Анатолий Стреляный
Спектакль был намечен на семь, выехать планировали в четыре, а выбрались ровно с шесть. Исполнитель роли слабохарактерного Карпа, тракторист Анатолий Иванович Герасименко, явившийся одним из первых, сидел в фойе и молча, ни во что не вмешиваясь, со смирением рабочего человека, привыкшего к простоям по независящим причинам, посматривал на озабоченных, куда-то убегавших и возвращавшихся с узлами и сумками девушек и женщин. От мартовской сырости, которую источали холодные батареи у него за спиной, он озяб, но не жаловался — в Доме культуры все-таки не дуло. Отопительная система, очевидно, заранее
настроила себя на теплую раннюю весну, и если весна теперь сильно запаздывала, то по ее же адресу следовало направлять и все претензии.
В одну машину были погружены декорации, трехметровые верхушки сосен, срубленных в порядке чистки колхозного леса, и прочий инвентарь, включая тяжелые железные треножники для установки этих сосен на сцене. В другую машину, под фанерную коробку, установленную в кузове, полезли артисты. В плащах, сапогах и теплых платках, они казались собранными для поездки на полевую работу. Только одна девушка была в нарядных расклешенных брючатах, и ее можно было принять за молоденькую начальницу, которой не придется хлюпать по грязи.
Виктор осмотрел крепления бортов и сел за руль. Оказывается, это не такая простая вещь — организовать гастроль в другое село. Сначала он звонил туда сам, после него звонил секретарь колхозного парткома, согласовывали день и час, уславливались о цене входного билета и насчет «объявы». «Объяву» тарасовцы обещали вывесить одну на все село, зато в самом надежном месте, возле хлебного ларька. Потом был послан человек в райотдел культуры, где подписали, снабдив печатью, разрешение на спектакль и проштемпелевали билеты. Еще несколько звонков, разговор с председателем о выделении машин, и только тогда можно было созывать артистов на последний прогон наиболее трудных сцен пятиактной «Лимеривны». Перед тем ее ставили только один раз, дома, седьмого марта. Зал был набит до отказа, пожилые женщины плакали, и все остались очень довольны — особенно тем, что свои слова участники знали наизусть. После премьеры, затянувшейся почти до часу ночи, труппа, не покидая сцены, хорошо отметила успех. До постели, чего не бывало и по холостому положению, Виктор добрался под утро и весь день чувствовал малознакомую разбитость в теле. А приезжал потом городской народный театр с «Наймичкой», так в зале никто и не всхлипнул: с народных, видно, другой спрос.
Не знаю, как где, а в наших местах ставили, ставят и, наверное, долго еще будут ставить главным образом украинскую классику — ту же «Наталку-полтавку», «Сватання на Гончарiвцi» или вот «Лимеривну». Дело, кроме прочего, видимо, в том, что они требуют национальных костюмов. Мне припоминается, как после войны мы разыгрывали однажды в порядке исключения пьесу из жизни лагеря для перемещенных лиц в Германии и как мне было досадно, что выступать (у меня там была роль малолетнего борца за возвращение на Родину) я должен был в обычном
затрапезном виде. Латаные штаны, кепка с мятым козырьком, грохочущие, стирающие ноги солдатские башмаки… Стыд и срам. Вот если бы запорожские шаровары да вышитая косоворотка, тогда я был бы артист. В них человеком себя чувствуешь!..
Зная себе цену, встречи с тарасовской публикой ждали без тревоги. Несколько смущало только то, что Тарасовка — село русское, а пьеса будет идти на украинском, местами зело крепком: сумеют ли понять и верно оценить? Сожалели еще, что не удалось прихватить с собою роскошный, изображающий нездешнюю, но весьма сочную природу, задник. Судя по этому, а также по объему и разнообразию взятого груза, современные веяния, согласно которым обстановку действия зритель должен рисовать в воображении, рябиновские режиссеры, они же и актеры, обошли своим вниманием с отменным равнодушием.
Что сказать: что ж это за подготовка спектакля, если она не включает плотницкой, кузнечной и вейной работы, позволяющей, как разъяснил мне Виктор, приобщить хотя бы два-три десятка человек? Политик, мать честная!
Слышать такие рассуждения, вникать во все эти заботы племянника мне было радостно и совершенно непривычно.
Не виделись мы с ним меньше года, а событий в его жизни произошло больше, чем за предыдущие десять лет. Событий, притом таких важных, что даже полученная им от меня в подарок бензопила, разом превратившая в забаву тяжкую прежде работу по заготовке дров, оказалась сущей мелочью. Мне, правда, достать эту пилу стоило трудов. Знакомства в лесных ведомствах были шапочные, срабатывали медленно, со скрипом, и прошло немало времени, пока, наконец, я не ощутил в руках приятную тяжесть пахнущего обгоревшей краской не совсем еще изношенного механизма. Вечером отбил телеграмму, а утром уже встречал в Москве явившегося за ним с мешком Виктора. Сегодня и домой, сообщил он с порога,— завтра у него начинается практика в колхозе, будет исполнять обязанности агронома-химика. Время было летнее, горячее не только на полях, и обратный билет удалось взять лишь в общий вагон. Глядя, как неопытно ведет он себя перед тамбуром (пропускает пожилых, остерегается толкнуть кого-нибудь своей ношей) и беспокоясь, найдется ли ему место хоть на третьей полке, я положил себе выяснить, такая ли уж это неразрешимая у нас в государстве проблема — обеспечить сельского человека позарез ему нужной электрической или бензиновой пилой? Проблема, как и следовало ожидать, оказалась пустяковой, и тем более печально прозвучала добытая у специалистов цифра: на заготовку дров средняя семья тратит от двадцати до тридцати пяти дней. Каждый год… И около двух миллиардов человеко-дней на работу в саду и огороде, не облегченную механизированным инструментом. И час в день — на ходьбу с ведром к колодцу и реке, поскольку нет оборудования для индивидуального водоснабжения. Сколько ж это непрочитанных книг, не написанных сельскими заочниками курсовых и дипломных, несыгранных партий в шахматы, пропущенных тренировок на спортплощадках и репетиций в клубах!
