Петькины именины — часть 8

Да, видно, Петькин отец был прав. Если знаешь, за что дерешься, сил больше. «Буржуй» закуривает. Самосад в его самокрутке потрескивает, как головешки в костре. Этот треск, кажется, слышен на все левады, а едкий табачный дым, въедаясь во влажные запахи разнотравья, белыми космами, словно туман, окутывает вокруг нас кусочек ночи. Интересно, сколько сейчас времени? Дома, конечно, будет выволочка со всей выкладкой.
Но, как говорится, семь бед — один ответ. Петька докуривает свою цигарку, встает:
— Пошли, что ли?
Вообще на сегодня можно бы и пошабашить. Впечатлений и тек по горло. Но Петька действует по шоферскому правилу: пошел на обгон — не дергайся! Раз договорились, значит, баста — идем на поляковский сад. Он у нас один из немногих оставшихся в живых. Когда-то этих фруктов было — ешь, не хочу. А теперь один-два садочка, и все. Немцы повырубили, партизан боялись. Им партизаны мерещились на каждом шагу. Ветер подует, курица пробежит — хватаются за автоматы.
Партизан действительно было много. Они, как правило, появлялись там, где их меньше всего ждали, и, ошалевшие от злости и страха, фашисты рубили деревья и сохраняли их в редких и крайних случаях. Возле штабов, госпиталей…
…Операция по поляковскому саду требует уже совершенно иного подхода и иной подготовки.
Прежде всего, надо проникнуть во двор. А это не так просто. Спекулянт обнес свои владения густом колючей проволокой. Мы каждый раз щупаем эту проволоку, проверяем, не пропустил ли паразит через нее ток. Во-вторых, надо обезвредить кобеля, что бегает по всему двору. Здоровенный, как бугай, он может поднять такой тарарам, что не дай бог. Прошлый раз так и случилось. Оттого и задницы до сих пор ноют.
Мы идем в свой блиндаж, берем еще с вечера приготовленные инструменты и амуницию и направляемся к поляковскому дому. Каждый знает, что ему делать, ничего напоминать никому не надо. Мы подходим к забору со стороны левад. Это, кстати, наше счастье. В случае чего, есть куда смываться.
Мы подходим и залегаем. Вперед уходит Володька. Надо проверить, все ли спокойно и нет ли кого во дворе. Кроме кобеля, конечно.
Володька уползает, а мы терпеливо ждем. Проходит, кажется, целая вечность, прежде чем возвращается разведчик. Он скатывается к нам в окоп и на немой Петькин вопрос тихо отвечает:
— Порядок.
Значит, вперед! Мы подтягиваемся прямо к забору и буквально «умираем». Теперь начинается самое сложное — проход во двор. На это дело у нас отправляются Петька и Гришка Рудяшко. То, что они сейчас начинают, требует невероятной осторожности и терпения. Надо сделать в проволочном заборе проход, и сделать это так, чтобы не раздалось ни единого звука. Для этого у нас есть специальные ножницы-кусачки. Солдатские, разумеется. Малейшая неосторожность — и пиши пропало.
Петька ложится на спину, берет в руки ножницы. Гришка придерживает обеими руками проволоку, чтобы не звенела. Проходят секунды, минуты… Не заснули там пацаны? Нет, не заснули. Раздается едва уловимый щелчок. Нам он кажется настоящим выстрелом, и мы от испуга еще сильнее прижимаемся к земле. Но вокруг все по-прежнему спокойно. Снова минуты, и снова щелчок. Минуты — щелчок… Минуты — щелчок…
Наконец Петька и Гришка отодвигаются от проволоки, передают нам ножницы, поднимают с земли мешочек. Теперь наступает самое неприятное. Надо подползти к собачьей будке, навалиться на пса, надеть ему на голову мешочек, перетянуть морду тряпками, чтобы не мог вякать, привязать кобеля к будке — и все это сделать совершенно бесшумно.
Разведчики исчезают в сделанном ими проходе, а мы, затаив дыхание, вслушиваемся в ночь. Иногда нас пугает стук собственного сердца. Главное, ничего не видно. Лежишь, как дурак, и ждешь у моря погоды. Ванька Кондратенко от напряжения шморгает носом, а мы передергиваемся, как от удара током. Нашел время прочищать свое нюхало. Тянутся минуты, тянутся, как волы по дороге, тянутся и растворяются в темноте ночи. Кажется, что-то послышалось, что-то вроде возни. Но нет, все тихо. Вот опять послышалось… Я прикладываю ладонь к уху и напрягаю слух до последнего. Так и есть, ползут. Появляются Петька и Гришка. У обоих всклокоченный вид, дышат, как будто сбегали к Куприянихе и обратно. Петька протягивает мне руку и торопливо, шепотом просит:
— Перевяжи!
Я ищу тряпку, а он так же торопливо объясняет:
— Укусила все-таки, сволочь!
Мы перевязываем Петьке руку и по одному вслед за «Буржуем» лезем в поляковский двор. Теперь надо глядеть в оба и не мелочить. В саду есть все — и яблоки, и груши, и сливы, и абрикосы, и смородина… Можно растеряться и набрать чепухи, например, смородины. А на кой нам? Мы договорились брать только яблоки. Может быть, мы позволим себе сорвать по кавуну, они только-только начинают созревать.
Мы подползаем к намеченным деревьям, мысленно мы подползали к ним уже десятки раз, и начинаем трудиться. У каждого из нас есть торбочки, карманы, есть, наконец, место за пазухой. Мы работаем тихо, но упорно. Интересно, сколько рублей не досчитается завтра спекулянт?
Наконец Петька поднимает руку. Это значит все, шабаш. А жаль, хоть и брать уже некуда, но уходить не хочется. Да и яблочка еще ни одного не попробовали. Но приказ есть приказ, мы начинаем отход. Теперь это намного сложнее. Ползти невозможно, мы словно одеты в яблоки, да еще торбочки в руках. Низко пригнувшись, цепляясь за ботву и спотыкаясь о кавуны, идем к выходу.
Нет, так уйти нельзя. Я не выдерживаю, наклоняюсь и срываю кавун. Стучать по нему некогда…
Черт с ним, какой будет — такой будет. Мы выныриваем из-под проволоки и растворяемся в своих любимых левадах.
В блиндаже зажигаем лампу, сделанную из гильзы снаряда, и начинаем выкладывать добытое. Получается внушительный бугорок. Я снисходительно поглядываю на своих друзей и водружаю на вершину бугра кавун. Но, оказывается, моя снисходительность ни к чему: по кавуну взял каждый. Мы весело хохочем и начинаем пир. Кавуны теплые, зеленые, как трава, но мы едим их, захлебываясь от удовольствия. Если бы в этот момент к нам зашел кто-нибудь из посторонних, он, вероятно, подумал бы, что попал в свинарню. Во-первых, яблоки мы
едим так редко, что уже начали забывать их вкус, кавуны не знаем, как пахнут, во-вторых, мы проголодались так, что готовы съесть собственные ботинки.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 9

