Дмитрий Холендро
Эта строчка пришла на память Гале, когда утром она выглянула из окна того дома, где ее поселили, Приехала она ночью в кабине колхозного грузовика, и ничего толком не разглядела вокруг. Старая луна, наверно, умерла день-другой назад, а новая еще не народилась, и природа чувствовалась кожей. Подмерзший ветерок касался лица — это были горы. Так растолковал шофер. Стало теплее — это спустились к морю. Но ни гор, ни моря она не увидела и не разобрала, какие они. Кусты, мелькая корнями, уносились куда-то вверх и в стороны из-под фар, какой-то огонек мерцал в далекой черноте.
— Рыбачат,— сказал шофер.
А теперь…
Тихо блистали вершины гор… Они были голые, на них не хватало зелени, и диву Галя давалась, как это они дотянулись до неба, до облаков, до солнца. На рассвете горы стояли выше солнца, которое украшало их размашистой розовой короной. Лучи выстреливали из-за вершин в разные стороны и гасли не спеша, превращаясь в алое, желтое, голубое свечение, а оно становилось все наполненней, напряженней, и вот в воздухе, над горным камнем, возникала нестерпимая вспышка, и вдруг всплывало само солнце, большое, как воздушный шар.
И тогда все вокруг открывалось.
Пятна зелени на склонах превращались в сосны.
Кусты орешника, раскидывая длинные ветки, как руки, стремительно сбегали по склонам. В попытке удержать беглецов их охватывала петлей узкая горная дорога, по краям которой там и тут горел своими дикими огоньками шиповник — забрался в горы, под ветры, и цвел все лето среди другой зелени и камней. Особенно много его было у ручья. Там, расталкивая всех, он обосновался, как победитель. Ручей тонким водопадом свисал в его заросли с мокрых камней… Говорили, зимой он так и замерзал на весу…
А повернешь голову в другую сторону — море. В миг солнечного восхода оно не синее, не голубое, а совсем неожиданное — зеленей травы. И от него странно веет прохладной луговой свежестью, будто море — самый огромный луг на всей земле. Солнце возносится выше, и море слепяще отражает его.
Смотреть на воду уже невозможно, хоть жмурься накрепко. Но смотреть хочется… По кромке алого песка стреляет волна. Она касается вначале острого выступа, и оттуда вдоль всего берега, как ракета, летит клубок белой пены.
Между морем и горами — виноградники и сады Малореченки, Галиного села и колхоза. Она приехала сюда руководить клубом. Для этого и училась в городе. У нее остался там старый папа, дослужившийся до пенсии, но все еще не оставляющий работы.
То его включали в ревизионные комиссии, то он где-то кого-то инструктировал, то занимался инвентаризацией в самых разных учреждениях, словом, из незаметного бухгалтера стал известным на весь город знатоком разных правил и указаний. Никто не знал, правда, что он сидит над ними ночами. Его все время приглашали туда и сюда, и он не отказывался и часто не требовал вознаграждения, если забывали.
Как-то Галя спросила его шутя, можно ли столько времени растрачивать «за так», а он ответил;
— Это я должен благодарить людей, что меня еще зовут…
Словом, пенсионера-домоседа из него не вышло.
Перед отъездом Гали он грустно признался ей:
— Если бы и мама жила! Я ходил бы с ней гулять… Или сидел дома… А теперь и ты уезжаешь.
В первом же письме он учил ее: «Везде есть талантливые люди, Галюша. Я в этом никогда не сомневался. Помоги им увидеть самих себя. И твоя жизнь тоже станет куда богаче. Сама участвуй в самодеятельности. Обязательно!»
Отец просто боялся, чтобы она не закручинилась.
Горы сияли… Комок белой пены катился вдоль берега с нарастающим урчаньем…
Трень-трень… Трень-трень-трень!..
Это дергал струны своей балалайки Колька Шмак.
Он сидел под забором, который был тут чем-то средним между частоколом и плетнем, перевитым веселыми вьюнами с голубыми граммофончиками, которые, как объяснил местный агроном, старик профессорского вида, в очках и с бородкой, назывались научно «ипомея». Над забором курчавилась зелень тополей и вишен, яблонь, груш. Они уже одарили хозяйку своими плодами и теперь густели шумной листвой, словно бы для того лишь, чтобы скрывать Кольку.
Листва в Малореченке стрекотала по утрам, потому что менялся ветер. Ночью он дул с суши, а днем с моря, нес в село его запахи.