Ну да ладно.
Несмотря на то, что перемены ожидались — Виктор как-никак заканчивал заочный техникум,— их быстрота и значительность были встречены в семье без особого восторга и доверия. Ведь еще вчера имелись препятствия, учитывая которые, он сам был готов не подниматься выше тракториста с агрономическим дипломом. Во-первых, Виктор не был человеком со стороны. Он родился и вырос в той же Старой Рябине, где хотел работать по новой специальности, а это в условиях нашего колхоза, где высшие командные вакансии по неписаному, никому не понятному, но твердо соблюдаемому правилу, райцентр заполняет кем угодно, только не рябиновцами, большой минус.
Во-вторых, он никогда не ходил в активистах: не выступал на собраниях, не писал в стенгазету, не надевал красной повязки дружинника. Одно время его выбирали депутатом сельсовета, но он полностью развеял домашние опасения, как бы его не нагрузили больше, чем других,— в депутатах только числился.
И вдруг — откуда что взялось! Он и агроном, и кандидат в члены партии, и — кто бы мог подумать! — секретарь комсомольской организации, к тому же, почти освобожденный, на полставки, а хотели и полную дать, да отказался принять: «Я пойду по производственной линии». Больше того, участвует в самодеятельности, и не в какой-нибудь,— ставят вот пятиактную «Лимеривну» Панаса Мирного, и Виктор играет в ней незаможного крестьянина, юного обличителя богатеев, влюбленного в красавицу Наталью.
Наконец, в тот же год, когда все это на него свалилось, сумел так организоваться, что поступил в сельхозинститут, на заочное отделение. Перед поступлением, как водится, стали перебирать с тестем Василием Свиридовичем своих людей: их где только нет, так почему бы не найтись кому-либо и в институте на подходящей должности? Нашелся. Молодой человек, ассистент на кафедре, по выходным наезжает к родителям. Это уже что-то — Виктор сел готовиться к экзаменам. Каким было оказанное ему содействие, если оно вообще было, в чем я сильно сомневаюсь, он точно не знает, но пусть там что-то и было — ассистент, по-моему, может спать спокойно, он сделал доброе дело. Кого же тогда и брать в эти институты, если не таких, как Виктор? От моей, между прочим, помощи (грешен, предлагал) он отказался, и доволен я этим фактом, как никаким другим. За пилу спасибо, а институт — не пила…
Чуть не забыл: он еще и донор. Сдача крови обычно организуется в неудобное время, перед самой уборкой или во время уборки, когда здоровый народ сильно занят в поле. Опытные руководители — из тех, кто помоложе и кто годится в доноры, стараются совмещать приятное с полезным. Они ждут какого-нибудь большого совещания в районе: чтоб и отзаседать, и заодно выполнить долг. Соответственно подбираются люди — не самые нужные в поле, но подходящие для совещания и вместе с тем немалокровные. В этом году вызов пришел раньше, и делегацию подбирал и возил Виктор. Лично он сдал двести пятьдесят граммов.
— Да я и должен был сдать,— сказал он мне.— И жене вливали и дочке.
Это когда Нина лежала в роддоме.
Из больницы их повели в чайную, где были накрыты специальные столы. На первое принесли хороший борщ с двумя полновесными кусками мяса в тарелке, на второе была жареная картошка и по два ломтя нежирной свинины. Эскалопы, догадался я. Некоторые воспользовались доброй закуской и благородное мероприятие превратили в обед с тостами. Виктор не перечил, но сам не пил.
…Миновали поселок сахзавода, село Янкивку, и пошли Катанское, Солдатское, Крамчатка — все русские села, входящие в наш, граничащий с Россией, район. Девушки под фанерным колпаком громче запели свои песни, перемежая их частушками.
Есть у нас в колхозе баня,
И она все строится.
Председатель, видно, в ней
Никогда не моется…
Чайников в сельмаге
Нет и не ищите.
Даже председатель
Варит чай в корыте.
Недавно с этими частушками у Виктора была морока. На районном смотре самодеятельности они помешали его девчатам занять первое место. Один из членов жюри, кажется, работник снабжения, счел неучтивой критику хозяйственных кадров. «Как это понять: председатель — и не моется? — сказал он.— У нас все председатели моются».— «Возможно,— сказал Виктор.— А бани нет. Мы не говорим: вообще не моется, мы говорим: в нашей бане».— «Ну, это мы с вами понимаем…» — «А люди что, глупее нас?»