Мне всегда в этих случаях вспоминается Петька. Ведь только я один знаю, какой он «буржуй».
Это было приблизительно за полгода до того, как ушли фашисты. После гибели матери в доме Агафоновых остались трое: Петька, Настенька, ей было что-то чуть больше семи лет, и Ванюшка — ему тогда не было еще и пяти. Многие на нашей улице, в том числе и моя мать, хотели забрать детей к себе, но Петька уперся и никуда идти не захотел. Он сам ухаживал за сестренкой и братишкой: добывал еду, готовил, шил, обстирывал. В общем, делал все, что надо. Вот тогда и сказали, что он постарел.
Эта последняя зима при гитлеровцах была не дай и не приведи господи. Мы уже столько всего насмотрелись, что никакими руинами, никакими пепелищами или виселицами нас удивить было невозможно.
Все, что можно было забрать, оккупанты забрали, все, что можно вырубить, вырубили, всех, кого хотели убить, убили. Мы жили как приговоренные. Долбили задубевшую от мороза землю, провожали в нее близких и не знали, кто из нас следующий.
И вот в эту зиму, зиму последней игры жизни со смертью, Петька остался с детишками один. Ему помогали, его поддерживали, как могли и чем могли. Но в ту зиму у людей уже даже добрых слов не хватало. Петька чернел и распухал на глазах, вместе с ним чернели и пухли сестренка и братишка.
В ту зиму мы не играли. Петька, единственный из всей нашей компании обладатель настоящих коньков-«ножей», на улице почти не появлялся. Откуда у Петьки были эти коньки — оставалось сплошной загадкой.
Когда мы, бывало, глядели, как Петька цепляет к валенкам свое блестящее сокровище, зависть наша переходила всякие границы. Мы готовы были отдать за такие коньки что угодно. Но Петька так дорожил своим богатством, что, вероятно, тоже готов был отдать за него что угодно. Поэтому ни об обмене, ни о продаже не могло быть и речи. Мы катались на этих коньках под Петькиным присмотром, катались и наливались завистью еще больше. Ведь сколько ни катайся, а отдавать надо. Отдай и жди, когда их опять принесут. Да и дадут ли еще покататься? Правда, Петька всегда давал, но одно дело, когда даешь ты, а другое — когда дают тебе.
И вот однажды Петька пришел к нам в дом. Он топтался у порога, держа руки за спиной, и явно не знал, как начать разговор. Затем откашлялся, поглядел куда-то в угол и глухим, каким-то не своим голосом проговорил:
— Одолжите чего-нибудь из еды. Детишкам…
Потом вдруг заторопился, словно опасаясь, что его могут неправильно понять, вынул из-за спины руки и протянул самое дорогое, что у него было,— коньки.
Мы смотрели на Петьку и с ужасом думали о том, что в доме Агафоновых дошли до точки. Я давился от слез, а мать не стеснялась, плакала. Она гладила Петьку по голове и приговаривала:
— Глупый, глупый… Еще сам кататься будешь…
Мать плакала. В нашем доме не было ничего, ни крошки. Мы только-только обсуждали эту проблему и спрашивали друг друга, как жить завтра.
И вдруг мать бросилась к вешалке. Она торопливо одевалась и, глотая слезы, повторяла одно и то же:
— Я сейчас, сыночек, сейчас… Я достану, обязательно достану.
Мать убежала, а Петька, еще немного потоптавшись у порога, положил коньки на пол, не спеша повернулся и вышел. Я оторопел и на какое-то мгновение замешкался. Затем схватил «ножи», выскочил на улицу и догнал Петьку:
— Ты что, ошалел, что ли?
Он посмотрел на меня каким-то долгим, странным взглядом и тихо проговорил:
— Спасибо.
Матери не было до самого вечера. Пришла она усталая, разбитая, протянула мне узелок и сказала:
— Отнеси Пете, быстрее.
Узелок был маленький, легкий. Я пулей долетел до Агафоновых — Петька жил от нас через два двора,— без стука рванул на себя дверь и вошел в дом. Гордо протянул Петьке узелок, но так и остался стоять с протянутой рукой. Петька сидел ко мне спиной и беззвучно плакал. Я понял это по тому, что у него тряслись плечи. Я не успел ничего сделать, ничего спросить, как откуда-то из темноты ко мне тихо подошел Ванюшка и робко спросил:
— Ты плынес хлебца? А то Настька узе умелла.
До меня не сразу дошло это «умелла». Затем промелькнула догадка, я внимательней вгляделся в то, что лежало на кровати, и все понял.
Мы выдолбили мерзлую землю и навеки уложили в нее Петькину сестренку. Ванюшка ходил вокруг могилы и все просил не бросать на Настю камни. Глупый, он никак не мог понять, что нам нечем отогреть землю, ему все казалось, что Настеньке больно.
С тех пор в доме Агафоновых начались чудеса. Не какие-нибудь, а самые настоящие. Появились продукты, иногда даже мясо. Мы ошалело переглядывались, морщили носы и ничего не понимали. Петька по-прежнему на улице почти не появлялся, был все время чем-то занят и замкнут еще больше. Однажды мы с Володькой Кияновым и Гришкой Рудяшкой зашли к нему в гости. Петька сидел у стола и кормил Ванюшку мясным бульоном. Мальчишка жадно глотал ложку за ложкой, и на его шейке под тонкой, словно папиросная бумага, кожицей билась какая-то синяя жилка. Нам даже стало страшно: не лопнет ли? От вида еды и запаха мяса закружилась голова. Казалось, вот этот суп, что ел Ванюшка, мы проглотили бы вместе с миской. Петька явно не ожидал нашего прихода и смутился. Он смотрел на гостей из-под насупленных бровей, словно ожидая чего-то неприятного. Мы решили: он боится, что мы попросим поесть,— и заторопились на улицу. Но Петька встал из-за стола, загородил нам дорогу и попросил остаться.
Он усадил нас за стол, поколдовал где-то в углу и вдруг поставил перед нами миску ароматного варева с мясом. Мы смотрели на мясо и соображали: спим или не спим? Потом решили, что не спим, и выхлебали юшку в мгновение ока. Съели мясо и не оставили ни единой косточки. Мы грызли их до тех пор, пока они не превращались в муку.
Потом мы еще бывали у Петьки в гостях, и каждый раз он чем-нибудь угощал. То консервами, то печеньем. Вот тогда его и прозвали «Буржуем». Взрослые тоже дивились тому, что происходило, и ничего не понимали.
Впрочем, что касается консервов и печенья, то здесь догадаться было нетрудно. Эти продукты были только у немцев. Достать их — значило или заслужить, или украсть. Заслужить Петька у фашистов мог только то, что и все остальные. Значит… Мы множество раз наблюдали, что это значит. У гадов ведь за все расчет один. Как рассчитались, так и заказывай, мама, поминки. Мы предупреждали Петьку, но он только зло усмехался и повторял:
— Рубайте, рубайте!
Мы ели и хорошо понимали, что это «Рубайте, рубайте» ничего другого не означает, как «Не лезьте не в свое дело». Ничего себе, не свое. А если поймают?
Как-то раз я был у Петьки. Он накормил меня своим варевом, и мы сидели за столом, перелистывая откуда-то принесенную им книгу. Называлась она «Адыгейские сказки и сказания». В дверь без стука, но, рванув так, что она чуть не слетела с петель, вошли двое немцев. Закутанные черт те во что с ног до головы, они несколько секунд настороженно озирались по сторонам, затем, не обращая на нас никакого внимания, бросились к печке и, стащив с синих, словно в судороге скрюченных пальцев рукавицы, начали греть руки. Гитлеровцы чуть ли не клали их на плиту, и нам все казалось, что вот-вот послышится запах горелого мяса.
А эсэсовцы грелись и не то от удовольствия, не то от боли стонали. Постепенно они стаскивали с себя вещь за вещью. Вначале то, что было на голове, затем — еще раз убедившись, что в доме никого, кроме детей, нет,— сняли с груди автоматы, расстегнули шинели и, наконец, стащили с ног сапоги. По комнате сразу распространился запах прели и навоза.
По мере того, как они приходили в себя, их носы все больше и больше улавливали запах вареного мяса. Когда солдаты отошли настолько, что были в состоянии ворочать языком, они выбросили нас из-за стола, переставили его поближе к печке и, не снимая шинелей, уселись друг против друга. Один из них, вырвав из принесенной Петькой книги несколько листов, протер ими стол и угрюмо приказал:
— Essen… schneller! — Но, видно, решил, что мы можем не понять, и тут же перевел на русский: — Кушять… Бистро!
Теперь уже «кушять» просят. Раньше, как в столовой, выбирали: «яйки… курки… млеко…» А теперь «кушять». Только и осталось, что «бистро». Нам это хоть по-немецки, хоть по-русски… Знаем, чем может закончиться.
Петька делает жалобное лицо и отрицательно качает головой. Нету, мол… Гитлеровцы недоверчиво смотрят на нас, жадно вдыхают аппетитные запахи и еще злее повторяют:
— Бистро!
Один из них поднимает автомат и направляет на Петьку.
Второй незамедлительно делает то же самое и уточняет по-немецки:
— Schneller!
Какое-то время в комнате слышны только тяжелое дыхание солдат да испуганные всхлипы Ванюшки. Затем фашисты еще раз объясняют:
— Brot.. Хлеб! Ти понимаешь, русський швайн?
Конечно, мы понимаем, и что такое «швайн», и что такое «капут»… Петька пытается втолковать солдатам, что хлеба нет, но те упорно не верят. Им просто кажется невероятным, что в доме, где так пахнет, нет хлеба. Один из них встает, берет свой шмайс
и направляет на Петьку.
— Ich werde schissen! — Он тут же уточняет порусски: — Пу-пу!
Петька делает широкий жест рукой и предлагает:
— Найдите хоть крыхотку!
Естественно, немцы ничего не понимают, но Петькин жест их почему-то успокаивает. Тот, что сидит за столом, говорит своему напарнику какие-то слова, и он недовольно опускает оружие.
Солдаты начинают шарить по комнате. Они буквально расшвыривают все, что попадается им под руку. Они ищут, и, по мере того как приближаются к углу, из которого Петька всегда выносит свои харчи, мне становится все жарче и жарче. Ведь если найдут…
Я гляжу на Петьку и удивляюсь: он совершенно спокоен. Гитлеровцы ничего не находят, от злости швыряют в печку нашу книгу и, погрозив на прощание кулаком, уходят.
Мы долго молчим, затем я тоже собираюсь домой. Колени дрожат, язык не хочет слушаться, но я все же говорю другу:
— Ты бы поосторожней! Ведь найдут, не поздоровится.
Петька по-прежнему спокоен, только очень бледен. Он смотрит на меня все тем же странным взглядом и угрюмо выдавливает:
— Не найдут. А найдут…— Он не договаривает, отворачивается и тихо заканчивает: — Что ж сделаешь…
И все-таки только я один знаю, какой он «Буржуй». Это было весной, незадолго до ухода оккупантов. Мне срочно нужно было повидать Петьку, передать какую-то новость. В доме я никого не нашел и вышел на улицу. Во дворе тоже вроде бы никого не было, и я уже совсем собирался уйти, как вдруг где-то за сараем мне послышался Ванюшкин голос. Решив пошутить, я тихо подкрался к сараю и осторожно выглянул из-за угла. Я как выглянул, так и остался стоять с открытым ртом.
Петька сидел на корточках и складывал в казанок мясо, а рядом лежала только что содранная собачья шкура. В том, что шкура собачья, сомнений быть не могло, потому что тут же лежала голова какого-то Полкана.
Петька, видно, почувствовал мой взгляд и резко обернулся. Я впервые увидел его таким растерянным, даже капельки пота выступили на лбу. Он встал, потоптался, зачем-то прикрикнул на Ванюшку, который ничего не делал, набросил на казанок тряпку и, глядя куда-то в землю, сбивчиво заговорил:
— Ты это… Никому… Ладно? — Он замолчал, пошевелил губами, словно отыскивая нужные слова, и вдруг заволновался: — А что делать? Что? Как Настя, да? Как Настя?.. — Он прижал к себе младшего братишку и все повторял и повторял, как в бреду: — Как Настя… Как Настя…
А вообще Петька научил нас не умирать от голода.
Мы не брезговали ни ховрахами, ни воронами, ни воробьями, и чего мы только не ели в ту последнюю оккупационную зиму и весну! Ховраха сваришь, так лучше любой курицы, а печеные на углях воробьи — так и за уши не оттянешь.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 10

Вот такой он у нас, «Буржуй»! Мы доедаем кавуны, Петька добрую половину оставляет, это для Ванюшки с отцом. Мы делаем то же самое и начинаем хрустеть яблоками. Хрустим до тех пор, пока не набиваем оскомину. Встаем, собираем то, что осталось. Осталось много, никак не можем все забрать. Как же это в саду мы сумели так нагрузиться?
Наконец, растопыренные и перекособоченные, выходим из блиндажа и с удивлением смотрим на посеревшее небо. Получим дома, ох, получим.
Но осталось последнее, самое приятное, и мы его сделаем, пусть нас хоть поубивают. Надо разнести яблоки по дворам, по всей нашей улице. Зачем? А куда ж столько съесть? Мы вон полчаса похрустели — и то брюхо, как барабан. Про запас? На всю жизнь не напасешься. Петькин батька говорит: «Чем больше отдашь, тем больше сам получишь». Вон Вакуленчиха… Бывало, идет—кажется, сало сзади капает. Померла — неделю никто не знал. Стащили с постели, а там деньги. Много, до ужаса. И советские и немецкие… А зачем? Нет, мы знаем одно: достал — поделись! Смотришь, и тебе достанется.
Мы разносим яблоки. Кладем — кому на порог, кому на подоконник. То-то будет утром радости!
Возвращаемся домой. Я открываю калитку, тихо подкрадываюсь к окну. Если форточка открыта, все в порядке. Открыта. Просовываю в нее руку, нащупываю шпингалет, поворачиваю, распахиваю окно и спрыгиваю в комнату. Спрыгиваю и останавливаюсь перед матерью.
Даже в темноте видно, как блестят у нее от слез глаза. Она берет меня за плечи и начинает трясти так, что у меня из-за пазухи выскакивают яблоки. Я знаю: это у нее истерика. Конечно, мать переживает, это ясно. Но что я могу сделать? На пороге появляется бабушка, тоже не спит. И вот ведь какая штука: предупреди их заранее, что приду поздно, да еще расскажи, что мы собираемся делать,— не пустят ни за что. А как не пойти, кто за так все это сделает? Мать трясет меня и приговаривает:
— Что ж ты, проклятый, делаешь? Сердце у тебя или каменюка?
Я знаю, что в этих случаях лучше молчать. Быстрее успокоится. Хорошо Петьке: его некому трясти. Мать потихоньку приходит в себя, снимает с моих плеч руки, поворачивается и собирается уходить. Но в это время наступает на яблоко и чуть не падает.
Зажигают свет. Я стою, как чумичка, растопыренный фруктами, гляжу на мать синими фингалами и рассеченной губой и не знаю, куда деть свои в кровь изодранные руки. Мать с бабушкой испуганно ойкают, бабуля при этом даже крестится, отступают и чуть ли не в один голос спрашивают:
— Воровал?
Вот это уже меня оскорбляет, и я обиженно выбрасываю:
— Мы ж у Поляковых…
Мать насмешливо щурит глаза:
— И Поляковы тебе их подарили?
Я сбиваюсь с толку. Мы всегда считали, что взять у Поляковых — это не воровство. Я так и говорю. Мать смотрит на меня осуждающим взглядом и уточняет:
— А как же это называется?
Я моментально отвечаю, как учил Петька:
— Это называется — отобрать у спекулянта награбленное.
Здесь не выдерживает моя бабушка. Она долго шамкает от возмущения губами.
— Это как же понимать? Спекулянт награбив, а ты у того украв? Ты-то кто после усього?
— Не украл, а отобрал награбленное,— упорствую я и поясняю: — Не для себя, а для всех. Мы ведь… Я называю тех, кому отдали яблоки. По мере того, как растет число фамилий, глаза у матери и у бабушки раскрываются все шире и шире. Мать наконец не выдерживает и спрашивает:
— Так вы что, весь сад?..
Я торопливо успокаиваю:
— Не, что ты, там еще осталось…
Мать садится на табуретку и смотрит теперь на меня уже совсем другими глазами. Вероятно, она пытается пенять: воровство это или не воровство?
К какому выводу приходит мать, я не знаю. Я слышу только то, что должен был услышать:
— Больше со двора ни шагу!
Мать встает, круто поворачивается и идет к кровати. Хоть полчаса поспать до работы. А я начинаю выкладывать яблоки. Когда заканчиваю разгрузку, бабушка заставляет меня вымыть руки, что я делаю с большой неохотой — устал до чертиков,— и приглашает к столу. Да, пожрать сейчас в самый раз. Я проглатываю один кусок хлеба, съедаю второй и только тут замечаю, что на тарелке есть и третий. История повторяется каждый день. Вначале я съедаю свою порцию, затем мать и бабушка подкладывают мне свои кусочки. Нехорошо, конечно, надо бы всем поровну, но есть так хочется, что я не в состоянии думать и ем.
Я засыпаю тут же за столом. Почти не чувствую, как бабушка с матерью перетаскивают меня на кровать, как снимают ботинки, укрывают. Откуда-то издалека доносится имя «Кармелюк», слышится женский смех, но я не знаю, наяву это или во сне.
Просыпаюсь поздно. По тому, как в комнате жарко, догадываюсь, что времени уже много. Сижу, соображаю и вдруг начинаю волноваться: кто в магазин бегал, кто огород поливал, кто печку растапливал, кто таскал воду в кадушку?.. В комнату заходит бабушка. Она держится за поясницу и кряхтит. Мать, та никогда не кряхтит: ей просто некогда.
Бабушка смотрит на меня строгими глазами, она как-то очень смешно сдвигает брови к переносице и думает, что это получается очень строго, садится на край кровати и вполголоса начинает:
— Поляков с утра бигае по улици, яблоки шукае.
К нам уже два раза прибегав, тэбэ усё допытывався.— Она опасливо косится на дверь и заговорщицки объявляет: — Так я их у печку сховала.
Я начинаю давиться от смеха, и бабушка злится.
— Давай, давай, смийся, пока нэ арэстують. Поляков вон от дружка твого Петьки так просто видчыпыться в нэ может, усё возле их двора крутыться. Я мигом соскакиваю с постели. Но бабушка начеку. Она загораживает мне дорогу и торжественно объявляет:
— Мать приказувала: со двора ни шагу!
Я делаю страдальческое выражение лица и пытаюсь умилостивить старуху. Но все оказывается тщетно. Испробовав все дозволенные и недозволенные средства, я безнадежно машу рукой и соглашаюсь с приговором — ни шагу, так ни шагу. Выхожу во двор и слоняюсь без дела. Конечно, дня три карантина теперь обеспечено точно. Теперь ни я ни к кому, ни ко мне никто.
Я выполняю бабушкины приказы и все с надеждой поглядываю на калитку: не появится ли Петька. Приходит с работы мать, и я начинаю двигаться быстрее. Полить, набрать, сбегать, принести… Я уже совсем теряю надежду, как вдруг во двор не входит, а влетает «Буржуй». Мать сразу же направляется к нему навстречу, но он не дает ей раскрыть рта и радостно сообщает:
— Поляковых забирают.
Мы не сразу соображаем, кого забирают, как забирают и куда забирают. Но Петька все объясняет:
— Милиция! За спекуляцию. — Он делает паузу и удовлетворенно заканчивает: — Доигрались, гады. Мы все, в том числе и мать и бабушка, выбегаем на улицу и смотрим в сторону поляковского дома. Там милиция, машина, много народу и шума. Сам Поляков со своей красномордой бабой сидят в кузове машины и затравленно озираются по сторонам. Они сидят, а из дома все выносят и выносят какие-то вещи. Петька объясняет:
— Награбленное.
Машина уезжает и увозит спекулянтов. А мы с Петькой переглядываемся и хохочем. Мать глядит на нас, делает вид, что сердится, но не выдерживает и тоже смеется. Стоило нам вчера корячиться, когда сегодня заходи и бери у Поляковых что хочешь. Но как раз сегодня мы и не пойдем: не у кого брать.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 11