Но громче и раньше листвы поднимали свой стрекот малореченские птицы, они насвистывали вразнобой, начиная застенчиво и очень осторожно, пробуя голоса, а потом теряя меру и доходя до крика. Их было тут много, может быть, столько же, сколько листьев и цветов, и все хотели, чтобы их голос был услышан отдельно в этом привете новому дню, который им нравился. Птицы сходили с ума от восторга.
А тут Колька каждый день бренчал на балалайке.
Трень-трень… Эх! Трень-трень-трень…
Галя не стерпела, накинула халатик и так и вышла со двора с заспанными еще глазами. Рыжеватый верзила сидел на корточках под забором, поджимая его спиной, и серьезно бил по струнам толстыми пальцами.
— Зачем вы это делаете? — спросила Галя, стараясь усмехаться, но у нее не получалось этого. Она уже злилась на Кольку, и зубы стискивались сами собой.
Колька же улыбнулся легко, обнажив крупные зубы, поставленные редковато, ответил коротко;
— Музыкальный момент. Нельзя?
Галя молчала. Желвачки под ее щеками вздулись.
— Учусь,— прибавил Колька.— Нельзя?
— Ступайте под свой забор и там учитесь! — отрезала Галя.
— А клубная работа?— спросил Колька.— Я хочу на балалайке. Нельзя?
Галя сладила с собой, тихо объяснила ему:
— Для этого есть свободное время, товарищ Шмак.
Он встал и оказался на две головы выше ее. Господи, за что она осталась такой маленькой? Ведь всю жизнь мечтала вырасти! Всю жизнь мечтала о солидности и внушительности, наверно, потому, что именно их ей не хватало… Она стояла, сжав кулачки и задрав голову, а Колька сказал:
— Так у меня оно сейчас самое свободное… Я всю ночь на тракторе… это…— Губастый его рот еще больше растягивался. Посмеиваясь, Колька договорил:— Как вы прибыли, я сразу балалайку купил. Нельзя?
Галя повернулась и пошла быстрым шагом, с согнутой головой, а Колька, невпопад ударяя по натянутым струнам балалайки, заревел за ее спиной;
— А где найти такую пе-е-сню?!
Вот как началась ее жизнь в Малореченке… О чем угодно думала. О том, как вдохнуть необыкновенную, удивительно интересную жизнь в запылившиеся стены клуба. Какие кружки завести для молодых, и старых, и всех вместе. Как украсить клуб и приблизить наглядную агитацию к задачам дня, а не вообще…
О библиотеке, в которой большинство шкафов с книгами почему-то стояло стеклянными дверцами к стене, а в книгах, выхваченных наугад, слиплись неразрезанные страницы. И о самодеятельности, конечно, думала. Еще бы не думать, когда папа писал о ней в каждом письме: «И сама обязательно участвуй!..»
Но только не о Кольке! И откуда он взялся на ее голову? Чего угодно опасалась, не этого…
— И чтоб никто не догада-а-ался!..
Колька Шмак был трактористом, день и ночь способным перепахивать табачные плантации и виноградные междурядья, и вместе с тем абсолютно неуправляемой личностью. Если в душу его вдруг влазил бес, никто не мог предугадать, чего ждать от Кольки. Спроси о нем на селе, двое могли ответить в одну минуту:
— Колька-то? Надёга!
— Хулиганище клятый!
И оба были правы.
Собрали черешню, распевая частушки на деревьях, сняли яблоки и груши в колхозном саду. Оголились, приподнялись облегченные ветки над берегами ручья, скользящего по камням к морю, образовалась у людей заметная передышка до уборки винограда, которому уже вымыли и высушили высокие, большие, как бочки, плетеные корзины, до бессонной ломки и низки табачного листа в душистой предутренней полумгле…
Молодых и старых потянуло к клубу.
Галя вдруг сделалась такой популярной фигурой в Малореченке, что ей страшно стало.
— Чем угостишь-то, дочка, если зайдем?
— Кинокомедия.
— Смешная?
— Ой! Очень!
— Ну, это спасибо. Это в охотку.
— А сегодня что у тебя?
— Лекция.
— Да мы ж и так знаем, что пить вредно для здоровья!
— Нет, о международном положении.
— Происки? А после этих… происков?
— Танцы! Будем разучивать летку-енку.
— Варюха-а! Ныне надевай олимпийку. Прыжки на месте.
— Я тебе надену — сковороду на голову!