Член жюри обиделся и перешел к другой частушке, насчет чайников: «Слишком остро».— «Ничего не слишком. Поется конкретно». Решение вопроса о распределении мест перенесли на следующий день. Шло к тому, чтобы дать нашим второе — дали третье. Что ж, спасибо и на том, будет знать, как вступать в пререкания…
Рядом со мной в кузове сидел, подпевая, когда шли песни, и замолкая, когда — частушки, Микола — корреспондент с фотоаппаратом на шее. Будет снимать спектакль — для районной газеты и для памяти участникам. Минувшей ночью мы разошлись с ним на рассвете, чего раньше не случалось. Думали просто поужинать, но слово за слово — о времени как-то забылось. Не с кем стало посидеть без дела, пожаловался он, и с этого, собственно, и началось. Что происходит? Куда оно все движется? Почему? Микола вспоминал, как было когда-то на Широкой улице. Сидят у дворов женщины, пасут телят ребятишки, цветет ромашка. Тихо, спокойно, хорошо. Теперь же только и слышишь со дворов: стук, грюк да азартный крик. Тот поставил такую антенну, а у меня она ниже — надо поднимать. У того дом о четырех комнатах — я сделаю о пяти. Четыре набьет добром, наведет в них чистоту, а жить будет в одной, без форточек… Микола винил растущую зажиточность — люди от нее становятся практичнее, это не дает им собираться вместе, варить кашу в лесу по воскресеньям. Все идет только в дело, каждая копейка денег и каждая минута времени. «О,— говорят,— Иван глины навозил! Видно, в отпуск собирается».
— Если б это раньше мы с тобой сидели за этим столом,— качал головой Микола,— нас бы давно уже на всех кутках услышали. А теперь за день кирпича навозятся, сядут вечером, выпьют, мужик спеть захочет — жена не дает: «Молчи, милиция услышит, самогон шукать придет».
Таким грустным я его еще не видел. В детстве он любил рисовать, потом увлекся фотографией и вот уже много лет кочует по округе, и в каждом номере газеты — два, а то три его снимка. А домр хозяйство, огород, гараж, сарай, водяное отопление, та же — высоченная! — антенна, и все это надо было делать, добывать материалы, теперь переделывать, улучшать, а душа не лежала и не лежит, но куда же денешься, если кругом стук да грюк, если тут жена и теща, которые не хотят, чтобы им сочувствовали, считая его нехозяйственным, если, наконец, и самого, чего греха таить, затягивает?
Я пытался рассуждать — и вчера и теперь вот в кузове машины — диалектически. Раньше человек сильно нуждался в бескорыстной помощи соседей — теперь почти не нуждается, деньги есть, найму чужих и сделают. То зависел от бригадира, председателя — теперь все больше от самого себя; если что не так, на вас свет клином не сошелся, проживу. Прибавилось чувства независимости, прелести расчета на свои силы и способности, а что стал от этого скупее и спесивее, так нет добра без худа.
— И все же что-то надо делать,— настаивал Микола.— Вот были у нас проводы зимы…
— Пустяки!
— Не пустяки… До сих пор вспоминают. Надо, чтоб на каждый выходной что-то намечалось… Что-то такое, чтоб человек ждал и тянулся. Моя бы воля, вырубал бы свет по вечерам! Пусть кругом темно и только в клубе окна светятся. Как когда-то и было…
Через Миколу я лучше понимал Виктора, смысл его новой жизни — жизни не только для себя, не только для собственного хозяйства. То было встречал он меня в Харькове, и мы прямым ходом, останавливаясь только возле магазинов, ехали домой, а в этот раз был сделан крюк на пригородную птицефабрику. Ему надо было справиться, присылать ли машины за куриным пометом. К сожалению, придется погодить, сказала женщина в диспетчерской, что-то у них там
лопнуло, какие-то трубы.
— Так я буду названивать.
— Конечно-конечно, мы и сами позвоним.
— Так я буду ждать, вы уж, пожалуйста: в тот же день, как наладите.
— Хорошо, хорошо. Мы понимаем: весна.
— Ну, спасибо вам, до свидания.
Оказывается, у колхоза с этой фабрикой коммерческое соглашение. Кругом нее десятки своих, то есть харьковских колхозов, а торговое дело с ней имеет отдаленный, наш сумской. Вовремя «положил на нее глаз», не подводит с машинами и расчетами, не ленится лишний раз о себе напомнить, и сотня — другая тонн хорошего удобрения — его. На таких-то вещах колхозы и преуспевают — рассуждали мы, и мне было приятно, что теперь имеет к этому касательство и Виктор.
Постоянных подчиненных у него нет, а с теми, которые придаются в его распоряжение по нарядам, кажется, ладит. Прошло восемь месяцев, а уже не понимает, как это — чтоб сказал что-то сделать, и они б не сделали. Он хорошо закрывает им наряды. Слишком хорошо, заметили в бухгалтерии. «Сходите на склад,— ответил он,— и посмотрите, какие мешки там таскают на пятиметровую высоту». Платит он, конечно, по расценкам, но по расценкам тоже можно
по-разному. В нем нет, и дай бог чтоб не было, этой жалкой прижимистости маленького начальника: недоучесть чужой работы, хитростью недодать копейку. Если высота пять метров, пять и пишет, не шесть, но и не четыре. Свои правила он выводит из того, что не нравилось ему самому, когда был рядовым колхозником. Если через пару дней начинать протравливание семян, то уже сегодня он должен взять из кладовой экипировку для рабочих, чтоб когда придут на зерносклад, все было бы проверено и разложено.
Откуда что берется? — радовался я то и дело.
Подлетает однажды к двору тяжеленный трехосный грузовик. Виктора нет дома, и узнать, в чем дело, выходит Нина. Возвращается обеспокоенная: «Сельхозтехника» прислала пять тонн дуста, надо быстро принять и разгрузить, а Виктора нигде не найдут. Пока мы переживаем, он появляется со стороны огорода.