Следующий день проходит обычно. С утра мы бежим с Петькой в магазин, поливаем огороды, в общем, делаем что всегда. Сегодня особенно хочется, чтобы день закончился побыстрее. Сегодня у Петьки именины и, наверное, будет угощение. Каждый раз, когда у кого-нибудь именины, нас чем-нибудь угощают. Прошлый раз Петька кормил нас гарбузовой кашей. До сих пор слюнки капают.
Я все чаще и чаще поглядываю на неповоротливое солнце и жду своего часа. Еще немного — и уже можно будет выбросить первое пробное:
— Ма, можно я к Петьке сбегаю?
Но я не успеваю сказать этих слов. Земля и небо раскалываются от такого взрыва, что стекла из окон просто высыпаются наружу. Взрыв раздается в левадах, это я могу сказать совершенно точно. Такого грохота в нашем городе не слыхали. Мы какое-то время смотрим друг на друга, затем срываемся с места и бежим. На улице я вижу пацанов и мысленно про себя отмечаю, что среди них нет только Петьки. Мы бежим, а страшное предчувствие начинает грызть душу. Пробегаем мимо танка, у которого обычно собирались по вечерам, и бежим туда, где… Петька нам совсем недавно показал такую бомбу, что мы только ахнули. Присыпанная со всех сторон землей и поросшая травой, она казалась большим бугром, и, возможно, поэтому мы ее не замечали. «Буржуй» тогда все ходил и ходил вокруг своей находки и мечтательно твердил:
— Вот колупнуть бы.
Мы добегаем до громадной, еще дымящейся воронки и застываем в немом молчании. Такой воронки еще никто из нас не видел. Мы обходим воронку со всех сторон и ничего не находим.
Подбегают люди. Среди них и моя мать, и бабушка, и Петькин отец, у него сегодня выходной, он его специально припас к Петькиным именинам. Мы ходим и ходим вокруг развороченной и дымящейся раны и вдруг замечаем такое… Как по команде, наклоняемся вниз, разбрасываем землю, достаем солдатский сапог с блестящими подковками. Мы этот сапог не перепутаем ни с каким другим.
Нас окружает толпа. Петькин отец тоже наклоняется, смотрит на сапог и вдруг кидается на землю. Он разрывает ее руками и ищет, ищет, ищет. Он никого не слушает, ничего не видит и не понимает. Мы смотрим на него и дивимся: «Неужели он не понимает, что ничего найти невозможно? А еще солдат».
Хороним мы Петьку через день. Четверо мужчин несут гроб. На кой черт Петьке этот гроб? Мы шагаем за Петькиным отцом и удивляемся. Голова старшего Агафонова белее молока. Говорят, это после того, как он просидел у воронки всю ночь. Говорят… Будто мы сами не сидели с ним рядом. Только мы не смотрели на его голову, а когда наступило утро, он уже был вот таким.
Мы хороним Петьку. Нет, не хороним. Мы закапываем гроб с сапогом и возвращаемся домой. Возвращаемся, чтобы поливать огороды, их теперь у нас на один больше, бегать в магазин за хлебом, присматривать за Ванюшкой да и за его отцом тоже…
А он… «Буржуй», даже бомбу для себя выбрал такую же, «буржуйскую».
Мы возвращаемся домой и упорно думаем о том, что теперь Петькин склад надо найти во что бы то ни стало… Ведь не пропадать же добру, если не сработала макитра…

г. Юрмала, Латвийской ССР.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Мужчины

