Возвращение брата – Глава девятнадцатая

Под конец, под закрытие, Иван расплясался…
Теперь ему и сидеть не хотелось, только танцевать. Особенно ему твист нравился. Здесь музыка как бы входила в тебя, вливалась в твое существо и оживала в тебе движением, подчиняла твои мускулы, заполняла каждый миллиметр твоего тела. Здесь и руки и ноги танцевали, а все тело — и спина, и плечи, и сердце — буквально плавилось от ритма, от музыки, от счастья.
— Давненько не плясал я подобных танцев,— сказал Иван.
— А что у вас, другие танцуют?
— У нас немножко другая мода,— ответил Иван. — Обожают бальные танцы. Знаете, падеспань, падгармонь, падконвой.
— Это еще что? Такого не слышала.
— Это старинный бальный танец. Молодежь его мало знает.
Она улыбнулась, не поняв. Да и к чему было понимать? Ну, шутит человек, как умеет, настроение у него хорошее.
А Иван с радостью подумал о том, что все пока хорошо закрутилось. Вот он чем теперь занимается — танцует в молодежном кафе с такой девушкой и не позорится, не хуже других, и не заводится ни с кем, не глотничает, ни от кого ничего не хочет, и никто ничего не хочет от него. То, что вчера казалось совершенно недоступным, постепенно становилось явью. Он только мечтал с ней познакомиться, только мечтал заговорить, встретиться, а вот уже они вместе, будто так и надо, будто так и положено.
Нет, есть бог или там кто еще. Все-таки он есть, аллах, прими поясной поклон.
Когда она оставила его и ушла на минутку, он проводил ее взглядом и еще раз удивился тому, как хорошо сна сложена, как здорово она смотрится издали, как свободно и хорошо она ходит. «Такой в моей жизни еще не было,— подумал Иван. — А Гала?» Он подумал о Гале с грустью, но без прежней обиды и боли. Ранка долго ныла, теперь зажила, не найдешь и след ее. Галя была хороша, но уж больно умна и все, верно, знала наперед, что ей нужно, а что нет, привыкла учить людей, а ведь это трудно — думать все время об отметке, и чувствовать себя благодарным, и смотреть на женщину снизу, с парты, все время как бы с четверенек.
А эта мало что знает в жизни, не побита, не издергана, не оскорблена, поэтому не станет оскорблять других. Все у нее есть, что надо, бог дал ей юность, походку, уверенность, а значит, и доверчивость… А что еще? Некоторое бесчувствие, что ли…
Но это, наверное, от возраста… Скрытая ласковость (когда они танцевали, он это почувствовал), желание выйти замуж. И прекрасно. И он будет охранять ее, будет ласковый, как собачка, и будет гавкать на других, если кто приблизится на расстояние трех шагов.
А вдруг она ушла и не придет? Отвалит — вот с таким бородатым, тонкогорлым, который еще на свете ничего не видел, но кое в чем, может, опытнее и ловчее его. Что тогда? Ну, он отлупит пару таких…
Ну и что дальше? Что он докажет этим? Он и впрямь вдруг поверил, что она не придет. «Это будет мне наказание за то, что слишком расслабился», — подумал он. Никогда не следует раньше времени радоваться, а он рассусолился, как теленок… А может, и впрямь он годится лишь для какой-нибудь вдовой Маруськи, любящей выпить перед сном. Через минуту она пришла. Села, выпила глоток вина.
— Что вы такой хмурый?
— Я думал, ты сбежала…
— Зачем?
— А вот так просто. Сбежала с молодым продавцом, со студентом техникума, с кондуктором,
кто еще у вас в городе есть?
— С вагоном без кондуктора,— поправила она.
И добавила: — У нас тут много кто есть, но я такой привычки не имею.
— Все равно бы догнал.
— Ну и что?
— А вот посмотришь, что.
— Значит, вы опасный человек?
Он проговорил быстро, как говорят некоторые кавказцы, когда кого-нибудь хвалят, в знак наивысшего восхищения:
— Звэр-а! («Машина — звэр-а! Костюм — звэр-а! Игрок футбольной команды — звэр-а!»)
Тамара рассмеялась. Уже ходила уборщица, подбиравшая бутылки, просила покинуть помещение. Ребята пытались спорить с ней, дескать, еще рано, уходили медленно, нехотя, некоторые еще пританцовывали, надевая пальто, хотя в нарядном ящике уже давно погас свет и пятаки не звенели, не зажигали рубиновый глазок аппарата, они богатым медным кладом лежали на дне кассы.
На улице подсохло, но земля блестела, и одновременно пахло пылью и чем-то острым, терпким, будто эфир расплескали. Цветение угадывалось сквозь тьму — клейкостью, влажностью весеннего ветерка.
Выйдя на улицу, Иван замолчал, разглядывая ребят и девушек, расходящихся по домам, танцующих без музыки, весело переговаривающихся.
Там, в кафе, Иван чувствовал себя нисколько не хуже их, а сейчас ему представился завтрашний день, поход к участковому и все остальное, что еще предстояло, и на смену возбуждению пришли тревога и усталость. Никогда еще в жизни не доводилось ему радоваться до конца, без оглядки, а всегда с тайной опаской и заботой. Так и сейчас. И разговаривать с Тамарой вроде бы стало не о чем, и идти некуда.
— Ну так как домой, на автобусе или пешком?
— Можно и пешком.
Если, уйдя из кафе, он как бы оторвался от нее, мысленно отдалился, то она еще была вместе с ним, и ее рука тепло и покойно лежала на сгибе его локтя. Иван устыдился своей дурости, тому состоянию, что последние годы стало привычным для него и которое он называл «психом». («Псих на меня напал».)
Он покрепче прижал ее руку и сказал:
— Лучше, конечно, пешком. Такой вечер один раз в жизни бывает.
— Почему?
Он не ответил. Они пошли быстро, сначала улицей, потом пустырем, переулками. Минут через пятнадцать пришли к ее дому.
Дом в отличие от Иванова жилья был новенький, блочный, а вокруг него отгороженные палисадничком росли кусты.
И собаки так же брехали по-деревенски, как и в том районе, где жил Иван, а из деревянного сарайчика натужно, пароходным гудком голосила растревоженная свинья.
Вот моя деревня, вот мой дом родной,— сказала Тамара.— Спасибо и до свидания.
— Вот так сразу? — сказал Иван.
— А что? Пора уже, поздно.
— Покурим? — предложил Иван.
— Ну, по одной на посошок,— согласилась она.
Они сели на не просохшие еще дрова, сваленные посреди двора, и закурили… Было хорошо, тихо, прохладно.
— А кто тебя ждет дома? — спросил Иван.
— Сестренка и мать. Да они не ждут, а уже улеглись.
— А пахан?
— Кто? — переспросила она.
— Отец.
— Тот по другому адресу с другой сестренкой.
— Бывает,— сказал Иван.