— Ас кем прыгать станешь?
— С Колькой!
Колька ежедневно надевал городские галстуки, чтобы Галя обратила на него внимание. Начищал до пугающего блеска полуботинки. Дымил дорогими сигаретами, втыкая их в янтарный мундштук. Галя же на него вовсе не смотрела… Тогда он начал вваливаться в клуб «под мухой».
Было едва ли не самое интересное событие за все время Галиной жизни в Малореченке. Из областного центра по ее приглашению приехал, страшно даже сказать, писатель. Перед этим Галя пробела в бригадах громкую читку его романа «Жаркая осень». Роман слушали на виноградниках и в табачных сараях. Многие сами читали, передавая из рук в руки.
Женщинам особенно нравилось, что героиня романа Паша полюбила всем сердцем однорукого фронтовика Семена и что жизнь у них пошла миром да ладом. Зря Семен боялся, что не приглянется ей, страдал…
Писатель оказался немолодым человеком, домовитым мужиком по виду. Мягким, добрым, круглоголовым, круглолицым. Все время улыбался с большим расположением к своим поклонникам. Долго рассказывал, как ездил по колхозам, изучал типы и и сколько славных людей перевидал, пока сложился у него в голове и в душе, конечно, такой вот тип, как Семен.
А потом слово первым взял Колька.
— Слушьте! — громко сказал, да не сказал, а рыкнул он.— Фронтовик!.. Руку потерял!.. А вы его типом! Типом мы, знаете, кого называем?
Писатель стал красным, долго тер носовым платком лысину и еще дольше оправдывался, что это такой литературный термин и на него не стоит обижаться, но Колька не сдавался:
— Ну-ка, назовите вот меня типом! Попробуйте, назовите!
Писатель испугался, не назвал. Кто-то из Колькиных дружков хохотнул.
Галя попросила секретаря сельсовета Чумаченко унять безобразников. Но тут выяснилось, что строгий сельский аккуратист совершенно согласен с Колькой: «Какой же он тип, Семен? Вот наш Колька — тот тип!» Поднялся скандал.
А Колька радовался и опять и опять старался отличиться… Перед сеансами не садился в ряд, опрокидывался на стену, двухметровая глыба, и у всех на виду грыз семечки, расплевывая вокруг себя шелуху.
За это секретарь сельсовета Чумаченко сделал ему громкое замечание и потребовал, чтобы Колька сейчас же перестал нарушать чистоту и выбросил вон семечки из карманов. Нарушитель вывернул тяжелые карманы, высыпал все семечки на пол и удалился.
Под ногами его захрустело в тишине… Галя взяла веник и совок…
Активисты клуба повскакивали с мест, попытались помочь ей, но она сама до начала фильма подмела пол у стены, где только что стоял Колька.
После следующего киносеанса под скамейками осталось пять-шесть островков шелухи. Чумаченко сказал: «Ясно!» Это Колькины дружки мстили Гале. Она сама встала в дверях, чтобы не пустить ни Кольку, ни его дружков в клуб на «Кавказскую пленницу», повторяемую по заказу малореченцев.
Но зря. Колька, как пушинку, вынул раму и запросто перешагнул с улицы прямо в зал, подсадив сначала друзей.
Чумаченко пообещал завтра же письменно сообщить о Кольке в районную милицию, поскольку это уже был произвол со взломом, то есть причинением вреда общественной собственности. Кольку он публично назвал уже не типом, а бандитом.
А отец все писал: «Галюша! На днях вышлю тебе библиотечку одноактных пьес. Я делал ревизию в «Союзпечати» и там наткнулся… Галюша!» Она и сама выбирала подходящую пьесу, списывалась по этому поводу с областным Домом народного творчества и была уверена, что, когда в саду и на табачных плантациях наступит зимняя тишь, людские страсти переполнят ее клуб, но вдруг…
Но вдруг ее забеспокоило, что Чумаченко сообщит в милицию, и оттуда пришлют машину, похожую на большой и крепкий ящик с решеткой, и Кольку Шмака посадят и увезут… Галя уверяла себя: радоваться надо! Но вовсе не радовалась. Почему? Среди ночи поняла: это ведь из-за нее выпендривался Колька, старался быть позаметней, и если он пострадает, у нее останется чувство вины. Вот и все. Она этого не хотела.