Дмитрий Холендро

Лежали на траве под солнышком. Было дико, что человек, дитя природы, выполол ее вокруг себя ради места для многоэтажных каменных коробок, называемых современными домами. От природы, некогда, наверно, здесь обильной, остались среди домов редкие музейные клочки в виде скверов и бульваров, где каждый кустик был под охраной. Теперь-то их берегли так, что там на траву нельзя было и ногой ступить. Да и трава там была, можно сказать, искусственная — ее сеяли, и лужайки называли газонами.
А здесь бухайся навзничь, слушай, как жужжат пчелы, как трепещет, сверкая прозрачными крылышками, стрекоза, как пахнет земля, вспоминай все это.
Игорь гладил небритой щекой травинку, и это было чертовски приятно. Не хотелось думать ни о сегодняшнем дне с его неизбежными заботами: пообедать где-то в городской столовке — с ужином проще,— купить два пакета молока, яиц, кусок колбасы, изжарить яичницу отцу и себе, смолоть и сварить кофе и еще до этого успеть заскочить в прачечную за бельем. Мать уехала в Трускавец: замучили боли, печень… Плакала, уезжая… На вокзале снова взмолилась: «Я останусь!» Как раз в эту пору у Игоря начинались экзамены в институт. Отец утешал ее:
«Ну, брось, брось… Мы тебе будем аккуратно писать». Мама попросила: «Телеграфируйте!» И отец сказал: «Правильно!» А когда пассажиров пригласили в вагоны и по ее лицу опять покатились невозможно крупные слезы, Игорь упрекнул: «Мама!»
За весь день сказал, наверно, одно это слово. Лицо у нее было бледное, желтое…
А экзамены шли ничего. Возрастала надежда поступить. Завтра предстоял последний — физика…
Но сейчас и об этом не хотелось думать. Вообще ни о чем. Было в самом деле хорошо. Прикрылись глаза от солнца, травинка все щекотала лицо, потому что он крутил головой. Когда она коснулась губ, он откусил травинку. «Какая-то лирика,— усмехнулся Игорь.— Сказывается происхождение предков».
И тут же понял, скорее почувствовал, что это была не лирика, а просто усталость. Самая обыкновенная, элементарная… Полежать так еще секунду, и уснешь. Но раздался визгливый голос Кости, любившего покомандовать:
— Жители, подъем!
Ему хотелось быстрей очутиться в реке. Они и выкатили на велосипедах за город, чтобы искупаться.
Июль стоял жаркий, именно стоял, а не двигался, не менялся, стоял, не иссякая. С утра — воздух, обжигающий легкие, и сквозь его стеклянную неподвижность — запах гари, доползающий из соседних лесов. Утренняя дымка, как потом оказалось, была неподдельным дымом… Даже газеты начали писать о лесных пожарах.
— Шевелись, дедули! — крикнул Костя и первым подхватил с травы свой велосипед.
Остальные поднимались долго, лениво, размеренно сидели, подтянув ноги и додремывая, а додремав, потягивались и виновато улыбались или, наоборот, хмурились на голос Кости, на его способность злоупотреблять правом, не полученным ни от кого, и на то, что до реки оставалось еще километра два спуска — грунтовая дорога вилась по крутому склону, среди редких деревьев, зеленеющих на выгоревшей траве, кое-где сбившихся в рощицы. В них дорога исчезала, но тут же опять вырывалась на солнце, от которого некуда было деться, и терпела его свирепость на воле, чтобы осторожно спускаться дальше.
Выстроились с велосипедами на круче. Внизу плоско отсвечивала река каким-то неживым слюдяным блеском. За спиной, неподалеку, урчало шоссе, с которого они свернули сюда. Их прельстила тень под двумя рослыми березами и зеленый лужок в тени. Теперь тень выжгло всю без остатка, и лужок побурел: тень скрывала его истинный вид. С шоссе тянуло смолой…
Ленивый и всегда сиплоголосый Родька прохрипел:
— Ежели напрямик? Что думают об этом лучшие умы человечества?
Лучшие умы человечества наморщили лбы.
— А?
Кто-то сказал:
— Б.
Сплетаясь и расходясь, напрямик сбегали к реке две или три тропы. Может быть, их натоптали в траве босыми ногами мальчишки, приезжавшие из города на автобусе. Может быть, это был древний след села, которого никто из молодых людей с велосипедами своими глазами не видел. Город, еще не добравшийся сюда, взметывающий дома на горизонте, уже предписал селу освободить кручу, на которой оно держалось века. За эти века тропинки могли возникнуть под натруженными ногами хозяек, носивших к реке белье, как в другой деревне носила его бабушка Игоря.
Еще один ум изрек:
— Попытка — не пытка.
Костя вздернул подбородок и взмахом ладони перерубил опасную и обманчивую нить риска и соблазна.
— Тормоза не выдержат на полпути! Что тогда?
— Ку-ку!
— Умный гору обойдет. За мной, жители!
И Костя уже занес ногу над потертым седлом, но Родька остановил его:
— А чего ты командуешь? Вопрос на голосование. Ты?
— В.
— Ты?
— Г.
Они перебирали буквы алфавита. Все просто трусили. Все явно трусили. Разумно трусили. Это стало вдруг противно Игорю. Стояли молодые ребята, еще не студенты, но уже и не школьники. И тянули кота за хвост. Острили. На него упала буква «Е», и он сказал:
— Еду.
Ни мгновения не дав себе на дальнейшие раздумья, он поставил ногу на педаль и оттолкнулся от земли. Переднее колесо нырнуло вниз и перескочило через кочку, но он уже сидел на седле, крепче обычного вцепившись в руль. Понесло. И голоса отстали сразу, он не разобрал ни одного слова. Так и не понял, рванулась ли за ним вся ватага друзей или хоть кто-нибудь из них. Ветер шумел в ушах. Оглядываться было нельзя: тропа петляла. Ну, ладно! Если будут догонять, если он кому-нибудь помешает — вдруг окажется, что у кого-то тормоза держат слабей,— заорут. В некоторых местах тропа ненадолго расширялась, и тут можно было пропустить вперед. Его тормоза пока держали. И пока еще сзади никто не просил дороги. Только ветер набирал скорость, родившись от быстроты езды, как от полета.
Вот когда он по-настоящему понял отца. Его отец был летчиком-испытателем, фамилия которого стала знаменитой давно и настолько, что Игорь с детских лет стеснялся этого. Когда его спрашивали при знакомстве, а спрашивали почти всегда, он коротко отвечал: «Однофамилец». Это защищало от новых вопросов, выручало от разговоров: Игорь не любил многословия…
Конечно, отец брал его в самолет, еще маленьким поднимал в небо. Но даже тогда, крохой, Игорь чувствовал себя гостем в самолете.
Все эти воспоминания промелькнули моментально, а полет продолжался. Ветер в ушах начал посвистывать. Ветки какого-то полусухого куста у тропы щелкнули по спицам и сразу отстали. Река приближалась. На ее плоской поверхности появилась рябь. Тропа выпрямлялась, и скорость возрастала, во втулке заднего колеса возник точильный звук.
Еще одну рощицу пролететь, проскочить… А там прибрежный разлив травы и песка, в котором колеса завязнут сами. Если даже бултыхнуться с разлета в воду, все равно будет победа. Ее предчувствие уже заполнило Игоря ликованием.
Ветки берез в рощице захлестали по глазам. Раздвоенный ствол одной из них наклонился так низко, что, даже проходя под ним по тропе, надо нагибаться, а на велосипеде… Колеса запрыгали по голым корням, переползавшим через тропу. Ноги соскочили с педалей. Игорь наклонился вбок, велосипед отскочил от него, он ударился о твердую землю…
Когда он очнулся, то увидел чужие лица. Они плавали над ним совсем низко и шевелили губами, чтото говорили, но он не усваивал звуков. Он запомнил первую мысль: сон… Еще через какое-то время все обрело земные черты — две девушки в купальниках пытались помочь ему. Еще миг спустя он догадался, что они прибежали от реки раньше ребят, которые… А еще через миг понял, что никто за ним так и не тронул с места…
— Мы глазели на тебя снизу,— сказала одна девушка.— Тут же дорога есть!
Сумасшедший! — сказала вторая и, присев на корточки, подсунула ему руку под плечо.— Пижон!
— Не трогайте меня! — огрызнулся он, отмечая про себя, что все соображает, что голова цела, а остальное — детали,
Та, что сидела на корточках и держала руку под его плечом, спросила:
— Что у тебя болит?
Он мысленно осмотрел себя с головы до пят, как учат йоги. Покачал головой… Согнул и опустил руки… Попробовал двинуть одной ногой, другой… И тут, хотя считал себя терпеливым мужиком, против его воли сквозь зубы прорвалось:
— А-а!
— Ой!— сказала одна.
— Нога? — спросила вторая.
Игорь подтвердил.
— Встать можешь?
— Не знаю.
Донесся хриплый зов:
— Иго-орь!
К ним, перепрыгивая через корни, подбежал Родька. Белые кудри прилипли ко лбу Родьки.
— Ну что? — спросил он, задыхаясь.— Это я виноват, но я же пошутил… Как дела?
— Все путем! — отозвался Игорь.
— Помоги нам поднять его,— велела Родьке та, что держала руку под плечом Игоря.— И не пялься на меня, пожалуйста!
Она вспомнила, что в купальнике, поправила свободной рукой тонкие зеленые лямочки. Родька выпучил на нее глаза вовсе не для того, чтобы рассмотреть, а просто так, даже из благодарности, что девушки оказались около Игоря раньше него, бросившего свой велосипед на круче, и раньше ребят, пустившихся наперегонки в объезд, по дороге. Он вздохнул, потому что сердце его еще заходилось от бега, и сказал:
— Тоже мне гёрла!
— Мерси вам! — ответила девушка.
Они обхватили Игоря, оттащили в тень и посадили, прислонив спиной к той самой березе, которая росла не так и не на том месте. Родька окинул ее, прищурившись:
— Да-а…
Подкатили ребята, начали ссыпаться с велосипедов.
— Живой?
— Спасибо, девочки,— сказал Игорь.
— Его надо в больницу. У него нога сломана,— сказала одна.
— Могло голову снести,— сказала вторая.
Игорь вдруг улыбнулся.
— Голову нельзя. Завтра экзамен.
— Какой экзамен? — спросила первая.
— Последний.
— Повезло тебе! — посочувствовала вторая, в зеленом купальнике, подтягивая лямочки ближе к шее.
— Гипс и лежать,— объявила, как приговор, ее подруга.— Месяца полтора… Я знаю… У меня был перелом ноги. Мальчишки на катке сбили.
— Такие же смелые,— прибавила зелененькая.
Они пошли, стараясь быстрее спрятаться за кустами, оглянувшись один раз на Родьку и прибавив шагу. Ребята тоже провожали их взглядами. Потом, спохватившись, начали обсуждать, что же делать, поругались немного, навалились на Родьку, в голове которого родилось это: «Напрямик!». Родька объяснил, что уже попросил прощения, а Костя перебил:
— Не об этом, жители! Как лучше: завернем сюда машину или вынесем Игоря на шоссе?
Опять пошумели, удастся ли скоро завернуть машину, и опять Костя перебил:
— Один — на шоссе за машиной, остальные по очереди несут Игоря навстречу и катят велики.
Родька побежал на шоссе.
Отец облысел незаметно, остались седые волосы на висках да косматый венчик сзади. Игорь не заметил, когда это случилось. Как-то для него это не имело значения.
Сегодня, лежа на диване и спрятав ногу под пледом, он впервые увидел, что отец у него старый, то есть совсем не такой, каким был даже года два назад. И он забыл про непрестанную боль в ноге, под гипсом: стало жалко отца. Сейчас узнает про поездку к реке, про эту историю накануне последнего экзамена, заговорит… Отец стал вдвое больше прежнего говорить…
Как всегда, он зацепил кепочку — довольно модную, под замшу, с резинкой сзади — за крючок вешалки и заглянул в комнату Игоря. Тогда-то Игорь и увидел его лысину и подумал, что отец не зря закрывается кепочкой: хочет быть помоложе. И ему стало еще жальче отца.
Улыбка погасла у того на лице, когда он увидел Игоря под пледом, в глазах сразу отразились огорчение и беспокойство. Уж Игорь умел читать это лицо! Отец не любил, когда дома кто-то болел, чтото случалось. Дома, на земле, все должно быть в порядке.
— Почему лежим?
— Нога.
— Именно? — спросил отец.
— Так… Легкий ушиб…
Отец растерянно потоптался и вышел из комнаты. С детства выработалась у Игоря привычка не врать отцу.
Слишком громко сказано даже — не было такой необходимости. Еще до школы он попытался что-то просто скрыть от отца, и тот сказал: «Все равно — обман. Ты роняешь себя в моих глазах. Недостойно мужчины».
С тех пор ничего подобного не повторялось, но сейчас…
На вступительных экзаменах не признавали бюллетеней. Да еще по такому поводу — перелом ноги во время забавы!..
Сдавать, сдавать завтра! А отец мог не пустить… Над бескомпромиссными словами оправданного отцовского гнева могла возобладать родительская забота, боязнь ответа перед мамой, и тогда… «Лежи!»
Лучше было не признаваться… Позже скажет…
Отец погремел в кухне посудой и вернулся в комнату с яичницей на тарелке.
Едва они проводили маму и остались вдвоем, он стал являться домой минута в минуту, как видно, стараясь примером дисциплинировать Игоря в пору экзаменов.
Игорю это тоже было удобно: даже яичница не остывала.
Отец скреб вилкой по тарелке и ел стоя. И опять Игорю стало жалко его.
Конечно, он видел на кухонном балконе искореженный велосипед, догадался о причине ушиба: была какая-то бессмысленная прогулка,— и теперь нервничал, пытался взять себя в руки и ждал рассказа от Игоря.
— Мы ездили купаться,— сказал Игорь.
— Сильный ушиб? — спросил отец, увидел тарелку в своих руках и поставил ее на угол Игорева, еще школьного стола со стеклом, заклеенным экзотическими марками разных стран.
— Пустяк,— ответил Игорь.— Завтра встану.
Он, и правда, уговорился с Костей и Родькой, что они помогут ему передвигаться до института и обратно. Они поступали в разные институты, и дни экзаменов, к счастью, не совпадали.
Отец развернул от письменного стола промятый стул, присел.
— А кто это — мы?
— Родька… Костя… И другие из нашего класса… Бывшего.
— Но больше, надеюсь, никто не ушиб ногу, не расквасил носа, не рассадил себе лба? И не валяется в постели накануне последнего экзамена, может быть, решающего?
— Нет.
— Молодцы! — воскликнул отец и помолчал, шумно дыша ноздрями и, пытаясь остановиться, но уже не смог.— Неужели нельзя было поехать на реку послезавтра? Я понимаю — искупаться в такую жару, это заманчиво, я не против, но неужели нельзя было потерпеть, и после экзамена… Впрочем, уже ничего не поправишь. Надо было шевельнуть мозгами раньше, мой сын… Да… Судя по тому, как выглядит твой велосипед, ты ударился ничего себе!
Как же это произошло?
— Какая разница?
— Красивый ответ! Теперь прибавь: «Хиляй отселя крупным хилем!» Или что-нибудь еще на вашем жаргоне. Давай!
— При чем тут жаргон? — спросил Игорь безучастным голосом.— У вас в юности тоже были какието слова для развлечения… В авиации вы и сейчас говорите: «Скозлил на посадке» вместо «Неудачно приземлился»…
Отец взорвался:
— Черт возьми! Ты же еще меня воспитываешь! Лучше бы читал учебник!
Игорь приподнял книгу с груди и показал отцу, но это вовсе не утешило его.
— Черт возьми! — повторил он.— Все бывает! Ну, «скозлил»… Оттого, что недоделка в машине. Зато помог ее найти… Или открыл свою недостаточную готовность к испытаниям новых машин. Случай, скажем прямо, редкий, почти невозможный… А тут? Легкомыслие и еще раз легкомыслие!
Игорь молчал.
Отец устал ждать.
— А если ты завтра провалишься, просто не сможешь встать, что мы скажем маме?
Отец боялся ее?
Нет, он знал, как огорчится мать, к тому же провал Игоря, когда ее нет дома, сведет на нет все лечение, и отец берег ее. Надо было подумать обо всем там, на круче, надо…
Отец притих, вздохнул.
— Вот… люди тушат пожары в лесах! Рискуют!.. Жертвуют собой. Да! А ты? Мало сказать — бестолковость. Ведь так просто не сверзишься на ровном месте. Пижонил! Хоть кто-нибудь назвал тебя там пижоном?
Игорь вспомнил девочку в зеленом купальнике и сказал:
— Назвали.
— Слава богу.
Как будто в этом было все дело.
— Ты что же хочешь? — спросил Игорь.— Чтобы я до мелочи рассчитывал каждый свой шаг, каждый жест и никогда не предпринимал ничего угрожающего?
— Перестань меня воспитывать, пожалуйста! — крикнул отец.— Перестань!
И встал, потому что в прихожей зазвонил телефон.
Дверь осталась приоткрытой, и слышался его еще нервный голос:
— Да… Нормально… Вот как? Угу… Ну, лады…
Он вошел, чуть-чуть успокоенный, судя по лицу, но Игорь это заранее почуял, когда зазвучали привычные отцовские «лады» и «угу»… Отец глянул на него зоркими глазами из-под заросших бровей, сказал:
— Занимайся. Я закрою дверь, чтобы не мешать.
У меня еще деловой звонок.
— А как у тебя дела? — спросил Игорь.
— Все путем,— ответил отец и вышел.
У них была старенькая «Победа». Отец жаловался, что так привыкает к машинам и так быстро расстается с ними в небе, что не хочет этого делать хотя бы на земле.
Утром он сказал Игорю:
— Я сам отвезу тебя с твоим ушибом в институт.
У меня есть немного времени.
Уже сварив яйца, он молол кофе — Игорь слышал это с дивана, пока с трудом надевал на себя брюки.
Отец вошел и подставил шею:
— Хватайся!
Игорь обнял его за плечи и допрыгал до кухни. На столе лежал надвое разрезанный огурец, крупный и желтый, подпаленный солнцем, как все этим летом.
— Витамины,— сказал отец.
Из горла кофейника капало на край плиты.
Отец усадил Игоря и второпях стал неловко хвататься за разные рукояточки на плите, пока не выключил газ под кофейником.
— Удивляюсь,— сказал он, — как у мамы все получается?
Потом точно так же он довел Игоря до лифта.
Точно так же он поддерживал сына в аудитории, когда Игорь отвечал по билету и на дополнительные вопросы физички с кудряшками возле ушей. Поначалу она спросила Игоря:
— Что с вами?
Отец ответил за Игоря:
— Ушиб.
— А вы кто?— спросила она отца.
— Родственник.
Трудно было узнать прославленного летчика в «старикане», как называл себя иной раз сам отец, да и очень уж молодой была физичка, чтобы помнить фотографии отца в давних газетах, а быть может, и фамилию.
Среди летчиков, как и среди физиков, появилось многое множество молодых.
Она долго убеждалась в том, что Игорь представляет себе, что такое корпускулярное истечение молекул из космоса, не понаслышке знает о нем. Игорь напрягался, говорил. Отец молчал.
Она спросила:
— А что вам особенно интересно? Чем вы интересуетесь?
— Ну, как…— Игорь посмотрел на отца.— Авиацией.
— А читали вы о таком явлении, как флаттер?
Игорь стал вспоминать…
Отец разглядывал какие-то разноцветные плакаты на стене…
В конце концов физичка потребовала экзаменационный лист.
— Я ставлю вам четыре. За неуверенность кое-где… Физика — точная наука и не терпит неуверенных знаний.
Игорь на пальцах показал «четыре», а они ему — что будут звонить, и скрылись, не желая попадаться на глаза его отцу.
В машине отец сказал:
— Хорошо, что не влепила тройку… Что же ты плавал, друг?
— Где?
— Флаттер — это же просто… Это быстро нарастающая вибрация оперения и всех плоскостей, от которой машина может рассыпаться в воздухе… Сейчас, правда, уже не может… С этим справились… Но раньше! Привел бы пример.
— Какой? Ты мне никогда не рассказывал, отчего разваливаются в воздухе самолеты. К тому же это не по программе…
Ехали по людной улице, отец внимательно смотрел вперед.
— А она фик-фок, эта физичка! Как кинозвезда! Колечки возле ушей. Это модно?
— Модно,— ответил Игорь и добавил, когда постояли у светофора и снова двинулись,— у меня сломана нога.
— Знаю,— сказал отец.— Вчера по телефону узнал. Кто-то из твоих дружков позвонил, чтобы справиться о самочувствии, и в ответ на мое «нормально» сказал, что у тебя же сломана нога!
Только теперь Игорь обратил внимание на то, как бережно ехал отец, и вспомнил, что вслед за чьим-то — чьим? — звонком отец объявил, что у него «еще деловой звонок», и, прикрыв дверь, договаривался, значит, может ли он прийти сегодня на службу позднее.
Молчали довольно долго.
Потом отец спросил:
— Ты уверен, что четверки хватит для проходного балла?
— С запасом,— ответил Игорь.
Отец остановил свою «Победу» у почтового отделения, подтянул ручной тормоз. Все в машине поскрипывало — и тормоз и сиденья, но как-то удивительно по-родному.
— Дадим матери телеграмму? — спросил отец. — У нас все в порядке. Поступили. Поздравляем… Годится?
Игорь кивнул в ответ и посмотрел, как, хлопнув автомобильной дверцей, отец идет к почте сбивающейся походкой.
Он всегда чуть подпрыгивал на ходу, когда волновался.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Очей очарованье