Ему захотелось узнать о ней побольше, увидеть комнату, в которой она живет. Она сидела, задумавшись, пожевывая папироску, так и не раскурившуюся, склонив голову чуть набок, как скворец, и в лунном свете был явственно виден чистенький школьный пробор в расчесанных набок, распущенных волосах; тон на щеках, подсиненные глаза взрослили ее, делали независимее, загадочнее, а сейчас всего этого не было видно в темноте, только пробор светлел на склоненной голове, и она казалась уставшей девчонкой, присевшей передохнуть, то ли после учебы, то ли после игры… Он дотронулся до ее волос, провел ладонью по теплому и твердому затылку, все его нутро вдруг содрогнулось от нежности, тепла и жалости, той, какую испытал он однажды к спящему Сереге. Он вытащил из ее губ папиросу, бросил на землю, прижал ее голову к себе и сидел так, чуть покачиваясь, будто собираясь ее убаюкать, усыпить. Верно, ей было неудобно, но она не шелохнулась. Потом он поцеловал ее в шею, в щеку, в глаза, чувствуя сладкое, нежное тепло кожи, горечь краски на глазах. Она не сопротивлялась и не отвечала ему, была рядом и вроде бы не существовала совсем.
— Слушай,— хрипло сказал он, не зная, как объяснить все получше, боясь напугать ее и стесняясь своих мыслей.— Я тебя люблю, хочешь верь, хочешь нет. Вот знаю тебя вроде мало, а разве в этом дело… И если кто тебя обидит…
«При чем тут обидит,— подумал он,— кто ее обижать-то собирается? Нет, не то ты тянешь, Ваня».
— Вот такое дело, Тамара,— сказал он и замолчал. Хотелось все не так сказать… Не так сейчас он чувствовал. Будто забежал куда-то слишком далеко и стоишь, как пенек, не знаешь, что делать, вроде и возвращаться нельзя и вперед идти сил нет.— Думаешь, выпил, болтает задаром. Ты уж меня, как говорится, извини… Только я словами не бросаюсь… Вот так, значит… Хочешь верь, хочешь нет.
Она не ответила, посмотрела на него искоса, чуть снисходительно и с интересом, как бы вновь увидев, и провела рукой по его волосам.
— А ты седой,— сказала она.
— Это ты сейчас, в темноте, разглядела?
— Нет… Еще там, в кафе.
— Есть маленько. Для солидности.
— Мне нравится… Лицо молодое, а сам седой.
— Какое ж у меня молодое?
— А вообще сначала ты мне показался старым и очень противным.
— А сейчас?
Она не ответила, уткнулась лицом в его плечо, а он гладил ее волосы и что-то быстро, громко говорил, но про себя, не вслух, потому что боялся голосом и словами все испортить. Вроде он качался на качелях и, когда молча гладил ее, то взлетал вверх, и в животе что-то приятно замирало, обрывалось от высоты и тишины, а потом он летел вниз и надо было что-то говорить, объяснять, а язык был неповоротливый, тяжелый, тянул его не туда, слова были жесткие и не те, что надо. И все-таки хорошо ему было, и он поверил, что и дальше будет хорошо…
А волосы у нее были электрические, ладонь его чувствовала острые частые зарядики… Качели быстро и круто подымали его душу вверх — в нежность и в покой.
Но другая мысль наперекор всему этому, беспокоя и ожесточая его, лезла со дна и тянула качели вниз, в голую деревянную землю.
— Том, ты извини, не думай, что я халява такой, нахальный, только один вопрос у меня есть к тебе.
Скажи, у тебя, наверное, сейчас кто есть?
Она не ответила, он отстранился от нее, закурил, руки у него дрожали. Ее молчание все и подтверждало…
Не надо было заводиться, конечно, на эту тему, но остановиться уже он не мог.
— Ты не темни, Томк. Говори, как есть…
Она встала с сырого штабеля, одернула свой серебристый плащ. Он металлически, как жестяной, зашуршал.
— Ты же седой, значит, должен быть умнее.
— Не обязательно,— сказал Иван.— А что?
— А то,— сказала она.— Стала я б с тобой сидеть, если б кто был, Я так не умею.
Качели вновь рванулись вверх, будто их из страшной рогатки выпульнули… «Все нормально, капитан, все нормально»,— сказал Иван мысленно свою любимую фразу.
Она встала, Иван продолжал сидеть. Край ее плаща холодно и жестко касался его щеки. Шелковые точеные ноги были в сантиметре от его лица, казалось, они источали нежное тепло, от которого сердце останавливалось.
Не вставая с места, сильным движением Иван притянул ее к себе, ухом, щекой, каждой своей клеткой ощутил сильную, холодноватую от чулка плоть ноги, прикосновение буквально обожгло его, и он ткнулся головой, лицом в ее колени. Ноги ее напряглись, сопротивляясь, пытаясь вырваться из этого обруча, уйти, убежать, она что-то говорила, он не слышал. Куда делась прежняя острая и жалостная нежность?.. Он терял голову, желание душило его, и только краешком сознания, еще трезвым, еще не одурманенным близостью женщины, он соображал, что сейчас все кончится скверно, что она уйдет от него, и все, больше он ее не увидит, что он испортил все, что было вначале, и уже не будет никаких качелей, ничего не будет. Он разжал руки, она рванулась от него в сторону, к дому, он крикнул ей почти с мольбой:
— Погоди минутку, останься, ну не бойся, прошу тебя!
Она остановилась на полпути между бревнами и подъездом. Он подошел к ней, сказал, успокаиваясь:
— Не сердись, ты потом поймешь… Я уже забыл, какие женщины бывают. Озверел малость. Будет так, как ты захочешь, и все, я тебя больше ничем не обижу… Не в этом дело.
— А в чем? — спросила она.
— А в том, что я тебя люблю, вот и все, и не смейся… У меня, может, ничего, кроме тебя, нет.
— Как же ты, интересно, жил до сегодняшнего дня?
— А я и не жил, я только и ждал тебя.
— Чудной ты,— сказала она.— Чуть-чуть с приветом.— Она стукнула пальцем по виску.— То такой хороший, покорный, то будто с цепи сорвался.
— Ну, сорвался раз,— согласился он.
— Ладно,— сказала она.— На первый раз прощаю.
Он взял ее руки холодные будто был мороз, и провел ее узкой ладонью по своему лбу, щеке, по губам.
— Ну, когда теперь? — спросил он с надеждой.
— Когда-нибудь,— ответила она, улыбнувшись.
— Завтра,— твердо сказал Иван.
— Какой ты настырный. Ну ладно.
Она повернулась и пошла, вот она уже дошла до подъезда, открыла дверь.
— Слушай, ты в бога веришь? — крикнул он.
— Никогда,— ответила она.
— А в судьбу?
— Верю.
— И я тоже.
— Только в счастливую, а ты?
Он не ответил, молча махнул ей рукой. Хлопнула дверь подъезда
Он подумал что не сказал ей что-то важное, существенное, да, в общем-то ничего не сказал, и он решил догнать ее, вбежал в подъезд в эту гулкость, пустоту, полутьму, терпко пахнущую кошками.
Где-то наверху он услышал уже слабый, нечеткий стук каблуков, затем дверь захлопнулась, в подъезде стало безжизненно и тихо. Он сел на подоконник, достал свой «Беломор» и, когда, закуривая, поднес руки к лицу, отчетливо услышал запах ее духов, волос.
Он прижал ноги к теплой батарее и, словно собака, обнюхал свои руки, пахнущие ею. Так он сидел еще долго, чувствуя тепло, которое от ног шло вверх, наполняя все его внутренности блаженным, усыпляющим покоем.
Такое было чувство, будто падал с самолета, камнем в землю, с большой высоты, и вдруг парашютик неожиданно раскрылся над ним, и он повис недвижно меж облаков и мягкого неба.