— Витя, там грузовик стоит.
— Пусть едет, откуда приехал.
— Витя, как же так?
— Во-первых, применять дуст запрещено. Во-вторых, прислали без предупреждения. Не буду ж я срывать людей с наряда!
Он выходит к шоферу, пожилому, смирного вида человеку, о чем-то с ним строго говорит, садится к нему в кабину, и машина, разворотив шестью колесами мокрый снег на нашей узкой улочке, уезжает.
Вечером я спрашиваю:
— Ну как, принял груз?
— И не подумал, отправил назад.
— Тебе не влетит?
— Ничего не будет.
На следующий день рассказывает. Звонили из «Сельхозтехники», извинялись, обещали впредь предупреждать. Будут теперь помнить, что с ним такие номера не проходят. Я вспоминаю, как вчера волновался, увидев эту машину и ни в чем не повинного водителя. Я бы из одного сочувствия к нему, из одного почтения к громадной машине, полкой казенного добра, сам бы кинулся разгружать! И мне бы, почуяв слабину, вскоре б сели на шею. И стал бы я не человеком слова и дела, а беспомощным замотанным добрячком на подхвате у каждого, кому не лень — и черт бы со мной, но поля родного колхоза оказались бы из-за меня в дусте до последней борозды.
Таких, как он, считают начальниками, но, по существу, они те же крепкие, вздымающие к небу антенны, хозяева, с той только счастливой разницей, что плодами их забот пользуется семья, в которой не три-четыре человека. Что б мы без них делали? С зимы в колхозе договаривались, что подкармливать озимые будут из расчета центнер минеральных удобрений на гектар. Но под лежачий камень вода не течет — взять их со склада, организовать работу должен бригадир. Один забыл, другой ждет особого приглашения, а третий — это тесть Виктора—сам приходит в комнатку агрономов и говорит: «Хлопцы, весна. Пора делить удобрения. Мне,— не моргнув глазом,— по три центнера». И хлопцы, не моргнув глазом, отвечают: «Бери, Василий Свиридович». Зимняя договоренность — зимней договоренностью, а жизнь — жизнью. Большой ее знаток, он решил уже тогда: раз обещан центнер, ему должно достаться три.
Он не будет хитрить, перебегать кому-то дорогу — просто явится без опоздания, и агрономы поймут: значит, человек всю зиму держал это дело в голове, и тут будет в коня корм.
Прошлым летом, как раз перед тем, как Виктору приступать к работе, на свеклу налетел луговой мотылек — насекомое ужасающей прожорливости, ничего подобного Украина еще не видела. Откладывает гусеницу, которая за ночь проползает километр. Возьмешь ее в руки, прыгает на ладони — такая резвая гадость. Ударили во все колокола. По проводам полетели инструкции, как и каким ядом травить, а колхозный опрыскиватель в это время преспокойно использовался на близлежащем сахзаводе (уступили — за ненадобностью!) для побелки каменной ограды (хорошая ограда, высокая и — после побелки — красивая). Половину урожая как корова языком слизала.
Виктор застал момент, когда ожидалось второе поколение мотылька. Поджилки дрожали… В четыре утра вставал, обходил по пути в контору плантации, смотрел во все глаза — случись что, теперь спрос будет и с него. Опрыскивать надо не в росу, учитывать направление ветра, много других тонкостей, но обошлось. Второе поколение не появилось. За зевок с первым главный агроном потерял месячный оклад и получил порицание. «Это как по-украински порицание?» — спросил он Виктора. Тот полез в словарь (словари у нас — книжный дефицит исключительной ценности, но Виктор благодаря знакомству с продавцами имеет):— «Догана».— «А-а,— обрадовался главный агроном.— То не страшно».
Нынешняя весна поздняя. Только двадцать пятого марта побежали, проделывая русла в снегу, первые ручьи, понизу — к теплу — стали летать галки. Виктор встал, посмотрел на ручьи, на птиц и заторопился в район, на станцию защиты растений и в «Сельхозтехнику». Хоть до возможного появления мотылька остается четыре месяца, опрыскиватель надо добывать уже сейчас. Прежний опять на заводе, ограда всегда должна быть как новая. Вернулся расстроенный, машины пока нет. «Будет мотылек — я вашего председателя под суд отдам»,— заявила Виктору девушка-энтомолог на станции. Он рассказывает об этом, садясь обедать.
— Вас всех тогда отдадут,— говорит ему моя мать.— Доставай опрыскиватель!
— Где его достанешь?..
— Где хочешь! Тебе за это гроши платят.
Она поворачивается к вошедшей Нине и командует:
— Неси бегом борщ, Витька опять в район поедет.
Потом рассуждает:
— То было: он слесарь. К восьми идет, в двенадцать приходит, до двух дома, а в пять — совсем. И по хозяйству и полоть поможет, а теперь везде бегает, ездит и насилу долаялись клен срубить — березу глушит. Срубить срубил, а колоть — неколотый до сих пор. Рядовым лучше. Рядовой человек — свободный человек, никто его не терзает.
Мы с Виктором переглядываемся: теперь-то и она сама — среди «терзающих»!.. Особенно по вечерам.
Собирается он на заседание правления по вопросу о молоке — ей и тут есть что сказать:
— С чего там оно возьмется, это молоко? Почти все зерно отправили на станцию.