Дмитрий Холендро

Эта строчка пришла на память Гале, когда утром она выглянула из окна того дома, где ее поселили, Приехала она ночью в кабине колхозного грузовика, и ничего толком не разглядела вокруг. Старая луна, наверно, умерла день-другой назад, а новая еще не народилась, и природа чувствовалась кожей. Подмерзший ветерок касался лица — это были горы. Так растолковал шофер. Стало теплее — это спустились к морю. Но ни гор, ни моря она не увидела и не разобрала, какие они. Кусты, мелькая корнями, уносились куда-то вверх и в стороны из-под фар, какой-то огонек мерцал в далекой черноте.
— Рыбачат,— сказал шофер.
А теперь…
Тихо блистали вершины гор… Они были голые, на них не хватало зелени, и диву Галя давалась, как это они дотянулись до неба, до облаков, до солнца. На рассвете горы стояли выше солнца, которое украшало их размашистой розовой короной. Лучи выстреливали из-за вершин в разные стороны и гасли не спеша, превращаясь в алое, желтое, голубое свечение, а оно становилось все наполненней, напряженней, и вот в воздухе, над горным камнем, возникала нестерпимая вспышка, и вдруг всплывало само солнце, большое, как воздушный шар.
И тогда все вокруг открывалось.
Пятна зелени на склонах превращались в сосны.
Кусты орешника, раскидывая длинные ветки, как руки, стремительно сбегали по склонам. В попытке удержать беглецов их охватывала петлей узкая горная дорога, по краям которой там и тут горел своими дикими огоньками шиповник — забрался в горы, под ветры, и цвел все лето среди другой зелени и камней. Особенно много его было у ручья. Там, расталкивая всех, он обосновался, как победитель. Ручей тонким водопадом свисал в его заросли с мокрых камней… Говорили, зимой он так и замерзал на весу…
А повернешь голову в другую сторону — море. В миг солнечного восхода оно не синее, не голубое, а совсем неожиданное — зеленей травы. И от него странно веет прохладной луговой свежестью, будто море — самый огромный луг на всей земле. Солнце возносится выше, и море слепяще отражает его.
Смотреть на воду уже невозможно, хоть жмурься накрепко. Но смотреть хочется… По кромке алого песка стреляет волна. Она касается вначале острого выступа, и оттуда вдоль всего берега, как ракета, летит клубок белой пены.
Между морем и горами — виноградники и сады Малореченки, Галиного села и колхоза. Она приехала сюда руководить клубом. Для этого и училась в городе. У нее остался там старый папа, дослужившийся до пенсии, но все еще не оставляющий работы.
То его включали в ревизионные комиссии, то он где-то кого-то инструктировал, то занимался инвентаризацией в самых разных учреждениях, словом, из незаметного бухгалтера стал известным на весь город знатоком разных правил и указаний. Никто не знал, правда, что он сидит над ними ночами. Его все время приглашали туда и сюда, и он не отказывался и часто не требовал вознаграждения, если забывали.
Как-то Галя спросила его шутя, можно ли столько времени растрачивать «за так», а он ответил;
— Это я должен благодарить людей, что меня еще зовут…
Словом, пенсионера-домоседа из него не вышло.
Перед отъездом Гали он грустно признался ей:
— Если бы и мама жила! Я ходил бы с ней гулять… Или сидел дома… А теперь и ты уезжаешь.
В первом же письме он учил ее: «Везде есть талантливые люди, Галюша. Я в этом никогда не сомневался. Помоги им увидеть самих себя. И твоя жизнь тоже станет куда богаче. Сама участвуй в самодеятельности. Обязательно!»
Отец просто боялся, чтобы она не закручинилась.
Горы сияли… Комок белой пены катился вдоль берега с нарастающим урчаньем…
Трень-трень… Трень-трень-трень!..
Это дергал струны своей балалайки Колька Шмак.
Он сидел под забором, который был тут чем-то средним между частоколом и плетнем, перевитым веселыми вьюнами с голубыми граммофончиками, которые, как объяснил местный агроном, старик профессорского вида, в очках и с бородкой, назывались научно «ипомея». Над забором курчавилась зелень тополей и вишен, яблонь, груш. Они уже одарили хозяйку своими плодами и теперь густели шумной листвой, словно бы для того лишь, чтобы скрывать Кольку.
Листва в Малореченке стрекотала по утрам, потому что менялся ветер. Ночью он дул с суши, а днем с моря, нес в село его запахи.
Но громче и раньше листвы поднимали свой стрекот малореченские птицы, они насвистывали вразнобой, начиная застенчиво и очень осторожно, пробуя голоса, а потом теряя меру и доходя до крика. Их было тут много, может быть, столько же, сколько листьев и цветов, и все хотели, чтобы их голос был услышан отдельно в этом привете новому дню, который им нравился. Птицы сходили с ума от восторга.
А тут Колька каждый день бренчал на балалайке.
Трень-трень… Эх! Трень-трень-трень…
Галя не стерпела, накинула халатик и так и вышла со двора с заспанными еще глазами. Рыжеватый верзила сидел на корточках под забором, поджимая его спиной, и серьезно бил по струнам толстыми пальцами.
— Зачем вы это делаете? — спросила Галя, стараясь усмехаться, но у нее не получалось этого. Она уже злилась на Кольку, и зубы стискивались сами собой.
Колька же улыбнулся легко, обнажив крупные зубы, поставленные редковато, ответил коротко;
— Музыкальный момент. Нельзя?
Галя молчала. Желвачки под ее щеками вздулись.
— Учусь,— прибавил Колька.— Нельзя?
— Ступайте под свой забор и там учитесь! — отрезала Галя.
— А клубная работа?— спросил Колька.— Я хочу на балалайке. Нельзя?
Галя сладила с собой, тихо объяснила ему:
— Для этого есть свободное время, товарищ Шмак.
Он встал и оказался на две головы выше ее. Господи, за что она осталась такой маленькой? Ведь всю жизнь мечтала вырасти! Всю жизнь мечтала о солидности и внушительности, наверно, потому, что именно их ей не хватало… Она стояла, сжав кулачки и задрав голову, а Колька сказал:
— Так у меня оно сейчас самое свободное… Я всю ночь на тракторе… это…— Губастый его рот еще больше растягивался. Посмеиваясь, Колька договорил:— Как вы прибыли, я сразу балалайку купил. Нельзя?
Галя повернулась и пошла быстрым шагом, с согнутой головой, а Колька, невпопад ударяя по натянутым струнам балалайки, заревел за ее спиной;
— А где найти такую пе-е-сню?!
Вот как началась ее жизнь в Малореченке… О чем угодно думала. О том, как вдохнуть необыкновенную, удивительно интересную жизнь в запылившиеся стены клуба. Какие кружки завести для молодых, и старых, и всех вместе. Как украсить клуб и приблизить наглядную агитацию к задачам дня, а не вообще…
О библиотеке, в которой большинство шкафов с книгами почему-то стояло стеклянными дверцами к стене, а в книгах, выхваченных наугад, слиплись неразрезанные страницы. И о самодеятельности, конечно, думала. Еще бы не думать, когда папа писал о ней в каждом письме: «И сама обязательно участвуй!..»
Но только не о Кольке! И откуда он взялся на ее голову? Чего угодно опасалась, не этого…
— И чтоб никто не догада-а-ался!..
Колька Шмак был трактористом, день и ночь способным перепахивать табачные плантации и виноградные междурядья, и вместе с тем абсолютно неуправляемой личностью. Если в душу его вдруг влазил бес, никто не мог предугадать, чего ждать от Кольки. Спроси о нем на селе, двое могли ответить в одну минуту:
— Колька-то? Надёга!
— Хулиганище клятый!
И оба были правы.
Собрали черешню, распевая частушки на деревьях, сняли яблоки и груши в колхозном саду. Оголились, приподнялись облегченные ветки над берегами ручья, скользящего по камням к морю, образовалась у людей заметная передышка до уборки винограда, которому уже вымыли и высушили высокие, большие, как бочки, плетеные корзины, до бессонной ломки и низки табачного листа в душистой предутренней полумгле…
Молодых и старых потянуло к клубу.
Галя вдруг сделалась такой популярной фигурой в Малореченке, что ей страшно стало.
— Чем угостишь-то, дочка, если зайдем?
— Кинокомедия.
— Смешная?
— Ой! Очень!
— Ну, это спасибо. Это в охотку.
— А сегодня что у тебя?
— Лекция.
— Да мы ж и так знаем, что пить вредно для здоровья!
— Нет, о международном положении.
— Происки? А после этих… происков?
— Танцы! Будем разучивать летку-енку.
— Варюха-а! Ныне надевай олимпийку. Прыжки на месте.
— Я тебе надену — сковороду на голову!
— Ас кем прыгать станешь?
— С Колькой!
Колька ежедневно надевал городские галстуки, чтобы Галя обратила на него внимание. Начищал до пугающего блеска полуботинки. Дымил дорогими сигаретами, втыкая их в янтарный мундштук. Галя же на него вовсе не смотрела… Тогда он начал вваливаться в клуб «под мухой».
Было едва ли не самое интересное событие за все время Галиной жизни в Малореченке. Из областного центра по ее приглашению приехал, страшно даже сказать, писатель. Перед этим Галя пробела в бригадах громкую читку его романа «Жаркая осень». Роман слушали на виноградниках и в табачных сараях. Многие сами читали, передавая из рук в руки.
Женщинам особенно нравилось, что героиня романа Паша полюбила всем сердцем однорукого фронтовика Семена и что жизнь у них пошла миром да ладом. Зря Семен боялся, что не приглянется ей, страдал…
Писатель оказался немолодым человеком, домовитым мужиком по виду. Мягким, добрым, круглоголовым, круглолицым. Все время улыбался с большим расположением к своим поклонникам. Долго рассказывал, как ездил по колхозам, изучал типы и и сколько славных людей перевидал, пока сложился у него в голове и в душе, конечно, такой вот тип, как Семен.
А потом слово первым взял Колька.
— Слушьте! — громко сказал, да не сказал, а рыкнул он.— Фронтовик!.. Руку потерял!.. А вы его типом! Типом мы, знаете, кого называем?
Писатель стал красным, долго тер носовым платком лысину и еще дольше оправдывался, что это такой литературный термин и на него не стоит обижаться, но Колька не сдавался:
— Ну-ка, назовите вот меня типом! Попробуйте, назовите!
Писатель испугался, не назвал. Кто-то из Колькиных дружков хохотнул.
Галя попросила секретаря сельсовета Чумаченко унять безобразников. Но тут выяснилось, что строгий сельский аккуратист совершенно согласен с Колькой: «Какой же он тип, Семен? Вот наш Колька — тот тип!» Поднялся скандал.
А Колька радовался и опять и опять старался отличиться… Перед сеансами не садился в ряд, опрокидывался на стену, двухметровая глыба, и у всех на виду грыз семечки, расплевывая вокруг себя шелуху.
За это секретарь сельсовета Чумаченко сделал ему громкое замечание и потребовал, чтобы Колька сейчас же перестал нарушать чистоту и выбросил вон семечки из карманов. Нарушитель вывернул тяжелые карманы, высыпал все семечки на пол и удалился.
Под ногами его захрустело в тишине… Галя взяла веник и совок…
Активисты клуба повскакивали с мест, попытались помочь ей, но она сама до начала фильма подмела пол у стены, где только что стоял Колька.
После следующего киносеанса под скамейками осталось пять-шесть островков шелухи. Чумаченко сказал: «Ясно!» Это Колькины дружки мстили Гале. Она сама встала в дверях, чтобы не пустить ни Кольку, ни его дружков в клуб на «Кавказскую пленницу», повторяемую по заказу малореченцев.
Но зря. Колька, как пушинку, вынул раму и запросто перешагнул с улицы прямо в зал, подсадив сначала друзей.
Чумаченко пообещал завтра же письменно сообщить о Кольке в районную милицию, поскольку это уже был произвол со взломом, то есть причинением вреда общественной собственности. Кольку он публично назвал уже не типом, а бандитом.
А отец все писал: «Галюша! На днях вышлю тебе библиотечку одноактных пьес. Я делал ревизию в «Союзпечати» и там наткнулся… Галюша!» Она и сама выбирала подходящую пьесу, списывалась по этому поводу с областным Домом народного творчества и была уверена, что, когда в саду и на табачных плантациях наступит зимняя тишь, людские страсти переполнят ее клуб, но вдруг…
Но вдруг ее забеспокоило, что Чумаченко сообщит в милицию, и оттуда пришлют машину, похожую на большой и крепкий ящик с решеткой, и Кольку Шмака посадят и увезут… Галя уверяла себя: радоваться надо! Но вовсе не радовалась. Почему? Среди ночи поняла: это ведь из-за нее выпендривался Колька, старался быть позаметней, и если он пострадает, у нее останется чувство вины. Вот и все. Она этого не хотела.