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Возвращение брата — Глава двадцатая

Он легко ориентировался в чужой, незнакомой местности и сейчас пошел не тем путем, как шли они вместе сюда, а кратчайшим, как ему казалось,— дворами. Крупная капля—то ли ветром ее сорвало, то ли так, шальная,— шлепнулась на лоб, приятно похолодив лицо. Он подошел к дереву, разглядел в темноте набрякшие почки. Казалось, еще минута, и они разорвутся.
«А ведь я как раз к лету попал»,— подумал он с тайной радостью и удивлением. Из дворов он вышел на пустырь, бывший когда-то стадионом, судя по еле очерченному квадрату поля, перепаханного кое-где бульдозером, по сваленным в кучу остаткам трибун. На колышках висели большие фанерные щиты, видимо, стенды. В одном месте стенды были сняты, и сердцевина щитов не белела, а гасла в общей тьме. Около одного из щитов он заметил какое-то движение. Подойдя чуть ближе, увидел группу людей. Они стояли плотно, Ивану даже почудилось, в кружок. Голосов не было слышно, в темноте казалось, что они колдуют над чем-то или же
роют землю, встав в круг. Неожиданно круг разжался, и из него пулей выскочил человек и побежал.
Он пробежал метрах в десяти от Ивана. Только белое пятно лица мелькнуло, очень белое, белее стендов на колышках. Иван скорее угадал, чем увидел, что это был молодой парень, хотя бежал он тяжело, то ли пьян был, то ли подбит… И тут же цепочка рванулась за ним, и по той сосредоточенности, с какой они молча бежали, Иван понял, что эти четверо травят пятого не на шутку… И что при таком ходе он от них не уйдет.
Действительно, они быстро догнали его и остановились, и бежавший и догонявшие его стояли на сей раз вроде бы мирно, что-то выясняя. Ивану были слышны их голоса, но что они говорили, он не различал. Незаметно как-то бежавший переместился в центр группы и стал размахивать руками, будто объясняя что-то. А через секунду он упал, будто поскользнулся, будто не на земле стоял, а на льду.
Тут же он исчез из поля зрения, потому что те четверо окружили его. Они покачивались, размахивая руками, будто играли в футбол, пасовали в кружок, тут же Иван понял, что и на самом деле они работали ногами. Он подошел на несколько метров ближе к ним и явственно услышал ругань, сдавленный крик; кольцо на мгновение разорвалось, и тот, что был внутри, по-лягушечьи, на четвереньках, выпрыгнул из кольца и снова тяжело, подбито бежал, время от времени нагибаясь к земле и хватаясь одной рукой за бок… И снова те четверо погнались за ним, и Ивану было хорошо видно, как он растерянно нагнулся, схватил что-то с земли, видно, камень, и бросил в них, но не попал, потому что они не замедлили свой бег и уже почти настигли его.
Иван не мог разглядеть их как следует, но сейчас по их бегу, по суетливой ярости, с которой они все на него снова кинулись, Иван почуял: это не мужики, это малолетки.
Иван вложил оба пальца в рот и свистнул. Он хотел их взять на испуг, остановить. Действительно, они остановились, но не все: один, самый маленький, махал руками около подбитого. Остальные стояли, не двигаясь, издали разглядывали Ивана.
Убедившись, что он один, они сделали шаг ему навстречу.
— Эй, подойди! — крикнул один из них высоким, ломким голосом.
Иван не ответил. Он снова сунул пальцы в рот и засвистел, будто подзывая кого-то к себе. Свист его прозвучал на этот раз резко, пугающе. Они остановились, замерли… Иван повернулся и ровным шагом пошел назад к щитам. Однако, пройдя десяток метров, он вновь услышал резкий, тонкий, будто бы знакомый окрик:
— Стой! Вертай назад!
Иван продолжал идти, не замедляя, не убыстряя шаг, вскоре он услышал нарастающий топот. Теперь бежали за ним.
«Может, рвануть? — соображал Иван.— Да ни к чему от мелюзги бегать… Пугну, отобьюсь. А вообще зачем я влез?»
Он прошел еще несколько шагов, чувствуя затылком, спиной близость бежавших людей, и круто повернулся им навстречу. Он сунул руки в карманы, будто там было что-то такое, чего не достают попусту. Он молчал, выжидал. Двое почти вплотную подошли к нему.
— Ты чего свистел? — спросил тот, кто окликал его.
Теперь Иван понял, что он не ошибся, им было лет по шестнадцать, не больше, и тот, кто спрашивал, был будто бы знаком, где-то Иван уже видел его.
— Ты чего, дешевка, свистел? — повышал голос парень.— Фары тебе пописать?
— Не тарахти, сопляк локшовый,— спокойно сказал Иван.— Дыхало закрой, когда со старшим говоришь, фраеришка.
Тот аж опешил на мгновение.
— Так вот я вам говорю,— продолжал Иван.— Валите отсюда, пока вас тут не тормознули. И человека оставьте, не смейте марать.
— А тебе что, больше всех надо? — сказал парень, и Иван окончательно признал его. Это их шайка-лейка прицеплялась к Ивану в парке у пивного ларька. Сейчас, сбитые с толку изощренным блатом Ивана, его уверенностью, угрожающим видом, они пялили глаза, одновременно и робея и взвинчивая себя, остервеняясь и с опаской косясь на неподвижные руки Ивана, тяжело лежавшие в оттопыренных карманах., в которых, кто знает, какая штучка лежит.
— Да, мне надо,— сказал Иван.— Я вам повторяю: валите хором отсюда без несчастья.
Иван повернулся и пошел. Они стояли сзади, еще не решив, что делать, но нападать пока боялись.
Теперь нужно было уходить… Все, что мог, он сделал, а теперь уходить, быстро и толково, но без суеты. Не дай бог показать этой шушере, что ты боишься. Им только подставься, только покажи слабинку, такие мальки беспощаднее взрослых, когда чувствуют слабость или безнаказанность. И все-таки Иван таких не боялся. Сколько таких бегало у него на побегушках ложкомойниками!
Он шел достаточно быстро, твердо, одну руку по-прежнему держа в кармане для понта, другой помахивая для быстроты хода, шел так, будто сзади никого нет… «Разговор окончен… Пора по домам.
Я вас предупредил, а вы меня не троньте, только зачем эти чувырла встретились в такой вечер?» Он не жалел, что ввязался… Таких не пугнуть — себя не уважать. На них не крикни — загрызут человека насмерть. Но было досадно, что такой вечер попортила эта шпана.
Тихо — ни голоса, ни ветерка. Тихо, прохладно, свежо. «Надо б дойти до остановки,— подумал Иван.— Метров через сто вроде б остановка. Может, еще автобусы ходят. Кто его знает, какие тут порядки?»
Задумавшись, он не расслышал, как двое стоявших впереди рванулись с места, а двое других побежали за ними. Он прозевал их рывок на секунду, нет, на полсекунды, чуть запоздал ринуться вперед, а теперь они уже догоняли его. Он мгновенно решил, как будет действовать. Сначала он побежал не сильно, потом резко остановился, и, когда первый на скорости поравнялся с ним, Иван прыгнул на него и всей тяжестью своего тела свалил на землю.
Второй кинулся на него сзади, но промахнулся, проскочив вперед, и Иван успел ударить его, аж пальцы хрустнули обо что-то твердое, должно быть, затылок. Валясь, тот заплел ноги Ивану, и Иван потерял равновесие, но все-таки устоял. И тут же он увидел, что около него прыгает и петляет, как заяц, то удаляясь, то приближаясь, бежавший сзади всех, маленький, верткий, без шапки.
— Прочь, гнида! — крикнул Иван и побежал вперед.
Но те двое уже встали и пошли вдогонку за Иваном. Через несколько секунд он уже слышал рядом их бешеное дыхание, прерывистую ругань. Одного Иван ударил сбоку, в печенку, удар, получился скользящий, не очень сильный, а второй подсек Ивану ногу, и Иван, таща его за собой, вместе с ним упал на землю. Первый прыгал над ним, целясь ногой в голову. Иван уклонялся, вертелся на земле, как рыба, одной рукой прижимая того, кто упал с ним вместе, ногами отбиваясь от нападавших: сверху. Наконец, ему удалось опрокинуть на себя первого, и теперь они все трое бились на земле пыльным, шипящим, кровавым клубком, и главное сейчас было первым выскочить, первым встать на землю. Иван метелил их влежку, руками и ногами,
не чувствуя, не замечая ответных ударов. Как бы в полусне, он видел маленького, который нагибался над ним, но у Ивана руки были заняты, и он не мог его отпихнуть, и он не знал, чего этот маленький, эта крыска хочет. Ему удалось на мгновение высвободиться, встать, и он рванулся вперед, но тут маленький, как мышь, метнулся наперерез, обежал Ивана кругом и подскочил, отставив назад одну руку. Иван почувствовал не тяжесть удара, а тычок, горячий, в спину, раз, и снова такой же, колющий и более глубокий в поясницу… Боль почему-то отдавалась в живот, а спина стала мокрой и горячей.
Он еще не понял: как это? Чем? Только почувствовал, что ноги держат плохо, что бежать не может.
Что-то липкое, скользкое склеило ноги, тянуло вниз, к земле. Да и бежать уже было ни к чему: пространство вокруг него было пустым, и три спины удалялись от него, постепенно сливаясь с землей, с темнотой, последним бежал маленький человек без шапки.
Иван попробовал все-таки встать, идти, прошел несколько шагов, потом его затошнило, свело живот. Теперь впервые он почувствовал глубокую, нестерпимую боль, он встал на колени, потом лег на землю, сжавшись, бочком. Он вдруг стал плохо видеть и не знал, куда ползти и кого позвать. Он полз к щитам, белевшим невдалеке, но доползти до них не сумел, потому что ему показалось, будто голыми внутренностями, кишками он царапается о землю, о грязный, острый, нерастаявший снег.
Надо было все-таки кого-то позвать, чтобы помогли, может быть, девушку, которая жила здесь рядом. Но он вдруг забыл ее имя. Силился вспомнить несколько секунд, но не мог. Тогда он окликнул Серегу, своего младшего брата, чтобы тот пришел поскорее, взял его и довел домой. На земле становилось все холодней, и тепло из спины уходило.