Утром она пошла к Чумаченко и сказала, что придумала, как прибрать Кольку к рукам. И пусть Чумаченко не пишет в милицию, никуда и ничего не надо писать, пусть доверятся ей, Гале, оставят товарища Шмака на ее ответственность.
В сельсовете Чумаченко был очень важным. Над его головой, на гвоздике, вбитом в стену, висела шляпа. Он выслушивал посетителей с неподвижным лицом, потом покашливал, качая от плеча к плечу головой, покрытой белым — не седым, а белым — пухом, потом закуривал, туго сворачивая самокрутку из табака собственной нарезки и смеси, а уж потом удивленно говорил:
— Та-ак! Кудряво!
Все произошло, как рассказывала хозяйка, которой Галя, конечно, не призналась, что за дело у нее к Чумаченко; кой-какие вопросы по клубным нуждам. Ни звука о Кольке.
— Та-ак! — сказал Чумаченко.— Кудряво!
Галя не заметила, что улыбнулась ему — хорошо, по-доброму, а он насупился.
— Берешь этого гангстера под свою персональную?
Он старательно проговорил «гангстера» через «ё». — Не хочу, чтобы кто-то вмешивался, пока сама всего не попробовала,— сказала Галя.
— Даже я?
— Даже вы.
— Я не кто-то, между прочим,— поправил ее Чумаченко,— а советская власть.
— Так вы же прекрасно знаете, что товарищ Шмак не безнадежный экземпляр, а неустойчивый.
— Я-то его знаю! Это вы не знаете. Вот именно — экземпляр! — повысил голос Чумаченко и вскинул над собой мягкие бабьи руки, чтобы показать, какой громадный к тому же этот экземпляр — Колька Шмак.
В конце концов Чумаченко уступил. Осторожненько почесал кончиком пальца белый пух на темени и предупредил:
— Если что, спросим.
В тот же день Галя совершила самый дерзкий, рискованный и, как считала она, человечный поступок на первом году своей службы: она ввела Кольку Шмака в клубный совет, горячо убеждая всех, что если Кольке поручить следить за порядком, он и сам исправится. Так доказывала, что щеки запылали. И вечером Галя шагала в клуб своей торопливой походкой (просто у нее были маленькие ножки), прикладывая ладони к щекам. «Горю!» — иронически подумала она о себе, и от этого утихомирились сумбурные мысли, стало чуточку спокойней и тише внутри, зато слышнее, как стучит сердце. В самых ушах. Вот еще!
На полпути заметила, как какой-то наголо стриженный мальчишка в коротких штанцах, завидев ее, рванул в сторону клуба с пригорка.
Малореченка — не привычное село: два порядка домов, посредине дорога. Белые дома ее кинуты вразброс, как зерна из пригоршни, по малым и большим полянам среди садов на пригорках. Если поляна большая, на ней белеют два, а то и три дома под рыжими черепичными крышами — один забрался углом на склон пригорка, второй, подобно драгоценности, врос в зеленую оправу поляны, а третий спустился к ручью, журчащему днем и ночью, падает ли с неба неисчерпаемый солнечный зной или холодный свет луны, удивительно ясной в этих местах.
Клуб построили в самом конце села. И дорога туда, верней, тропа, потому что малореченцы, укорачивая расстояния, сплели на пригорках паутину троп, вела то вверх, то вниз, как по волнам.
Мальчишка припустил к клубу явно неспроста. Через несколько спусков и подъемов, едва крыша клуба показалась перед глазами посерьезневшей Гали, во все небо ударило из радиодинамиков:
— А где найти такую пе-е-есню?!
Галя остановилась, вздрогнув от испуга.
Клубные динамики, вынесенные на улицу и висевшие под карнизом над входом, никогда не включались на такую мощность. Это Колька, новый дежурный, заставил радиста включить на всю катушку…
Конечно! Его все боялись! Он был самым сильным парнем в селе. И этот парень старался ради нее… Он и мальца поставил… Сначала было нахмурившись, Галя вдруг улыбнулась. Чуть-чуть. И оглянулась тотчас. Никто не шел за ней. Было еще рано; она же приходила в клуб раньше других. А Колька был уже там…
Ну, хорошо. Никто не заметил ее секундного замешательства. И она ничего не заметит и ничем себя не выдаст. Придет и вида не покажет, что обратила внимание на песню. Только скажет… Что-нибудь скажет… А радио орало так, что и в горах могли услышать:
И чтоб никто не догадался,
Что эта песня о тебе!
— У вас радио чересчур громко… работает,— сказала она Кольке.