— Комбикорм покупаем.
— Что такое комбикорм?
— Ну, то же самое зерно, только хуже.
— А почем?
— Двадцать рублей центнер.
— Вот-вот. Хорошее отвезли по семь, а плохое берете по двадцать. Экономисты!
— Да при чем тут мы?
— Вот-вот. Никто ни при чем…
По примеру других наш колхоз начинает рушить многолетние звеньевые порядки. Раньше женщины пололи свеклу звеньями по десять человек. Вместе выходили на плантацию, вместе, бок о бок, пололи, отставших поджидали, вместе возвращались в село, иногда — с песнями (подростком я писал в районной газете, что всегда). Работа нелегкая: весь день, согнувшись с тяпкой под палящим солнцем, и то, что каждая женщина не была сама по себе, как-то помогало. По очереди устраивали себе редкие прогулы — постираться, съездить на базар, управиться с огородом. Теперь будет не так, вводится индивидуальная сдельщина. Уже сейчас, сообщает Виктор, явившись с очередного актива, Маруся (его мать, а моя сестра) должна подписать бумагу, закрепляющую за ней участок свеклы, которую она одна будет прорывать и полоть. А Марусе пятьдесят два года, отлежала недавно две недели в больнице с сердцем, и никаких бумаг она подписывать не хочет: «Жива буду — выйду и так». Людей в селе становится все меньше, средний возраст свекловичницы под пятьдесят, а сахар нужен. Хорошие семена, машины, гербициды, если было б их в достатке, могли б решить дело, но достатка пока нет, и приходится думать, как лучше использовать тяпку. Думать теперь уже и Виктору. В других колхозах новые порядки оправдываются. Работать женщины стали быстрее и добросовестнее; приходит за ними вечером машина — не хотят, бывает, садиться, себе на помощь привлекают мужей и детей- подростков.
Ленивая теперь не может спрятаться за спину старательной.
Виктор старается смотреть на все открытыми глазами, видеть то и это, плюсы и минусы, а бабуся — только минусы:
— Понятно. Хотят, чтоб один за десятерых работал!
— Но что же делать? Я сам подписался на тридцать соток.
Еще одна, забытая мной, нагрузка. А у него ж — радикулит…
— Пусть молодые в города не разбегаются. Дети едут от родных — это дело? Если б хоть учиться, а то так, лишь бы где-то пребывать. Дали б по городам приказ: которые сельские, вертайтесь по месту жительства. Работать в поле!
— Ну и ну,— качает головой Виктор.
— Что ну? Нужны радикальные меры.
— Дайте пожить спокойно…
Перемены в его жизни совпали с переменами в колхозной. После года работы был не избран на новый срок председатель — тот самый, который ездил сюда из райцентра, как на службу в учреждение: к девяти. Остававшиеся без распоряжений с вечера бригадиры и специалисты не знали, что делать с хозяйством, приходившим в движение задолго до девяти, и терялись.
Вступив в должность, он объявил о своем намерении по-быстрому все переиначить.
— Все у вас как-то не так,— сказал, выступая в Доме культуры.— Взять этот зал. Что это за акустика?
В задних рядах не поняли:
— Чего-чего?
— Звука, говорит, нема,— объяснили из первых рядов.
Не понравилась ему и контора — добротное, объемистое, но одноэтажное здание с клумбами, молоды ми деревьями и метеоплощадкой в палисаднике:
— Сделаем на три этажа!
— За счет чего?
— Вместо дома для животноводов. По проекту он как раз трехэтажный. Подойдет?
— Подойдет-то подойдет,— почесали колхозники в затылках.— Кто разрешит?
— И спрашивать никого не буду.
Это вызывало всеобщее недоброе веселье, и вскоре у председателя, поскольку веселились в открытую, возникла новая идея.
— Собираюсь установить здесь магнитофон,— доверительно сообщил он однажды зашедшему огороднику, показывая на телефонный столик.— Как вы считаете, надо?
— Надо,— твердо сказал огородник.— А зачем?
— Чтоб не оскорбляли. Он оскорбит, а я — на пленку!
Это просто счастье, что вмешалась тогда газета, и его не избрали после первого же года преобразований. А ведь могла и не вмешаться… Куда смотрели, о чем думали, вручая такому человеку хозяйство с миллионными доходами? Теперь он руководит в райцентре мастерской, выпускающей наглядную агитацию. И опять же: как это можно было допускать? Это как насмешка над селом. В райцентре, получается, знали, что топор не топор, а шило…
Теперь у нас новый председатель. Он моложе (ему под сорок) и менее разговорчив. В свое время с отличием закончил институт, последние четыре года работал инструктором райкома — и работал, по отзывам, хорошо. Приезжая в колхоз, не сидел без дела, в беседах с руководителями вел себя скромно и внимательно. Но здесь ему трудно. Не в пример предшественнику, этот сразу стал жить в колхозе, для чего пришлось построить дом. Но людям не угодишь, они недовольны все равно. Мало того, что дом был построен очень быстро,— к нему от близлежащей фермы, минуя две усадьбы, провели водопровод.