Николай Александрович так и не заснул, всю короткую ночь он провел в тревожной полудреме. Поезд приходил рано утром, стоянка была трехминутная, и он боялся проспать. Как назло забыл завести часы и все вглядывался в окошко, где развиднелось тускло, не по-весеннему. Наконец он встал, побрился в коридорчике электробритвой, зудящей уныло, вполнакала.
— Зря беспокоитесь,— сказала ему проводница.— Спали бы себе. Еще час до вашей станции.
У меня же отмечено в книжечке, седьмое купе — разбудить в шесть. «Все-таки хорошо, что вырвался.
Иван обрадуется… Надо будет зайти в райотдел милиции — не помешает. И насчет работы обмозгуем…»
Николай Александрович решил не возвращаться в сонное, тяжело надышанное купе и простоял в коридоре у окошка, глядя, как лес, еще не стаявший снег и редкие домики из бесформенных и грязно-серых становятся розовыми и теплыми. Перед остановкой он испытал то легкое и приятное возбуждение, что известно каждому, кто подъезжает к месту, к своему конечному пункту, особенно когда едешь не по нудной обязанности, а просто так; в силу своих личных интересов…

Мать Ивана несколько раз в ночь вставала, подходила к дверям, прислушивалась… Ивана все не было. Она дважды пила сердечные капли, будила мужа, один раз даже всплакнула и внезапно заснула на рассвете, измаявшись и устав за ночь. Ее и мужа разбудил звонок в дверь, долгий, сплошной, без перерыва, резко прервавший ее слабый, болезненный сон. Она, побледнев, вскочила, пошлепала босыми ногами в сени, непослушными руками дергала задвижку, никак не могла открыть.
— Кто? Кто?.. Это ты, Ваня?!
— Открой, Михайловна,— сказал громкий женский голос.
На пороге стояла соседка, из домика напротив.
— Подымайся, Михайловна! С Ваней неприятность.
— Что, что такое?! Слава, иди сюда скорее… Ой, нехорошо мне!..
Она, держась за сердце, стояла, прислонясь к косяку с неживым, побелевшим лицом.
— Что ты знаешь, говори! Ну, говори же скорей… Куда мне бежать-то? Где он, Ваня? Ну, говори же.
— В больницу беги. В больницу его отвезли… Говорят, дрался с кем-то… Там он в больнице лежит порезанный.
Туфли не застегивались, платье не надевалось, и Вячеслав Павлович молча помогал ей. Задыхаясь, с таблеткой валидола во рту она выскочила из дома и бежала к больнице, а муж сзади, не поспевая за ней.
— Я же говорил,— тихо, чтобы она не слышала, бормотал он.— Я же говорил, я же заранее знал, что так будет…
Она не слышала ничего и молчала. Лицо ее казалось застывшим, в мертвенности своей — неприступным. И только внутри себя она кричала криком, и внутренности ее рвались и набухали кровью: «Ведь так все хорошо было… Ведь хорошо же было…
Что же ты делаешь со мной, Ванечка-а-а?.. Что же ты с нами делаешь?»
В больнице кто-то накинул на нее халат, объяснял, какой этаж, какая палата, она не слышала и не понимала, и бежала вперед, сдернув с себя мешавший халат, держа его в руках, как полотенце, и безошибочно поднялась на третий этаж, и, не спрашивая, нашла палату, где он лежал. У палаты она остановилась. Не могла переступить порог и открыть дверь. Муж догнал ее, и она сказала ему:
— Ты иди…
Он вошел, а она стояла у дверей, ждала. Через минуту муж вышел.
— Живой он? — спросила ока мужа.
Муж замешкался, секунду не отвечал, ее стало знобить, и она накрыла голову халатом. Наконец до нее дошел его далекий, приглушенный голос.
— Живой он… Без сознания сейчас… Ты бы пока не входила.

Сережку никто не разбудил, как обычно, и он хотел было проснуться сам и вылезти из теплой постели в утренний холод, но раздумал и снова накрылся с головой. Поспав еще немного, он разлепил глаза, посмотрел на часы, было уже больше девяти… Первый урок подходил к концу. Он вскочил, в доме никого не было. Раскладушка брата, сложенная, стояла у стены. «Как же это я не услышал, что он встал?» — подумал мальчик. Он походил немного по квартире, вышел во двор, посмотрел там… «Может, брат здесь, делает зарядку?» Но брата не было… Отец и мать, видно, ушли на работу, а в доме почему-то все было раскидано.
Он собрал учебники и, не поев, пошел в школу.
Он не знал, как он объяснит учительнице свое опоздание. Не мог ничего придумать. Около школы тоже было пусто и тихо. Только один парень из седьмого «Б» курил не стесняясь и что-то чертил на земле прутиком.
— Ты чего? — спросил он Серегу.
— Опоздал на урок… Проспал. А ты?
— Выгнали.
— За что?
— Да так… Было дело.
Сережа сел на корточки и стал бить палочкой по комку снега.
— Говорят, к тебе брат приехал? — спросил парень.
— Ага,— с гордостью сказал Сережа.— Давно уже. Четвертый день. Он у меня на погранке служил.
— На погранке? — ухмыляясь, сказал парень.— А мне говорили, он в тюрьме сидел.
У Сережи аж лицо вспухло. Он приставил палец к своему виску и сказал:
— Ты что… Совсем, что ли, того?
— Я-то ничего… Ты-то чего дурочку ломаешь? В тюрьме он сидел, все говорят.
Сережка встал, бросил на землю портфель и пошел на парня… Ему хотелось плакать, но он сдерживался изо всех сил. Парень был на голову выше его, но это не остановило Серегу.
— А ну-ка еще скажи… Я тебе сейчас дам в лоб.
Мой брат пограничник. Он со службы вернулся. Все знают… Попробуй, скажи еще про моего брата.
Семиклассник сплюнул, повернулся к Сереге спиной и, пощелкивая пальцами, пошел в школу.
А Сереге хотелось драться и плакать. Плакать и драться. И еще есть, потому что так никогда не бывало в его жизни, чтобы его не будили, не оставляли ему еды, не провожали его в школу, чтобы он опоздал на целый урок и не знал, что говорить учительнице.

Апрель 1970 — февраль 1972.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Руки

Николай Березовский

Это случилось метельным вечером. Я спешил из Дворца культуры, где занимался в драмкружке, в интернат и, сбившись в снеговерти с дорожки, провалился в колодец. Колодец был довольно глубокий, лед как следует не застыл, и я, пробив его, оказался по пояс в воде.
Что я в тот миг почувствовал, точно не помню, помню лишь, что мне невыносимо захотелось пить, и я, черпая пригоршнями солоноватую ледяную воду, глотал ее до тех пор, пока меня не обуял страх.
И когда я ощутил его в сжавшейся груди, в коленях, то закричал дико и страшно.
Должно быть, я кричал долго, потому что, когда в сером четырехугольнике неба забелело чье-то лицо, я уже не мог кричать, а только что-то прохрипел о помощи.
— Сейчас,— гулко забилось в колодце, и лицо исчезло.
Я, успокоившись, забылся, а когда забытье прошло, увидел над собой руки.
Много рук.
И такая была в них сила и власть, что я, цепляясь за бревна сруба, полез к ним.
И сейчас, если мне случается попасть в беду, я знаю, что на помощь придут руки. Руки таких же рабочих людей, как и я.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Туманы всегда разные

