петр Павлович чужую сталь не пошел смотреть. Он поспешил заправить печь, чтобы заровнять, сгладить на стенах и подине все трещинки, ямочки, выбоины, чтобы была ванна печи, как ванна, а не как разбитое корыто.
Времени на заправку дается немного — двадцать минут. Но Петр Карзанов стремится хоть пять минут да сэкономить.
Тут не так важна сама экономия, хотя сталевару, как говорится, и пять минут дай сюда! Важно не упустить тепло из печи после выпуска стали.
Упустишь тепло — на расплаве металла скажется: тогда из-за этих пяти минут и полчаса и целый час потерять можешь. Заправка печи у Карзанова-старшего прошла, как всегда: четко, без лишнего гомона и суматохи. Подручные понимают бригадира без слов — по движению руки, по взгляду — и действуют без подсказки.
Все нормально обстояло и у Геннадия. Младший Карзанов принял печь с уже расплавленным металлом. Нужно было дотянуть, как говорят сталевары, довести металл, как доводят повара почти готовый суп. Пробуют на вкус: то ль сольцы добавить, то ли перчику или лучку свежеподжаренного? Так и здесь. Беспрерывно берутся пробы — отправляются в экспресс-лабораторию. Замеряется температура. Тут, сталевар, гляди в оба! Ответственный момент!
Подошел Петр Павлович к сыну, постоял молча, поглядел через глазок в заслонке на мелко булькающую сталь, осмотрел пробу, испытанную на излом. Ничего не сказал. Он всегда так, правило у него выработалось: если даже видит, что сын ошибается, не вмешивается. Во-первых, поправлять сталевара — дело сменного или старшего мастера. Во-вторых, сын—такой же бригадир, как и отец, а значит, полновластный хозяин у своей печи. Но, главное, Петр Павлович, даже когда сын его еще ребенком был, никогда не понукал его, не прикрикивал, не одергивал:
дескать, делай, как я говорю, а не как сам надумал. Чтобы не сбивать с толку. Не лишать драгоценного чувства уверенности в себе… Закончи дело — тогда, что ж, и обсудить и проанализировать можно во всех подробностях.
А когда человек работает, не гуди под руку, не мешайся.
Побыл Петр Павлович у мартена № 2, перемолвился со старшим мастером, старинным товарищем своим Игорем Николаевичем Артюшиным, и пошел к своей печи.
И пока Геннадий готовился к выпуску металла, Петр Павлович подгонял крановщика, стремясь ускорить завалку. Здесь есть резерв во времени, можно кое-что сэкономить. Карзанов-старший, разумеется, в таком случае не упустит своего. Да и как упускать! Если станешь миндальничать и себе и другим слабину прощать, тогда не то что сверхплановой стали не дашь, да и в норму едва ли уложишься. А Карзанов по полторы тысячи тонн в год давал сверх плана.
Карзанов-младший уже в отсутствие отца выдал свою плавку. Тут же, чтоб не упустить тепла, начал заправку печи.
В это время ему сказали, что на отцовском мартене случилась авария. Да, случилась авария. Ничего страшного не произошло, хотя последствия ЧП могли быть катастрофическими. Мог обрушиться свод печи или, того хуже, взрыв 60-тонкого мартена… Петр Павлович в постоянном гуле, реве печи, в ее зеленом рваном пламени, бьющем через заслонки, в ее густом рабочем дыхании вдруг уловил, почувствовал, кончиками нервов ощутил что-то необычное. Заглянул через глазки и пытливо, метр за метром исследуя мартен, вскоре заметил, что в багровое зарево металла хлещет вода. Как выяснилось позже, из-за перебоя в подаче промышленной воды перегорели водоохлаждаемые трубы одного из защитных экранов передней линии печи… Петр Карзанов немедленно приказал перекрыть воду, прекратить загрузку шихты, до минимума сбавил подачу топлива.
К мартену тут же прибыла поднятая по тревоге ремонтная бригада. Решено было производить горячий ремонт печи.
По инструкции сталевар и его бригада должны здесь отступить на второй план. Бригада Карзанова осталась с ремонтниками, и через пять с половиной часов мартен был снова в деле.
Вот так, ничего страшного вроде и не произошло.
Сталевар, принявший смену от Петра Карзанова, только-только погрел печь лишний часок. Петр Павлович в чрезвычайных обстоятельствах оказался, как и всегда, на высоте. И сын в этой ситуации открылся для многих в цехе сильной, мастерской стороной, серьезно поколебал скептиков: мол, еще зелен, купается в лучах отцовской славы…
Ведь что получилось. По графику Карзанов-старший должен был выпустить плавку к 16 часам. И вот мартен № 1 выбывает из строя. Что следует за этим? Простой нескольких цехов, которые рассчитывали на 60 тонн карзановской стали. Это — дело нешуточное. Разумеется, тут же все бригады взяли на себя дополнительную долю выплавки металла, запланированного на смену. А Геннадий переплюнул всех, решил сварить свою плавку не за восемь часов, а чуть ли не вдвое быстрее нормы — за пять с половиной.
Есть отличные, буквально незаменимые первые подручные сталевара — все знающие, все понимающие, но так за всю жизнь и не рискнувшие сварить самостоятельно ни единой плавки. Бывают и сталевары, которые не могут решиться вести скоростную плавку. Геннадий решился.
Карзанов-младший подошел к своей задаче творчески и решил ее талантливо. Обычно для ускорения расплава шихты в ней увеличивают дозу чугуна, а порцию металлолома соответственно сокращают. Но этот более легкий путь мстит за себя: потом требуется больше времени для выгорания углерода. Да и сам чугун стоит вдвое дороже, нежели металлолом. И специальные добавки — особенно ферромарганец — весьма дороги, а чем больше чугуна, тем больше и добавок… Геннадий применил послойную загрузку печи: слой лома, слой чугуна. Работал на максимальном режиме. При этом была опасность сжечь насадки, через которые выпускаются отходящие газы. А насадки — это «легкие печи», подзапалишь их — и печь сядет, не сможет «дышать». Однако можно, давая максимум топлива, производить частую искусственную перекантовку газа, подавать его с разных сторон… Словом, сократил Геннадий и время расплава и затраты на дорогостоящие материалы.
Впрочем, я невелик специалист, нет у меня задачи во всех подробностях описывать плавку. Я говорю о молодом человеке, превосходно и совершенно самостоятельно решившем трудную задачу. Именно самостоятельно — вот что очень важно, если иметь в виду разговоры о том, будто Карзанов-младший — всего лишь старательный и способный исполнитель, руководимый и направляемый в каждом его шаге отцом, великолепным мастером… Так вот, в тот день, в день аварии на мартене № 1, не только Петр Павлович, но и мастера, и заместители, и начальник цеха — все специалисты были заняты срочным и сложным горячим ремонтом печи, Разумеется, Карзанов-младший не был предоставлен сам себе, контроль за ним был. Но ни о какой опеке не могло быть и речи…
Конечно, младший Карзанов не обладает пока отцовской закалкой, он мягче, ранимее, тоньше. Но кто сказал, что эти черты характера — недостаток? И так ли уж редко они проявляются как достоинство? Жизнь не повторяется от отца к сыну, да и не может повториться. Жизнь расширяет, обогащает и профессиональные и человеческие достоинства каждого из них.

Журнал «Юность» № 9 сентябрь 1976 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Промышленность | Оставить комментарий