И хоть дом не собственный председателя, а колхозный, все тут же вспомнили историю старого Надолинного. Двадцать пять лет назад в нашем селе было четыре артели, и вот одна из них, которой руководил этот Надолинный, заимела электричество. А председатель жил на улице, входившей в другую артель. Что делать? Бедность кругом была известно какая, строгости тогдашние тоже не секрет, и, тем не менее, к хате Надолинного, на улицу Широкую, рванули электролинию. Прямо по огородам, а где и через дворы побежали белые высокие столбы — как сейчас вижу их длинный, километровый, пожалуй, строй,— полетели-загудели провода, и на последнем, перед воротами, столбе победно вспыхнула, собрав толпу, лампочка. Знать бы теперешнему эту историю, может, и помешкал бы с персональным водопроводом или хоть не отказал бы тем, кому сподручно было подключиться, а так у людей осадок на душе и ненужные воспоминания…
Я был на общем квартальном собрании, которое он проводил. Назначено было на десять часов утра в воскресенье. Около девяти капельмейстер Иван Карпенко построил возле Дома культуры свой духовой оркестр и врезал «На сопках Маньчжурии». Ничего нет лучше этих звуков, плывущих над селом и слышных в каждом дворе. Как хотелось когда-то, в детстве, все бросить и, обувшись по этому случаю, бежать на них! Тихий летний вечер, зеленые улицы… Музыка все ближе, ближе, и вот ты возле клуба. Киномеханик налаживает движок перед сеансом — ты следишь за его движениями и ждешь картины, стоят взрослые парни с велосипедами — завидуешь, топчутся в пыли танцующие девушки — мечтаешь. Это все другой мир, где нет ни огорода, на котором ты целый день один с тяпкой, ни коровы и кабана, для которых рвешь и рвешь траву и крапиву по канавам, здесь ты в обществе. А выйдет на сцену пятиклассник Иван Карпенко и запоет: «Дывлюсь я на небо та й думку гадаю»…?! С голосом Робертико, ростом с первоклассника… «Чому я не сокол, чому не лiтаю?» — воздевает руки, весь тянется вверх, так ему хочется, так не терпится вырасти и улететь… Учителя прочили его в консерваторию, вышло — на курсы. Для села это оказалось лучше. Год за годом он подбирал себе мальчишек, они вырастали на его глазах с трубами в руках, уходили в армию, их места занимали другие, и вот уже два раза оркестр стал лауреатом всеукраинских конкурсов. Недавно Иван купил дом в райцентре, где живут родители жены, надо перебираться. Там ему такого оркестра уже не создать, и он, зная это, все тянет, тянет с переездом…
Минул десятый час, а оркестр продолжал играть.
Около одиннадцати от Дома культуры донеслись «Амурские волны», и я решил идти: в половине двенадцатого, в крайнем случае, в двенадцать, должны бы все-таки начать. Как обычно, было много опоздавших. Они входили, снимали шапки, спокойно приглаживали волосы и, здороваясь направо и налево, принимались высматривать удобные места. Потом включались в общий крик, волны которого катились к сцене, разбивались о трибуну, брызгами пронзительных женских голосов обдавали стоявшего там председателя. Это был рослый плотный человек в костюме с галстуком, и оттого, что он стоял раздетый, а остальные все сидели в плащах, пальто и плюшевых жакетах, председатель казался зашедшим сюда случайно, на минуту: чуть посмотрит и, не давая себе продрогнуть, вернется назад, в тепло и уют, к прерванному делу. Не обращая внимания на протестующий шум, не считая голосов, он проводил решение за решением, и только один раз, когда он, рубанув ладонью воздух, объявил принятым весенне-летний трудовой распорядок, за который не поднялось ни одной руки (люди требовали начинать работу не в семь, а в восемь), в зале установилась полная тишина, и в ней прозвучал чей-то изумленный, протяжный голос: «Что де-е-лают, а? Зачем же вы нас собирали?» Заныло сердце о Викторе… Неужели и он когда-нибудь так научится?
После собрания в фойе к нам с Миколой подошел председатель.
— Ну, как собрание? — спросил он, отводя глаза.
Нам было неловко, мы что-то промычали.
— Народ сложный,— сказал он.— Шумят.
Это была правда.
— И все-таки плохая слышимость в зале.
Тоже правда.
— К следующему разу установлю микрофон!
И то выход.
…Где-то на полпути к Тарасовке, возле двух грузовиков, перегородивших дорогу и не решавшихся ехать дальше из-за грязи, к нам попросился человек с фанерным чемоданом. Уверяя, что будет идеальным проводником, он проворно, но с величайшей натугой втащил в кузов свой чемодан. «У сястры в Харькове гастил,— заакал он, осматриваясь в кузове.— Крыхтя крупы, крыхтя муки,— ано и набралось». Толика, крошка.
Всю дорогу сидел как-то бочком, не встревал в разговоры, только глазами показывая готовность откликнуться на любой вопрос. Вблизи Дома культуры смущенно завозился, не решаясь попросить об остановке. Микола постучал по кабине, я взял чемодан. Пассажир спрыгнул на дорогу, принял свой груз и зачем-то сказал: «Я мигом!» Действительно, когда мы вносили первую декорацию, наш Крыхтя, сменивший телогрейку на выходную болонью, уже вертелся на сцене с топором в руках и гвоздями в зубах. Возле черного хода, открытого на время разгрузки, творилось тихое, полное тайного смысла — взявшись что-нибудь нести, проникнуть без билета — столпотворение мальчишек. Давайте, братцы, давайте, это нам знакомо!..