Николай Березовский

Заканчивая шестой класс, я вдруг заметил в коридоре девочку. Маленькая, курносая, с большими продолговатыми глазами под прозрачными кругляшками очков, она шла осторожно по коридору, прижимаясь к стенке, и ее худенькие плечи были в известке. И я почему-то сказал:
— Дай-ка я тебя отряхну.
Она ничего не ответила, но остановилась. Я стряхнул с ее коричневого форменного платьица известку и ушел. На утро следующего дня я уже знал, что она учится в третьем классе и что зовут ее Марина.
А после обеда я встретил ее в саду.
Она стояла возле почерневшей яблони, а, увидав меня, сказала:
— Она умерла.
— Кто? — не понял я.
— Яблоня.
Я взял ее за руку и отвел в ту часть сада, где не было умерших яблонь.
— Смотри, эти яблони живые.
— Я знаю,— сказала она,— но та яблоня умерла.
И я не мог ей возразить: та яблоня действительно умерла.
Потом мы встречались почти каждый день. Я приходил за ней после обеда, и мы шли в сад, где Маринка рассказывала мне о туманах.
— Туманы,— говорила она,— всегда разные. Утром они молочные, в розовой пенке, днем — синие и прозрачные, как стекло вечером, а позже — клубистые и зеленые… Туманы всегда разные.
— А почему? — спрашивал я.
— Не знаю. Папа говорил, но я тогда была маленькая и поэтому забыла. Папа мне про многое говорил…
И когда она вспоминала своего отца, глаза ее делались еще больше, и в них я видел сине-прозрачный, как стекло вечером, туман. И, видя его, я брал в свои руки маленькие ручки Маринки и, пытаясь ее успокоить, говорил:
— Ты не думай, Маринка, твой папа еще вернется.
— Нет,— отвечала она.— Тетя Клава сказала, что папа умер.
Я видел эту женщину. Высокая, в синей форме с одной звездочкой, она приходила за Маринкой по субботам и, встретив ее возле раздевалки, требовала дневник. Раскрыв его, близоруко всматривалась и громко, на весь первый этаж ухала:
— Опять тройки! — Когда подходила воспитательница, жаловалась: — Ведь такая способная девочка, в отца вся, а подумайте, тройки!
— Да-да,— устало кивала воспитательница.— Да-да.
— Может, это на нее Камчатка повлияла? — переходила на доверительное уханье тетка.— Там, знаете, туманы, говорят, вредные. Они и сейчас у нее в голове вертятся. Отца почти не помнит, а про туманы такое рассказывает, такое…
— Да-да,— кивала воспитательница.— Да-да. Тетка тяжко вздыхала и уводила Маринку.
А в понедельник я встречал ее возле ворот.
— Ну как, тетка воспитывала?
— Что ты,— отвечала Маринка,— тетя Клава добрая.
— Ну-у,— недоверчиво тянул я.
— Правда-правда.
…До конца учебного года оставалась одна ночь.
Я уже засыпал, когда дверь в нашу спальню приоткрылась и меня позвала Маринка. Я вышел.
Она стояла возле окна, и зеленоватые отблески от горящих на улице фонарей высвечивали фиолетовый штемпель на ее ночной рубашке.
— Ты чего, Маринка?
— Я вспомнила,— сказала она шагнув ко мне от окна.— Папа говорил, что туманы — это люди, которых забыли.
— Ты иди спать,— сказал я.— Завтра поговорим.
И Маринка ушла, шурша рубашкой по полу.
На следующий день я ее не увидел, не увидел и осенью, после летних каникул. И только много позже, зимой, узнал, что тетка увезла ее на Камчатку.
Но я и сейчас хорошо помню маленькую девочку в ночной рубашке с фиолетовым штемпелем на груди, шагнувшую ко мне от окна, и ее слова, что туманы — это люди, которых забыли. Помню ее сине-прозрачные, как стекло вечером, глаза. И помню, что туманы всегда разные, как, наверное, и люди.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Путешествие