Он спросил:
— Нельзя?
Колька был в белой рубахе, воротничок ее выпустил поверх пиджака, на рукаве краснела повязка. У входа в клуб, на верхней ступеньке каменного крыльца, стояло ведро, на котором чернела свежая надпись; «Для ваших семечек. Прошу ссыпать. Спасибо за внимание».
Галя опять сначала нахмурилась, но тут же улыбнулась. Ну что ж, даже весело!.. Колька сбегал к радисту, песня кончилась, а новая зазвучала тише.
И уже потянулись люди.
Малореченцы здоровались с Колькой, а он всем желал расприятного вечера. Семечек набралось уже с полведра. Оказывается, многие приносили их с собой. Кое-кому из парней Колька пальцем показывал на ведро, если те норовили прошмыгнуть мимо, и обещающе заверял:
— На обратном пути возьмешь. Не горюй!
Как раз и сегодняшний фильм назывался «Не горюй», и все парни, посмеиваясь и перешучиваясь, выворачивали под взглядом Кольки свои карманы.
Кроме одного.
— А тебе что, закон не писан?— спросил его Колька.
— Кто это тебе дал право-то законы писать? — поинтересовался тот, толстомордый, лупоглазый, с белым пухом вместо бровей.
Колька потыкал пальцем в свою повязку, а потом согнул этот палец и постучал костяшкой по лбу парня. Тот схватил его за руку и попытался оттолкнуть от себя, завопив:
— А чего руки в ход пускаешь?
И случилось-то это за каких-нибудь пять минут до начала фильма.
Колька замер, как каменное изваяние.
— У меня и семечек нет! — вопил парень.
— Карманы выверну,— сказал Колька скучным голосом.
— Тронь только, тронь! — пригрозил парень и пошел к дверям.
Колька терпеливо остановил его рукой, поймав за плечо. Парень резко повернулся и ударил Кольку. Он ударил его кулаком в лицо. Галя выбежала из клуба на шум, потому что все время были на крыльце смех и шутки, а тут — крики. И она испугалась, и выбежала, и увидела, как парень ударил Кольку. И произошло что-то такое, отчего парень сразу упал с крыльца, опрокинув ведро. Оно загремело по ступенькам, рассыпая семечки.
На пороге, выбравшись из зала, возник Чумаченко со шляпой в руках.
— Саня! — закричал он и задохнулся.— Сынок! — И запрыгал по ступеням вниз, туда, где, кряхтя, все еще валялся толстомордый парень. Одолев крыльцо, Чумаченко-старший повернулся к Гале и сказал, угрожающе помахивая смятой шляпой: — Вот он, ваш!.. Рукоприкладство!.. При исполнении!.. Вот она, ваша… любовь! Я вам покажу!
Сын его при этих словах ожил и уже сидел на земле. Глаза его из-под белого цыплячьего пуха с любопытством смотрели то на Кольку, то на Галю. Он выдернул платок, чтобы вытереть под носом, из кармана вслед за платком посыпались семечки.
А Колька сдернул с руки повязку, отдал Гале и пошел, исчезая за ближайшим темным пригорком.
В клубе хлопали, требуя начала сеанса. Галя с тоской вернулась туда, нажала кнопку звонка к киномеханику и, встав на цыпочки, выключила свет в зале. Фильм начался…
Галя вышла на воздух.
Было темно и тихо, если не слышать звонких трелей цикад. Но они заливались каждую ночь неустанно и неумолчно, и Галя уже привыкла к ним и не слышала. Тишина обступила дома Малореченки. Темнота скрыла горы. Галя пошла, не зная куда. В одном месте позвала:
— Коля!
Ей никто не ответил. Захотелось крикнуть еще раз, но она не решилась. Брела и брела наугад все дальше, пока не потеряла тропу. В какие-то колючки забралась. Разозлилась на себя, но не знала, куда повернуть, чтобы выпутаться из колючих зарослей, возможно, уже отцветшего шиповника; никак не могла сообразить, где Малореченка. Далеко ушла… Стала прислушиваться и сначала услышала пронзительный звон цикад в ночи, а затем и шум
воды и двинулась на этот шум. Ведь ручей-то тек в Малореченку…
Через несколько шагов она продралась сквозь колючки. Зашуршав, под ее уставшими ногами поплыла, поехала земля. Она попала на осыпь. И не успела ни вскрикнуть, ни даже ахнуть, как уже была по горло в воде. Поздней осенью, переходившей в зиму, вода здесь студеная. Горная, быстрая, она и летом несла в себе холод блистающих вершин, а сейчас Гале почудилось, что ее швырнули в прорубь. Окатило ознобом. Когда она, набарахтавшись, выползла на берег, грудь и ноги ее застыли, только слезы на глазах были теплые.