Утром она пошла к Чумаченко и сказала, что придумала, как прибрать Кольку к рукам. И пусть Чумаченко не пишет в милицию, никуда и ничего не надо писать, пусть доверятся ей, Гале, оставят товарища Шмака на ее ответственность.
В сельсовете Чумаченко был очень важным. Над его головой, на гвоздике, вбитом в стену, висела шляпа. Он выслушивал посетителей с неподвижным лицом, потом покашливал, качая от плеча к плечу головой, покрытой белым — не седым, а белым — пухом, потом закуривал, туго сворачивая самокрутку из табака собственной нарезки и смеси, а уж потом удивленно говорил:
— Та-ак! Кудряво!
Все произошло, как рассказывала хозяйка, которой Галя, конечно, не призналась, что за дело у нее к Чумаченко; кой-какие вопросы по клубным нуждам. Ни звука о Кольке.
— Та-ак! — сказал Чумаченко.— Кудряво!
Галя не заметила, что улыбнулась ему — хорошо, по-доброму, а он насупился.
— Берешь этого гангстера под свою персональную?
Он старательно проговорил «гангстера» через «ё». — Не хочу, чтобы кто-то вмешивался, пока сама всего не попробовала,— сказала Галя.
— Даже я?
— Даже вы.
— Я не кто-то, между прочим,— поправил ее Чумаченко,— а советская власть.
— Так вы же прекрасно знаете, что товарищ Шмак не безнадежный экземпляр, а неустойчивый.
— Я-то его знаю! Это вы не знаете. Вот именно — экземпляр! — повысил голос Чумаченко и вскинул над собой мягкие бабьи руки, чтобы показать, какой громадный к тому же этот экземпляр — Колька Шмак.
В конце концов Чумаченко уступил. Осторожненько почесал кончиком пальца белый пух на темени и предупредил:
— Если что, спросим.
В тот же день Галя совершила самый дерзкий, рискованный и, как считала она, человечный поступок на первом году своей службы: она ввела Кольку Шмака в клубный совет, горячо убеждая всех, что если Кольке поручить следить за порядком, он и сам исправится. Так доказывала, что щеки запылали. И вечером Галя шагала в клуб своей торопливой походкой (просто у нее были маленькие ножки), прикладывая ладони к щекам. «Горю!» — иронически подумала она о себе, и от этого утихомирились сумбурные мысли, стало чуточку спокойней и тише внутри, зато слышнее, как стучит сердце. В самых ушах. Вот еще!
На полпути заметила, как какой-то наголо стриженный мальчишка в коротких штанцах, завидев ее, рванул в сторону клуба с пригорка.
Малореченка — не привычное село: два порядка домов, посредине дорога. Белые дома ее кинуты вразброс, как зерна из пригоршни, по малым и большим полянам среди садов на пригорках. Если поляна большая, на ней белеют два, а то и три дома под рыжими черепичными крышами — один забрался углом на склон пригорка, второй, подобно драгоценности, врос в зеленую оправу поляны, а третий спустился к ручью, журчащему днем и ночью, падает ли с неба неисчерпаемый солнечный зной или холодный свет луны, удивительно ясной в этих местах.
Клуб построили в самом конце села. И дорога туда, верней, тропа, потому что малореченцы, укорачивая расстояния, сплели на пригорках паутину троп, вела то вверх, то вниз, как по волнам.
Мальчишка припустил к клубу явно неспроста. Через несколько спусков и подъемов, едва крыша клуба показалась перед глазами посерьезневшей Гали, во все небо ударило из радиодинамиков:
— А где найти такую пе-е-есню?!
Галя остановилась, вздрогнув от испуга.
Клубные динамики, вынесенные на улицу и висевшие под карнизом над входом, никогда не включались на такую мощность. Это Колька, новый дежурный, заставил радиста включить на всю катушку…
Конечно! Его все боялись! Он был самым сильным парнем в селе. И этот парень старался ради нее… Он и мальца поставил… Сначала было нахмурившись, Галя вдруг улыбнулась. Чуть-чуть. И оглянулась тотчас. Никто не шел за ней. Было еще рано; она же приходила в клуб раньше других. А Колька был уже там…
Ну, хорошо. Никто не заметил ее секундного замешательства. И она ничего не заметит и ничем себя не выдаст. Придет и вида не покажет, что обратила внимание на песню. Только скажет… Что-нибудь скажет… А радио орало так, что и в горах могли услышать:
И чтоб никто не догадался,
Что эта песня о тебе!
— У вас радио чересчур громко… работает,— сказала она Кольке.
Он спросил:
— Нельзя?
Колька был в белой рубахе, воротничок ее выпустил поверх пиджака, на рукаве краснела повязка. У входа в клуб, на верхней ступеньке каменного крыльца, стояло ведро, на котором чернела свежая надпись; «Для ваших семечек. Прошу ссыпать. Спасибо за внимание».
Галя опять сначала нахмурилась, но тут же улыбнулась. Ну что ж, даже весело!.. Колька сбегал к радисту, песня кончилась, а новая зазвучала тише.
И уже потянулись люди.
Малореченцы здоровались с Колькой, а он всем желал расприятного вечера. Семечек набралось уже с полведра. Оказывается, многие приносили их с собой. Кое-кому из парней Колька пальцем показывал на ведро, если те норовили прошмыгнуть мимо, и обещающе заверял:
— На обратном пути возьмешь. Не горюй!
Как раз и сегодняшний фильм назывался «Не горюй», и все парни, посмеиваясь и перешучиваясь, выворачивали под взглядом Кольки свои карманы.
Кроме одного.
— А тебе что, закон не писан?— спросил его Колька.
— Кто это тебе дал право-то законы писать? — поинтересовался тот, толстомордый, лупоглазый, с белым пухом вместо бровей.
Колька потыкал пальцем в свою повязку, а потом согнул этот палец и постучал костяшкой по лбу парня. Тот схватил его за руку и попытался оттолкнуть от себя, завопив:
— А чего руки в ход пускаешь?
И случилось-то это за каких-нибудь пять минут до начала фильма.
Колька замер, как каменное изваяние.
— У меня и семечек нет! — вопил парень.
— Карманы выверну,— сказал Колька скучным голосом.
— Тронь только, тронь! — пригрозил парень и пошел к дверям.
Колька терпеливо остановил его рукой, поймав за плечо. Парень резко повернулся и ударил Кольку. Он ударил его кулаком в лицо. Галя выбежала из клуба на шум, потому что все время были на крыльце смех и шутки, а тут — крики. И она испугалась, и выбежала, и увидела, как парень ударил Кольку. И произошло что-то такое, отчего парень сразу упал с крыльца, опрокинув ведро. Оно загремело по ступенькам, рассыпая семечки.
На пороге, выбравшись из зала, возник Чумаченко со шляпой в руках.
— Саня! — закричал он и задохнулся.— Сынок! — И запрыгал по ступеням вниз, туда, где, кряхтя, все еще валялся толстомордый парень. Одолев крыльцо, Чумаченко-старший повернулся к Гале и сказал, угрожающе помахивая смятой шляпой: — Вот он, ваш!.. Рукоприкладство!.. При исполнении!.. Вот она, ваша… любовь! Я вам покажу!
Сын его при этих словах ожил и уже сидел на земле. Глаза его из-под белого цыплячьего пуха с любопытством смотрели то на Кольку, то на Галю. Он выдернул платок, чтобы вытереть под носом, из кармана вслед за платком посыпались семечки.
А Колька сдернул с руки повязку, отдал Гале и пошел, исчезая за ближайшим темным пригорком.
В клубе хлопали, требуя начала сеанса. Галя с тоской вернулась туда, нажала кнопку звонка к киномеханику и, встав на цыпочки, выключила свет в зале. Фильм начался…
Галя вышла на воздух.
Было темно и тихо, если не слышать звонких трелей цикад. Но они заливались каждую ночь неустанно и неумолчно, и Галя уже привыкла к ним и не слышала. Тишина обступила дома Малореченки. Темнота скрыла горы. Галя пошла, не зная куда. В одном месте позвала:
— Коля!
Ей никто не ответил. Захотелось крикнуть еще раз, но она не решилась. Брела и брела наугад все дальше, пока не потеряла тропу. В какие-то колючки забралась. Разозлилась на себя, но не знала, куда повернуть, чтобы выпутаться из колючих зарослей, возможно, уже отцветшего шиповника; никак не могла сообразить, где Малореченка. Далеко ушла… Стала прислушиваться и сначала услышала пронзительный звон цикад в ночи, а затем и шум
воды и двинулась на этот шум. Ведь ручей-то тек в Малореченку…
Через несколько шагов она продралась сквозь колючки. Зашуршав, под ее уставшими ногами поплыла, поехала земля. Она попала на осыпь. И не успела ни вскрикнуть, ни даже ахнуть, как уже была по горло в воде. Поздней осенью, переходившей в зиму, вода здесь студеная. Горная, быстрая, она и летом несла в себе холод блистающих вершин, а сейчас Гале почудилось, что ее швырнули в прорубь. Окатило ознобом. Когда она, набарахтавшись, выползла на берег, грудь и ноги ее застыли, только слезы на глазах были теплые.
Галя по-деловому выжала кофту, платье на коленях, вытряхнула воду из туфель и зачастила по тропе вдоль ручья своими маленькими ножками. Торопясь, она яростно проклинала себя за то, что побрела куда-то… А зачем? А куда? Вот и возвращалась, дрожа и чертыхаясь. По ее характеру ей давно бы уже пора прыснуть со смеху, но зуб не попадал на зуб…
Дома она забралась под теплое одеяло, единственную вещь, которую в память о маме взяла с собой, свернулась калачиком и разревелась, как сопливая девчонка… Она знала, что легко простуживается, надо было попросить у хозяйки какую-нибудь таблетку, хотя бы аспирина, но никого не хотелось видеть, и Галя потише дышала своим крохотным носом, чтобы не привлечь чужого внимания.
Она не помнила, как уснула, не помнила, как очнулась, это ей потом рассказывали… Помнила она себя с того мига, когда открыла глаза и увидела Кольку. Он сидел на табуретке поодаль от кровати, и рыжая голова его едва не касалась лампочки, свисающей с потолка. Галя вскинула брови, сделала серьезные глаза и разлепила сухие губы:
— Уходи!
— Здравствуй,— ответил Колька и протянул ей ручищу.
Галя дала ему свою ладошку. Он накрыл ее второй рукой и держал.
Потом Гале рассказывали, что Колька ночью мотался на колхозной полуторке за районным врачом, принес мед с пасеки, потому что врач велел поить Галю молоком с содой и медом, следил по своим часам, чтобы хозяйка вовремя давала лекарства, пока та не сказала ему: «Хватит пичкать! Сдалась температура»,— а он все еще за полночь уходил из дома, а на рассвете уже сидел под забором, правда, без балалайки.
— Зачем же сидел-то? — хмуро спросила Галя, Колька часто помигал глазами.
— Смотрел, как солнце встает… Нельзя? Очей очарованье…
— Ты знаешь эту строчку? — обрадованно удивилась Галя.— Чья она?
— Евтушенко,— ответил Колька.
— Нет, это Пушкин.
Колька помолчал, улыбаясь. Была у него драгоценная способность: вот так улыбаться, тепло и молча.
— Это про осень,— наконец сказал он.— Была унылая пора, очей очарованье… Но слова годятся для любой погоды… Вообще… Бот, к примеру, смотрю на тебя и…
— Молчи,— попросила Галя,
Все это было потом.
А пока Колька сидел, грел в своих руках ее маленькую ладошку.
На улице затрещал мотоцикл и стих в самом дворе. Похоже, мотоциклист подкатил прямо к крыльцу. Через минуту в дверь постучали. Галя вырвала ладошку из Колькиных рук и не успела ответить, как дверь распахнулась, и в комнату вошел милиционер. Был он совсем молодой, безус и розовощек от молодости и дорожного ветра. Он поглядел на Галю и на Кольку, поздоровался для вежливости и спросил:
— Шмак Николай вы будете?
— Всегда был,— сказал Колька и встал.
Милиционер поправил ремень.
— Вторично не являетесь в суд.
Колька опустил свои виноватые и теплые глаза на Галю.
— Понятно,— обронил милиционер, принимая вид построже, чтобы спрятать неловкость.
А Колька все еще смотрел на Галю.
— Придется доставить,— сказал милиционер.— Приказано.
И тоже глянул на Галю.
— У нас начальник на это строгий…
Колька повернулся и пошел к дверям. Придерживая одеяло у горла, Галя присела в кровати:
— Коля!
За окном вздрогнул и взорвался рев мотоцикла. И стал затихать, удаляясь.
Галя сидела, держа одеяло на груди, все еще не опомнившись и соображая, вскакивать и бежать к кому-то в поисках защиты или сразу мчаться за Колькой, чтобы самой сказать, как это все было, и чтобы его отпустили. Она начала одеваться…
В дверь опять постучали.
Она подумала, это Колька спрыгнул с мотоцикла и вернулся. Нет, это был не он. Разговорчивый почтальон принес посылку от папы с пьесами для художественной самодеятельности…