Николай Березовский

Сразу за кочегаркой — стоило перелезть через забор — начинался пустырь. Постепенно ширясь, он желто-грязной полосой тек на юг, к лесу, за которым, догадывались мы, был аэродром.
Часто, забравшись под крышу школы, мы наблюдали из чердачного окна за самолетами, взлетавшими с невидимой нам площадки. Постепенно набирая скорость, они уходили высоко в небо и исчезали, оставляя лишь след — туманные волнистые полосы на синем. Нам казалось, что до аэродрома не очень уж и далеко…
Толик Шелков сказал:
— Если выйти после занятий, мы успеем вернуться к домашней подготовке.
— А обед? — спросил я.
— Ты скажешь, что мы читали интересную книжку,— повернулся он ко мне.— Тебе поверят. Правда, Радик?
— Ага,— сплюнул Колька Радик.— Ему поверят.
Я согласился.
Мы спустились с чердака, куда нас послал учитель по труду Степан Петрович за фанерой, и сказали ему, что фанеры нет.
После уроков мы тронулись в путь.
Было начало мая. Земля еще не подсохла как следует, ноги вязли в глине, но мы не обращали на это внимания. Шли напролом к лесу… Иногда нам попадались зеленые острова. Мы обходили их сторонкой. Почему-то жалко было топтать траву, только что пробившую землю и согревшуюся на солнце. Быть может, потому, что на пустыре больше ничего не росло.
— На то он и называется — «пустырь»,— сказал Радик.—Пус-тырь. Понял? От слова «тырь». Тащи, значит.
— От слова «пусто»,— не согласился Толик.
— Я и говорю,— кивнул Радик.— Пусто — значит, тырь. Никто и не увидит.
Он развел руками:
— Попробуй, поищи…
— Здесь и искать-то нечего,— сказал я.
Радик даже остановился.
— Черта с два! — сказал он, сплюнув.— Тут много кой-чего затырили колчаковцы разные. Я знаю. Мне бабка рассказывала. Она золотое кольцо, когда картошку копала, нашла.— И, обернувшись, кивнул: — Вон там, за бугром. На обрате покажу.
По правую руку от нас тянулась улица Лизы Чайкиной, по левую — высоченный заборище моторостроительного завода. На этот завод нас год назад водили на экскурсию.
Толик сказал:
— У меня мама там сейчас работает. Она моторы для самолетов собирает.
— А ты откуда знаешь? — спросил я.
— Знаю.
— Пожрать бы чего! — неожиданно заявил Радик.
— Можешь вернуться в интернат,— сказал Толик.
Радик буркнул:
— И вернусь.
— Уже недалеко,— сказал я.
Идти стало тяжелее. Ноги по щиколотку проваливались в грязь. Радик закатал по колено штанины.
Мы сделали то же. Говорить не хотелось, язык разбух, хотелось пить, но мы крепились.
Наконец Радик не выдержал.
— Попить бы.
— Скоро попьем,— сказал я.
— Где?
— В лесу.
Толик сказал:
— У нас нет ножа.
— У меня есть,— обрадовался Радик.
Он вытащил заточенный кусок ножовочного полотна, обмотанный наполовину медной проволокой.
— Вот.
— Сойдет,— одобрил Толик.
Мы вошли в лес. Здесь было прохладно. На березах уже лопнули почки, выказав клейкие зеленые язычки. Радик выбрал тоненькую березку, полоснул по коре ножом и припал губами к порезу.
Толик сказал зло:
— Не захлебнись.
Радик закашлялся, удивленно вытаращил желтые глаза:
— Чего ты?
— Ничего.
— Дерево, что ли, жалко?
— Да,— сказал я.— Жалко.
— Так ты же сам…— удивился Радик.
По стволу, расплываясь, стекал сок.
— И ты…— повернулся он к Толику.
Защищаясь, он нападал. Мне стало жалко Радика.
— Пойдемте,— сказал я.— Недалеко есть озерцо.
— А ты откуда знаешь? — спросил Радик.— Не был же…
— Был,— соврал я.
— Когда?
— Давно.
Радик недоверчиво сплюнул.
— Ну пойдемте.
И залепил землей разрезанную кору березки. Минут через пять мы и вправду вышли к яме, заполненной водой.
— Вот,— сказал я, опускаясь на колени. Вода была холодная и пахла осенью.
Радик сказал, отдуваясь:
— Вкусней, чем сок.— И бросил в воду нож.
— Зачем ты, Колька? — спросил Толик.
— Ну его,— сказал Радик.— Черт с ним. Только карманы рвет.
Недовольство друг другом исчезло.
Мы тронулись дальше, вышли на поляну и остановились вновь, наткнувшись на голубое яйцо. Оно лежало на бугорке, наполовину скрытое сухими травинками.
— Кукушкино,— сказал Толик.
— У кукушки серое, в коричневых крапинках, — сказал я.
— Наоборот,— возразил Радик.— И меньше. Надо его взять с собой и показать Курице.— «Курицей» мы называли ботаничку.— Или лучше спрячемся в кустиках и высмотрим, кто прилетит греть.
— А самолеты?
— На обрате,— сказал Радик.— Если время останется.
— Не останется,— засомневался я.— Уже, наверно, часа три.
Вдруг где-то неподалеку загудело.
Толик сказал:
— «Як» заработал…— И зачем-то привстал на цыпочки,— Точно, «Як»,— повторил он, и, как завороженный, пошел на звук.
Мы двинулись следом. Продираясь за Толиком через заросли шиповника, я оцарапал лицо и руки.
Радик — тоже. Он сказал, покрутив пальцем у виска:
— Свихнулся Толик. Как пить дать.
— Тише,— зашептал я.
Мы выбрались из леса.
Прямо перед нами лежало огромное поле, Хорошо были видны самолеты. Они стояли в три ряда, ровно, как по линейке, некоторые укрыты брезентом, Возле них суетились люди в синих комбинезонах.
Я сказал:
— Летчики.
— Нет,— возразил Толик.— Техники. Видишь, ремонтируют.
— Сверхзвуковые? — спросил Радик.
— Реактивные,— ответил Толик.— «Яки».
— Пойдем, что ли? — не выдержал Радик.— Чего стоять?
— Куда? — спросил я.
— В интернат, обратно…
— Столько шли! — сказал Толик.
— Стой! Ни с места! — прогремело сбоку.
У меня оборвалось сердце,
Раздвигая ветви, к нам вышел громадный человек в синей фуражке с золотыми крылышками. Они ударили по глазам.