Галя по-деловому выжала кофту, платье на коленях, вытряхнула воду из туфель и зачастила по тропе вдоль ручья своими маленькими ножками. Торопясь, она яростно проклинала себя за то, что побрела куда-то… А зачем? А куда? Вот и возвращалась, дрожа и чертыхаясь. По ее характеру ей давно бы уже пора прыснуть со смеху, но зуб не попадал на зуб…
Дома она забралась под теплое одеяло, единственную вещь, которую в память о маме взяла с собой, свернулась калачиком и разревелась, как сопливая девчонка… Она знала, что легко простуживается, надо было попросить у хозяйки какую-нибудь таблетку, хотя бы аспирина, но никого не хотелось видеть, и Галя потише дышала своим крохотным носом, чтобы не привлечь чужого внимания.
Она не помнила, как уснула, не помнила, как очнулась, это ей потом рассказывали… Помнила она себя с того мига, когда открыла глаза и увидела Кольку. Он сидел на табуретке поодаль от кровати, и рыжая голова его едва не касалась лампочки, свисающей с потолка. Галя вскинула брови, сделала серьезные глаза и разлепила сухие губы:
— Уходи!
— Здравствуй,— ответил Колька и протянул ей ручищу.
Галя дала ему свою ладошку. Он накрыл ее второй рукой и держал.
Потом Гале рассказывали, что Колька ночью мотался на колхозной полуторке за районным врачом, принес мед с пасеки, потому что врач велел поить Галю молоком с содой и медом, следил по своим часам, чтобы хозяйка вовремя давала лекарства, пока та не сказала ему: «Хватит пичкать! Сдалась температура»,— а он все еще за полночь уходил из дома, а на рассвете уже сидел под забором, правда, без балалайки.
— Зачем же сидел-то? — хмуро спросила Галя, Колька часто помигал глазами.
— Смотрел, как солнце встает… Нельзя? Очей очарованье…
— Ты знаешь эту строчку? — обрадованно удивилась Галя.— Чья она?
— Евтушенко,— ответил Колька.
— Нет, это Пушкин.
Колька помолчал, улыбаясь. Была у него драгоценная способность: вот так улыбаться, тепло и молча.
— Это про осень,— наконец сказал он.— Была унылая пора, очей очарованье… Но слова годятся для любой погоды… Вообще… Бот, к примеру, смотрю на тебя и…
— Молчи,— попросила Галя,
Все это было потом.
А пока Колька сидел, грел в своих руках ее маленькую ладошку.
На улице затрещал мотоцикл и стих в самом дворе. Похоже, мотоциклист подкатил прямо к крыльцу. Через минуту в дверь постучали. Галя вырвала ладошку из Колькиных рук и не успела ответить, как дверь распахнулась, и в комнату вошел милиционер. Был он совсем молодой, безус и розовощек от молодости и дорожного ветра. Он поглядел на Галю и на Кольку, поздоровался для вежливости и спросил:
— Шмак Николай вы будете?
— Всегда был,— сказал Колька и встал.
Милиционер поправил ремень.
— Вторично не являетесь в суд.
Колька опустил свои виноватые и теплые глаза на Галю.
— Понятно,— обронил милиционер, принимая вид построже, чтобы спрятать неловкость.
А Колька все еще смотрел на Галю.
— Придется доставить,— сказал милиционер.— Приказано.
И тоже глянул на Галю.
— У нас начальник на это строгий…
Колька повернулся и пошел к дверям. Придерживая одеяло у горла, Галя присела в кровати:
— Коля!
За окном вздрогнул и взорвался рев мотоцикла. И стал затихать, удаляясь.
Галя сидела, держа одеяло на груди, все еще не опомнившись и соображая, вскакивать и бежать к кому-то в поисках защиты или сразу мчаться за Колькой, чтобы самой сказать, как это все было, и чтобы его отпустили. Она начала одеваться…
В дверь опять постучали.
Она подумала, это Колька спрыгнул с мотоцикла и вернулся. Нет, это был не он. Разговорчивый почтальон принес посылку от папы с пьесами для художественной самодеятельности…
Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.