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Качай его!

Александр Каневский

Изобрел я одну интересную штуковину. Пришел на работу к нам в НИИ, и говорю:
— Братцы! Честное слово, изобрел!
Все посмотрели и прямо ахнули: такой молодой, а уже такую штуковину изобрел? Обрадовались, кинулись обнимать, целовать меня. Вдруг кто-то крикнул:
«Качай его!» Меня и подбросили. Раз, два, а потом закачали…
Сначала я просил, чтоб прекратили: голова от высоты закружилась. Затем взлетал молча, всем
видом показывая, что недоволен.
А потом и вид показывать перестал. Качаюсь как ни в чем не бывало… Квартирку мне подбросили, зарплату подкинули — стал качаться с полным комфортом.
Те, кто меня в воздух подбрасывал, постепенно менялись, заканчивали институты, защищали диссертации, переходили на другую работу. На их место в наш институт приходили новые, подхватывали меня, качали дальше.
Прошли годы. Скучно мне стало одному. Решил жениться. Вижу рядом, в соседнем отделе, какую-то особу женского пола качают. Лица не рассмотреть, да не в лице счастье. Главное, до моего уровня долетает. Я ей с лета предложение сделал. Она, пролетая, ответила согласием. Через год, на должной высоте, и сын родился. Качаемся втроем. Сын иногда на землю спускается, в школу ходит. Он нам все новости и приносит о друзьях, родителях, сослуживцах: кто женился, кто родил кого, кто новую квартиру получил… Так что в курсе дела качаемся.
И вдруг — трах, бах, тарарах! Что такое? А это подбросили меня в очередной раз и… не поймали. Просто к этому времени обратили внимание: наш институт не работает,— и заставили всех вместо того, чтобы качанием заниматься, засесть за чертежные доски. Подбросить-то меня подбросили, а поймать не успели — все разошлись по своим рабочим местам. Рухнул я прямо с высоты на старое рабочее место. Сижу весь в синяках, среди обломков прежнего быта. Вокруг все каким-то делом заняты, а я ничего не умею, циркуль от дырокола отличить не могу, рейсшину с рейсфедером путаю… Пока качали, все позабыл! Решил поскорей снова что-нибудь изобрести, чтоб опять качать начали. Напряг мозги, сосредоточил остатки умственных
способностей. Череп трещит, а ни одна мысль в голову не лезет.
И понял я, что не бывать мне больше на высоте. Что же теперь делать, чем заняться? Ведь ни работать я не могу, ни думать не умею. И вдруг осенило: раз самого уже не качают, пойду-ка я других качать. А что? Как-никак тоже работа!
Перевод с украинского.
г. Киев.

Журнал Юность № 6 июнь 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Предложение

Лев Корсунский
Пошел я к родителям и объявил:
— Поздравьте меня. Я сегодня женюсь.
— Опять? — вскрикнула мама.— На ком?
— На Свете,— ответил я.
— На какой Свете? У тебя ведь их несколько.
— На последней.
— А ты проверил свое чувство? — забеспокоился отец.
— Конечно, проверил,— успокоил я его.— Я вчера весь день его проверял и сегодня до обеда.
— Давно вы знакомы? — поинтересовалась мама.
— Не очень,— туманно ответил я.— С позавчера.
Снова застонали мои родители.
— Ну, а чего тянуть-то? — удивился я.— Вот у меня несколько друзей тянули с женитьбой, тянули, пока не разлюбили друг друга.
— А она отвечает тебе взаимностью? — вздохнул отец.
— А как же? Конечно, отвечает.
Ну, благословили меня родители по-своему, и пошел я звонить невесте. Раскрыл записную книжку, а там у меня действительно пять совершенно различных Свет записано.
«Какая же из них любимая?» — попытался я вспомнить.
Набрал номер.
— Здравствуйте, Света!
— А, Коля, привет! Куда ты задевался?
— Да нет,— объяснил я, — я совсем не тот Коля, о котором вы думаете. Вы не знаете, как меня зовут. Мы с вами познакомились позавчера, но я забыл сказать, как меня зовут. И я делаю вам серьезное предложение.
— А где мы познакомились?
— Разве вы не помните? Я подошел к вам, когда вы выходили из института, и проводил вас до метро.
— А о чем мы разговаривали?
— Я рассказывал вам о том, какой я сложный человек, и о своем комплексе неполноценности.
— Все говорят, что они сложные и что у них полно комплексов,— беспомощно промолвила Света.— А еще что вы говорили?
— Еще я говорил, что у меня бессонница и по ночам я пишу стихи.
— У всех бессонница, все стихи пишут…
— Ну, я такой высокий, черноволосый,— напомнил я.
— А,— вспомнила Света,— в дубленке и с браслетом?!
— Нет у меня дубленки и браслета,— огорчился я.— Я был в зеленом пальто и в синем берете.
— Ив английских желтых сапожках? — обрадовалась Света.
— Нет у меня английских сапожек,— помрачнел я.— У меня есть родинка на правой щеке.
— Ага! У вас родинка и шрам на щеке, и вы сутулитесь.
— Я действительно сутулюсь, но никакого шрама у меня нет.
Помолчали.
— Ну, какой же вы? — печально спросила Света.
— Я высокий, черноволосый,— упрямо повторил я, пытаясь припомнить еще что-нибудь,— с желтым портфелем…
Я посмотрел в зеркало.
— У меня веснушки и голубой шарф.
— Ну что же вы сразу про шарф не сказали! — обрадовалась Света.— Конечно, я вас вспомнила: у вас усики и греческий нос. Вы мне сразу очень понравились. Я принимаю ваше предложение.
— Спасибо,— откликнулся я,— приходите сегодня в пять часов к Бабушкинскому загсу.
Но что-то перегорело во мне, и никакой радости я почему-то не испытывал. Дело в том, что у меня никогда не было черных усиков и греческого носа. Но какая, в сущности, разница?.. Ведь, с другой стороны, это, может быть, совсем не та Света, которой я рассказывал про свою бессонницу и свои комплексы.
Кто их там разберет?