— Кто такие? — спросил он и сам себе ответил, улыбаясь: — А, шпионы… — и засмеялся: — Испугались?
— Ага,— выдавил Радик.
У меня продолжали дрожать коленки.
Толик спросил:
— Вы летчик?
— Буду.
И тут мы увидели, что он совсем не громадный, как показалось вначале, а немногим выше нас. И усы у него росли еще не очень, чуть-чуть припушили губу.
Я облегченно вздохнул.
— Вы откуда? — спросил он.
Я ответил неопределенно:
— Оттуда. Недалеко.
— Понятно,— сказал он.— Звать как?
— Кого?
— Для начала тебя хоть.
— Александром,— сказал я.
Он улыбнулся:
— Тезка, значит,
— Ну, а тебя как кличут? — повернулся он к Радику.
— Радик.
— Родион, что ли?
— Ага,— соврал Колька.
Толик сказал:
— Толик.— И протянул руку.
Мой тезка пожал ее.
— Очень приятно.
Мы явно ему нравились.
— Ну, идемте,— сказал он.
Я снова испугался:
— Куда?
— Ясно, куда. К самолету. Вы же самолеты пришли смотреть? — спросил он.
— Ага,— сказал Радик.
Толик кивнул: да, мол, самолеты.
— А можно? — спросил я.
— Со мной можно.
Мы вышли на поле. Обкатанное, оно пружинило под ногами, хотелось побежать по нему, раскинув руки, как крылья, но я сдерживался, стараясь шагать в ногу с моим тезкой. Мы подошли к самолету, возле которого копошились трое в синих комбинезонах. Один из них, видимо, старший, спросил строго:
— Васильев, ты кого это привел? — Он сказал это, хмуря брови.— Посторонним строго запрещено.
— Они не посторонние,— ответил мой тезка.— Они мои знакомые, товарищ инструктор.
— Все равно не положено,— сказал инструктор и приказал:—Проводите, курсант Васильев, посторонних за линию учебного аэродрома.
Радик сказал:
— Васильев не виноват. Это мы сами.
— Что сами? — спросил инструктор. Он был худой, бледный, с руками, повисшими ниже колен. В правой руке он комкал мазутную ветошь.
— Сами пришли,— сказал Радик.— Сначала двигали пустырем, потом продирались лесом.— Вот он, — ткнул Радик в меня,— поцарапал лицо и руки. Видите?
— Вижу.
— И ты поцарапался,— добавил я.
Толик молчал. Инструктор спросил у него:
— А вы что молчите, молодой человек?
— Я думаю,— ответил Толик,
— О чем?
— О самолетах.
— Интересно,— сказал инструктор.— И что же вы думаете?
— Я думаю, вы занимаетесь профилактикой,—
сказал Толик. И добавил: — Вы изучаете устройство «Яка».
— Вот как…
Инструктор присвистнул, оттопырив нижнюю губу. Свистеть он явно не умел. Бросил ветошь на
землю.
— Вы что же,— спросил он,— разбираетесь в самолетах?
— Мой отец был летчик,— сказал Толик.
— Почему — был?
— Он разбился на учениях.
— Фамилия? — спросил инструктор,
— Шелков.
— Уж не Георгия ли Тимофеевича сын?
— Да…
— Я знал твоего батьку. Он был хороший истребитель.
Толик спросил:
— Разрешите остаться?
— Да-да,— кивнул инструктор.— Конечно, — Глаза его сделались больными. Он сказал устало: — Васильев, займитесь ребятами. А я схожу на энпэ, И ушел, сутуля узкие плечи.
Мой тезка сказал:
— Он три года назад неудачно катапультировался, — У него загорелся самолет,— сказали в один голос двое других, до этого молчавшие за спиной инструктора, Им было лет по семнадцать. Они были очень похожи. Должно быть, братья.— Он сломал позвоночник.
Васильев добавил:
— Ему запретили летать. Он теперь инструктор нашего клуба.
Толик спросил:
— Товарищ инструктор был военным летчиком?
— Да,— сказал мой тезка Васильев.— Он летал на сверхзвуковых.
— Он награжден орденом Красного Знамени, — добавил один из братьев, возившихся у самолета.
Мы помолчали, Васильев приказал:
— Савельевы, покажите парням внутреннее устройство.
— Есть,— ответили они.
Радик сказал:
— Я первый.
— ..Первым пойдет он,— показал на Толика Васильев.— По справедливости…
Последним в кабину забрался я. Мне там не понравилось — слишком тесно и много непонятных приборов. «То ли дело завод,— подумал я.— И как они разбираются во всем?»
В стороне Толик разговаривал с моим тезкой о стабилизаторах и лонжеронах. Радик сидел на крыле, болтая ногами.
Тот, что был повыше, сказал:
— Слазь. Сергеев идет.
Пришел инструктор.
— Посмотрели? — спросил он.
— Ага,— сплюнул Радик.
Толик спросил:
— Можно мы придем еще?
— Да,— сказал инструктор. — Конечно.— И обратился к Васильеву и Савельевым: — Пора идти. Уже шесть. Автобус ждет.
Они собрали инструменты, затянули самолет брезентом.
— Вам куда? — спросил у нас Сергеев.
— В интернат,— ответил я,— В третий.
— Это, который имени Гагарина? — уточнил он.
— Ага,— сказал Радик,— Юрия Алексеевича.
— Тогда нам по пути. Тебе сколько лет, Шелков? — спросил он у Толика,
— Двенадцать.
— Когда исполнится шестнадцать, приходи в клуб ДОСААФ. Спроси Сергеева.
— А сейчас нельзя? — спросил Толик,
— Пока нет.
— Хорошо,— сказал Толик.
— А им можно со мной? — спросил он о нас.
— Можно…
Мы перешли летное поле. У проходной будки Сергеев сказал старичку с красной повязкой на рукаве телогрейки:
— Ребята со мной, Степаныч.
— Вижу, однако. Племяши, што ль? — спросил Степаныч.
— Вроде.
— А я и гляжу: похожи.
Мы сказали:
— До свидания.
— Бывайте,— ответил Степаныч.
Васильев за проходной сказал:
— Хороший старик.
Савельевы добавили:
— Он в войну на штурмовике летал.
— Стрелком-радистом.
Мы залезли в автобус, битком набитый курсантами. Я подумал: «И попадет же нам в интернате…»
Автобус тронулся, затрясся по проселку. Кто-то затянул песню о пилотах, у которых первым делом самолеты… Ее подхватил весь автобус. Не пел один Сергеев. Он, не отрываясь, смотрел в окно. Мы ехали и пели…