В артистической, вокруг длинного стола, враз ставшего похожим на прилавок, заваленный грудами разноцветного тряпья, толпились наши девушки. Блаженство этой лихорадки — с чем его сравнить? Что-то оказалось забытым, что-то куда-то завалилось — все это обсуждается, ищется, приглушенные попреки, понуканья, мольбы, неосознанно счастливое отчаяние блещущих глаз, заламываемых рук, нежно-розовое сияние выскальзывающих плеч — ты что, тут мужики, отвернитесь, бесстыжие! Да мы ничего, нам не до того, у Виктора вон что-то с шароварами. Булавка! У кого булавка? (А тем временем в углу, переводя бессмысленный взгляд с книжки на потолок, кто-то повторяет свои слова, и оттуда доносится отрешенное бубнение: бу-бу-бу…) Станьте кто-нибудь у входа в зал — без билетов набьются… Девочки, а людей должно быть мно-о-го! Какие там люди — одни школьники… У кого билеты? Надо быстренько исправить — они сорокакопеечные, а объявлено по тридцать. Не на-а-до. Как это не надо?! А так, пусть человеку удовольствие: сорокакопеечный купил за тридцать… Ха-ха-ха!
В фойе — толкотня и причудливая, изумительно беспечная мешанина русского и украинского, которую нигде, кроме как по русским границам Украины, не услышать. «Чи канцерт, чи пастановка? Люди кажуть, пастановка… А девки у них — здаровше наших, не падумаешь, што восьмиклассницы, у нас таких и в дясятом няма».
Потолкавшись в фойе, мы с Миколой возвращаемся в артистическую, и нашим взорам предстает восхитительная картина закончившегося переодевания.
Оранжевые сапожки, узкие юбочки выше колен, легкие вышитые кофточки наших девушек сотворили чудо. Где были раньше эти длинные прямые ноги, осиные талии, плавно-стремительные шеи — весь этот хрустальный звон фигурок? Что ж они с вами делали, эти магазинные, разбросанные по стульям платья, превосходящие вашу природную норму на размер, а то и два? Ну когда же оно кончится, это унылое упорство, с которым от моря до моря, поколение за поколением выбирают пятидесятый вместо сорок шестого? И мужчины… Мечта моего актерского детства, где ты? Ядовито-зеленые шаровары, красные пояса (не намотать без посторонней помощи), казацкие шапки, тушью наведенные усы, ею же усиленные брови, и от этого всего возникшая — тяжеловесная важность движений.
Все было готово, билеты быстро продавались.
Нина Михайловна Перепелица, исполнительница роли жадной и сварливой Лимерихи, отдающей свою дочь, красавицу и умницу Наталью, за дурня-богатея Карпа, сбегала, шелестя юбками, взглянуть со сцены в зал и дала команду начинать. В последний момент меня толкнуло: пьеса из жизни бедного старинного украинского села, история рассказана невеселая, а тут такая нарядность… Батрак Василь должен будет предстать на сцене явившимся со двора, где чинил телегу, но кто ж поверит Виктору, что телегу чинят в этих шароварах и белоснежной вышитой рубашке.
Однако ничего не поделаешь, в чужой монастырь со своим уставом не ходят.
Зато Виктор хорошо, пожалуй, лучше всех знал свои слова и с чувством их произносил, особенно то место, где Василь рассуждает о пороках накопительства и стяжательства, о неумении его односельчан жить по-братски, о взаимной зависти и жестокости. Это звучало у Виктора без должного негодования, в голосе и страдальчески вытягиваемой шее почему-то не было и следа той скучной туповатой уязвленности бедняка, за которую порицала Василя веселая Маруся: что ты, мол, все делишь: зажиточные — незажиточные, надоело. В обращении Викторова героя к не так живущим людям было больше, чем, видимо, хотел наш непреклонный классик, недоумения, доброты и боли. Я слушал его, и по неисповедимым законам сознания в голове опять начинала биться мысль, впервые возникшая на том злосчастном квартальном собрании. Только теперь в ней было меньше тревоги и больше, чем тогда, надежды. Так не уважать людей он не научится, нет!.. Не в своем, так в другом селе сделается, в конце концов, и главным агрономом, и председателем, пойдет, возможно, и выше, хотя выше не надо б, выше должности, чем председатель, для настоящего агронома нет, но перед всеми и против всех стоять, не считая поднятых рук, и объявлять: «Принято!» не будет…
И вслед за тем, под влиянием дорогого моего «артиста», сами собой становились мягче и не так уж пекли слова, которые я не мог, не решился высказать на том собрании, и теперь был рад, потому что тогда в них было бы слишком много ясности бесплодного гнева. Я ж знаю совершенно точно: не всюду так! Десять лет строится баня стоимостью в несколько тысяч и за пару лет была построена мясная ферма стоимостью в несколько миллионов. На обозримое будущее нет даже в планах тротуаров, требующих крохотных затрат, а тем более водопровода, и будет сооружена площадка для откорма восьмисот быков…
Куча денег истрачена на тракторы, комбайны, грузовики и ничего — на какой-нибудь цех, мастерскую, на какое-нибудь подсобное производство, где бы по зимам можно было занять женщин, требовавших на собрании: «Работы нам давайте! Под таким руководством толстыми делаемся, в двери не влазим». Несколько лет не могли приспособить к делу консервное оборудование, оно лежало и гнило, и как раз в момент, когда вдвое увеличился овощной план и расширяется огород, оно оказалось сбытым с рук… То проедали две трети валового дохода, не думая о завтрашнем дне, а теперь жмутся с зарплатой, и Иван Павлович Ильин, вывозя за сутки до двухсот цистерн навоза на ферме, просит учетчицу записывать по восемьдесят — все равно, мол, срежут, сочтя высоким заработок…
Не об этих нескладухах мне теперь хотелось сказать на собрании, а больше о том, что так было, есть и будет не везде. Когда у покойного Макара Посмитного были такие урожаи, как у нас сейчас, Макар имел и тротуары, и водопровод, и плавательный бассейн, и полдесятка подсобных производств, и никто у него не держал коров, а молока хватало всем, и никто не гонобился с индивидуальным строительством, а строил всем колхоз. Перед Макаром, конечно,— дважды Героем, депутатом,— распахивались все двери, но не всегда же, не с первого дня! Сначала человек сам должен был проникнуться мыслью, что тротуары так же важны, как и коровники, эта мысль должна была стать его страстью, главной целью всей его долгой жизни, и уж потом явились слава, влияние и возможности, которым завидовали. Почему же приходит еще довольно молодой человек, приходит в готовое, старое, крепкое хозяйство, только что сдюжившее ферму на две тыщи быков, и в голове у него, в планах — все, кроме тротуара, водопровода?..