Журнал Юность № 6 июнь 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Найти главное!

Два художника показали на стендах «Юности» свои работы; состоялось их деловое, взыскательное обсуждение. Одному из них — бакинцу Фархаду Халилову двадцать шесть лет, его путь в искусстве только начинается. Он — живописец, который искренне и самозабвенно пишет родной Апшерон с его нефтяными вышками, тутовыми деревьями, рыбачьими лодками, старыми домами, гранатами на грубом крестьянском столе. Второй — москвич Вячеслав Смирнов. Он намного старше, опытнее Халилова, но выставка в «Юности» поможет ему определить главное и отбросить второстепенное, отрешиться от иллюстративности и красивости, постигнуть глубокий смысл работы художника.
Чем привлекают работы Фархада Халилова, художника чуткого, одаренного ощущением правды и колористического богатства мира? Для меня главное в художнике — сила живого чувства, движение его мысли. Можно найти в работах Халилова поспешность, но он увлечен живописным состоянием мира, людей, природы. Художник ведь выражает в своих работах и конкретные обстоятельства своей жизни и реальные условия быта, который его окружает, и собственный внутренний мир. Есть художники, для которых важнее всего передать предметность, воплотить видимое как бы в очищенном, украшенном виде. Для Фархада Халилова важнее всего правда образа.
В его картинах ощутимо стремление к символу, обобщению, к поэтизации. Для молодого художника, у которого все впереди, важно найти стратегическую цель в творчестве, видеть главное. Я знаю Фархада Халилова несколько лет, за эти годы он сделал шаг вперед, как художник заметно «повзрослел» в искусстве. Он пытливо изучает великое искусство прошлого, чтобы делать свое и по-своему. Всего двадцать работ показал Фархад в Москве, но в каждой из них есть влюбленность, взволнованность. Ему нужно много искать, работать, сомневаться — успех придет.
Об этом и говорили на обсуждении в «Юности» художники М. Никонов, Е. Расторгуев, Т. Нариманбеков, И. Обросов, О. Малышева, Б. Кочейшвили, М. Ройтер, критики Ю. Герчук, В. Ракитин.
Вячеслав Смирнов окончил мастерскую плаката в Суриковском институте, но плакату он предпочел графику, связанную с особой технологией. Перестроиться было непросто, и все же Смирнов с годами нащупывал и свою тему, образы, и свои решения. Художник любит работу, не жалеет труда. Вот его литография «Трамвайная остановка»: уголок нового города, улица опустела, людей нет, но их присутствие ощущаешь. Разнообразие фактур, удачное сочетание зеленого и серо-черного, острота композиции помогают художнику выразить взволновавший его мотив.
Нередко за основу художник берет цветовое решение — так построены листы «Юность», «Строят лодку», «Чистят рыбу». Он использует прием цветового нарастания в работах «Петропавловск. Камчатский порт», «Сахалин. Порт Корсаков». Смирнов много ездил, много видел. Перед ним так же, как и перед Халиловым, стоит задача определить главное, научиться ставить перед собой ближние и дальние цели.
Константин Георгиевич Паустовский как-то предостерегал молодых: талант, пытливость быстро заплывают жирком, исчезает то «святое беспокойство», что свойственно каждому человеку, ищущему наилучших путей. Художник в каждой работе должен начинать все как бы сначала. Он должен работать, «усовершенствуя плоды любимых дум, не требуя наград за подвиг благородный». Как часто мы забываем об этом!
Григорий Анисимов

Журнал Юность № 6 июнь 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий

Характер Гугенотки

Мой товарищ, Эдик Тамбиев, вернувшись из армии, поступил на вечернее отделение исторического факультета МГУ и, перепробовав несколько специальностей, стал работать конюхом на ипподроме.
Иногда по субботам я наведывался к нему. Рано утром я проходил через ворота, у которых оканчивается железнодорожная ветка; сюда подаются вагоны с лошадьми, прибывающими с конных заводов; отсюда года через три, победителей и побежденных, их повезут обратно… Ипподром — испытательный полигон заводов, здесь едва заезженных двухлеток делают
рысаками.
В конюшне сумрачно, сухо, тепло. Пахнет прелым сеном и резко лекарством — какой-то лошади втирали випратокс, спасение от ревматизма… Обычно Тамбиев занят. У конюха хватает работы: на одного — шесть, а то и все десять лошадей. У каждой свой характер, и каждую надо чистить, каждой отбить денник, какую-то собрать на тренировку, какой-то поставить горчичники или ковать… Изредка я помогал ему «отбивать денник» — вывозил из денника в тачке старые опилки и привозил новые; чаще стоял в стороне, оглушенный после шума и суеты столичных улиц этой тишиной, в которой хрумкали сеном, звонко подхлестывали себя хвостами, отфыркивались лошади.
Однажды Тамбиев подвел меня к деннику с табличкой: «ГУГЕНОТКА коб. 1968 г. Гранит—Глория».
— Стой, Чупров, здесь и восхищайся… Лучшая лошадь ипподрома…
Передо мной за железными прутьями стояла вороная в седину, поджарая кобыла, чуть косолапенькая на передние ноги; она их держала, как ребенок, — носками внутрь. С точки зрения профессионалов, по кондициям кобыла была гадким утенком: большая голова, длинное нескладное тело и эта косолапость…
Но мне показалось, что она очень хороша,— своими ли крейсерскими обводами, точеными ли ногами, деликатностью ли. Сахар из моих рук она не взяла, сильно прижала уши, повела головой и скосила на меня огромный темно-фиолетовый глаз.
— Гугеня… Герцогиня… Красавица… — Тамбиев взял Гугенотку за недоуздок.— Притронься, Чупров… Я сделал шаг в денник и положил ладонь на упругую, горячую, бархатистую шею лошади. Мускул ее дрожал под моей рукой…
— Мы фамильярности не любим…— Тамбиев отпустил Гугенотку. Она ушла в угол.— Мирового класса будет лошадь…
— Кто это считает, кто говорит? — усмехнулся я, зная некоторую восторженность своего друга.
— Ползунова говорит…
Алла Михайловна Ползунова пришла работать на ипподром после окончания сельскохозяйственной академии в 1958 году. Более десяти лет пребывала она в помощниках у тренеров отделений, сперва у Щельцына, потом у Лыткина. Но был смысл и для выпускника академии поучиться, например, у такого корифея тренинга, как Павел Андреевич Лыткин.
Преданностью делу на ипподроме мало кого удивишь. Сюда приходят мальчишками, работают до глубокой старости, случается, и умирают на дорожке. В 1925 году дядя нынешнего тренера седьмого тренотделения В. Э. Ратомского, Л. Ф. Ратомский, метров за сто до финиша умер от разрыва сердца. Вожжи он не выпустил, и лошадь не сбилась с правильного хода. Заезд Леопольд Ратомский выиграл, но колокола своей последней победы уже не услышал.
Преданность делу, любовь к лошади, терпение, опыт — качества любого хорошего наездника, но сочетание всех их в одном человеке да плюс еще научный подход к работе — это для ипподрома ново.
В 1969 году Алла Михайловна получила тридцать первое тренотделение, а через год здесь появилась лошадь, в которую Ползунова смогла вложить все свои знания,— Гугенотка, двухгодовалая кобыла Дубровского конзавода. Характер был у Гугенотки дрянной… В деннике при уборке третировала Тамбиева, на дорожке во время тренировки разбила качалку, в
еде была капризна, для ковки ее впору было усыплять. Но иной раз по дистанции Гугенотка развивала необычайную скорость. Да и предки у нее были знаменитые: прадед Талантливый, бабка Гаити, отец Гранит, выигравший немало призов. И брат Гутенотки, который был до нее в тренинге у Ползуновой, показывал хорошую резвость, но у него были слишком нежные ноги, и он быстро сошел.
Был определен тип высшей нервной деятельности Гутенотки: сильный, уравновешенный, инертный тип в ослабленном варианте. По теории таким лошадям присущ консерватизм, стереотип закрепляется у них прочно, самое незначительное его нарушение — и лошадь уже не в своей тарелке. Гугенотка идеально подтверждала теорию. К примеру, надевали ей на конезаводе при заездке наглазники, и она привыкла к ограниченному обзору. Боже упаси увидеть ей на тренировке сзади наездника — сразу готова нести сломя голову. Приходилось Ползуновой прятаться, точно держась в кильватере лошадиного хвоста.
Исподволь стали менять старые стереотипы, создавать новые в соответствии с условиями ипподрома и рысистых испытаний. Чтобы на дорожке приучить Гугенотку к компании, пускали рядом с ней смирную лошадь… Долго была мучительным делом ковка, пока не удалось установить, что ковать в один день Гугенотке можно только передние или только задние ноги.
Я видел, как ковали Гугенотку за неделю до прошлогоднего дерби. Тамбиев привел ее в самый конец длинного конюшенного коридораи привязал за недоуздок на растяжках к крайним денникам. Зажгли яркий свет. Кузнец Эдик Романов в длинном фартуке встал сбоку у передних ног Гугенотки на одно колено. На другое его колено лошадь положила ногу.
Клещами Эдик вырвал старую подкову вместе с гвоздями, взял острый, похожий на сапожный нож и расчистил копыто, потом никелированными клещами остриг до молочной белизны краевой слой копыта.
— Не дергайся, не дергайся,— приговаривал он.
Но Гугенотка была спокойна, она даже чуть привалилась к кузнецу. Наконец копыто расчищено, рашпилем наведен последний блеск; Романов взял небольшую подкову, примерил ее к копыту, чуть догнул на асфальтовом полу молотком, снова приставил к копыту и специально прибереженными для приза шведскими гвоздями прибил подкову. Одна нога сделана.
Да, это была уже не прежняя, до безрассудства пугливая лошадь, хотя голос на нее все равно повышать нельзя, а о хлысте не может быть и речи. К прошлогоднему розыгрышу Большого всесоюзного приза для рысаков четырехлеток (дерби) Ползунова одержала уже на Гугенотке несколько побед. На тренировках резвой работы лошадь показывала отличные результаты, стабильно проходя последние 400 метров дистанции за 32—30 секунд. И все-таки фаворитом дерби был смоленский Павлин мастера-наездника Крейдина. Победа Гугенотки в этом главном традиционном призе в нашей стране да еще с рекордным за все 52 года розыгрыша временем — 1 600 метров за 2 мин. 04,7 сек.— стала сенсацией. Алле Михайловне Ползуновой тут же на финише было присвоено звание мастера-наездника.
В декабре Гугенотка побила рекорд сорокалетней давности для кобыл и жеребцов старшего возраста на 1600 метров, выиграла приз 50-летия СССР. Из отечественных лошадей резвее нее бегал по зиме только Апикс-Гановер. В нынешнем сезоне Гугенотка — уже признанный фаворит Московского ипподрома.
Что же дальше? Ведь беговая карьера ее отца, Гранита, длилась без малого девять лет.
— Может быть, две минуты разменяете? — спрашиваю я у Тамбиева.
Он только грозит кулаком. Люди, связанные работой с лошадьми, немного суеверны. И, чтобы не сглазить Гугенотку, стучу три раза костяшками пальцев по деревянному столу.
Алексей ЧУПРОВ

Журнал Юность № 6 июнь 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Спорт | Оставить комментарий