Я понимаю: трудно, каждая муфточка для того водопровода — дефицит, на вес золота, но хотя бы мечта, думка б такая была! Видное всем сожаление хотя бы было, что это пока невозможно, а рядом — и нескрываемое понимание того, что обменивать всевозможный дефицит в сельпо на яйца неприлично… И то бы люди ободрились,— зная, что председатель им сочувствует, не отделяет себя от них. Я ведь словно сейчас вижу, как четырнадцать лет назад Макар Посмитный, получив расстроившую его хозяйственные планы заготовительную разнарядку, сидит на лавке возле конторы и плачет, окруженный людьми, а они его утешают: «Ничего, Макар Анисимович,
как-нибудь выполним. Что ж теперь?»
…Спектакль заканчивался. По сцене бежала, взмахами рук изображая птицу, ставшая причинной от жизни с нелюбимым Наталья и не узнавала вернувшегося с заработков Василя. (На длинном столе в артистической освободившиеся от участия в спектакле накрывали ужин, доставая из сумок кто что привез: сало, колбаса, курятина, соленые огурцы, пироги).
«Наталю, это ж я, твой Василь!» — восклицал он. «Я не Наталя,— отвечала она.— Я птица».— «Вот что делают с нами богатые и жадные»,— горевал Василь. (Лучшей закуской в артистической будут признаны не пироги и сало, а холодные котлеты из кроличьего мяса с чесноком.) Наталья улетала от Василя, покачивая крыльями, и школьники в зале весело смеялись, потому что они, в отличие от нескольких пожилых женщин и мужчин (среди них и наш Крыхтя) хорошо знали, что Наталья с ума не сошла, что никакая она не птица и что она вообще не Наталья, а учетчица Нина Севидова, как и Василь — не батрак, слишком поздно заработавший на свадьбу, а агроном-энтомолог, секретарь комсомольской организации колхоза «Червона Украина» Виктор Петров…
Село спало глубоким сном, когда мы, развезя артистов по домам и поставив в гараж машину, возвращались на наш Татьянин хутор. Шли через поле, под ногами хрустел подмороженный снег. Голубоватым мертвым блеском отливала ледяная, губительная для озимых корка. Поздняя, очень поздняя весна. В тишина поля, под ясными звездами, не хотелось думать о тревожном, а думалось. На днях, рассказывал Виктор, брали монолиты пшеницы, запасы влаги — пятьдесят—семьдесят миллиметров. А для хорошего урожая нужно не меньше двухсот. Придем домой, и мать, белым привидением бродя по комнате, будет бормотать: «Дня вам мало. Рядовой человек — свободный человек, никто его не терзает»…
Возле фермы гудел трактор. Ночью ему там делать нечего, значит, вытаскивал какую-нибудь машину, застрявшую на большаке, и вот возвращается. Шофер прибежал в село, разбудил тракториста, завтра, вернее, сегодня, они по этому случаю посидят в доме шофера… На ферме старый ночной скотник Степан Павлович, по необидному прозвищу Степанчик, наверное, укладывается подремать на коротком топчане, застеленном соломой и телогрейкой. А может, и наоборот: встал и прохаживается между рядов, подчищая свежие дымящиеся лепешки. Горит несильный свет, лежат, мерно вздыхая, коровы.
— Зайдем к деду? — вдруг сказал Микола-корреспондент. Мы открыли дверь коровника, и на нас пахнуло влажно-теплым, уютным запахом силоса, навоза, соломы. Степанчик обрадовался, спросил меня, на месте ли столица, и принялся подробно рассказывать, как она выглядела во время войны: после побега из плена он несколько лет работал на минном заводе в Подмосковье. Никак не мог привыкнуть, глядя по утрам из окна казармы на заваленный минами заводской двор, что это мины, а не буряки, и что надо не быков запрягать идти на воловню, а — в дым, жар и сквозняки литейки. Хвалился, что в прошлом году на день Победы был ему от колхоза подарок: зеркальце, духи и утиральник.
— Что с духами-то делаете, Степан Павлович?
— Душимся! — смеялся Степанчик, похлопывая себя по бритой сморщенной щеке.
Мы пошли дальше, и свет из окон фермы, сливавшийся позади нас в теплую желтую полоску, казался тем самым светом, на который, по мечте Миколы, хорошо бы, оставляя хитрые хозяйственные мысли, собираться людям.
Журнал «Юность» № 9 сентябрь 1976 г.