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Старый солдат

Николай Березовский

Самым теплым местом на территории интерната была кочегарка. Большую часть времени, особенно зимой, мы проводили в ней. Приходили после обеда, рассаживались, кто где мог, и смотрели, как кочегар дядя Иван работает.
Сначала он открывал дверцу печи и начинал шуровать в ней длинным скребком, потом, взяв лопату, швырял в огненное нутро уголь. Он ложился на пламя равномерно, ровным слоем, и пламя исчезало, струился сизый дым, но когда дядя Иван закрывал дверцу, мы видели в глазок, как через некоторое время уголь вспыхивал и горел с гудом и звоном.
Иногда дядя Иван разрешал подкидывать уголь и нам. Но у нас ничего не получалось: лопата ударялась о края отверстия, уголь рассыпался около печи, а тот, который все-таки попадал в печь, сбивался какими-то буграми и не хотел гореть.
Одно мы могли хорошо делать — вывозить тачку со шлаком.
Мы срывали ее с места, бегом вкатывали на доску, проложенную на улицу, так же бегом прогоняли по доске и, выкатив из кочегарки, остановившись враз у огромной смерзшейся кучи, опрокидывали тачку. Раздавался шип, взвивались тучи парной пыли…
А дядя Иван, сделав свое дело, удовлетворенно хмыкал и подмигивал нам,
И тогда мы просили его что-нибудь рассказать.
— Ну что я могу рассказать?
— Хоть что,— говорили мы.
— Ну, ладно,— соглашался он и, свернув самокрутку, закуривал.— Значит, дело было так…
…Стоял солдат на посту. Склад с боевыми припасами охранял. Темно. Ночь, черная ночь, И вдруг — шум. Человек появляется. Растерялся солдат. «Идешь?» — кричит. «Иду»,— отвечают.
«Идешь?» — снова кричит. «Иду»,— снова отвечают. «Ну, больше не пойдешь!» — кричит солдат, И стреляет…
Дядя Иван делает последнюю затяжку, бросает окурок на цементный пол, давит его каблуком сапога.
— Убил? — не выдерживаем мы,
— Кого? — удивляется дядя Иван.
— Да шпиона?
— Какого шпиона?
— Да в которого солдат стрелял!..
— А-а,— улыбается дядя Иван.— Так то не шпион совсем был, а проверяющий.
— Зачем же солдат в него стрелял? — не понимаем мы.
— А потому,— объясняет дядя Иван,— что солдат молодой был, глупый еще. Ему надо было на «идешь?» кричать, а «кто идет?». Тогда бы пароль назвали, а уж если не назвали — стреляй. И по первому разу не в человека, а в воздух.
Мы грустнеем:
— Зря человека убил.
— Не убил,— успокаивает дядя Иван.— Промазал.
Мы смеемся. У нас еще одна история в запасе.
Одно только плохо: короткие истории у дяди Ивана, как раз на одну самокрутку.
— Ты больше верти,— советуем мы ему.
— Не могу,— отвечает он.— Привык.
И, свернув новую самокрутку, начинает другую историю. И все про солдат. Потому что и сам дядя Иван — старый солдат. Когда в интернате бывает праздник, он сменяет рабочую одежду на черный костюм, на пиджаке которого орден Славы и две медали.
Одна из них — за Берлин.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Встречи

Николай Березовский

Автору двадцать второй год. Работал буровым рабочим, топографом, слесарем, плотником. В 1969 году сдал экстерном экзамены за среднюю школу. Сейчас живет и работает в Омске. Заочно учится на II курсе Литературного института имени Горького.

Интернат рассказы

Первая встреча произошла так.
Когда интернат открылся, я пришел во второй класс. Воспитательница привела меня в спальню, где на койках была навалена одежда, и сказала:
— Выбирай.
Я долго выбирал, а, выбрав и переодевшись, вышел из спальни в зал, где стоял бильярд и большое зеркало — трюмо, И первым, кого я встретил там, был Колька Радик.
Он подошел ко мне и, усмехаясь, спросил:
— Новенький?
— Да,— признался я.
— В морду хошь?
— Нет,— оробел я,
— Плохо,— сказал он.
— Почему? — спросил я, сам не зная зачем.
Он засмеялся, выставив мелкие колючие зубы.
— Потому что рыжий.
Я не понял:
— Кто?
— Ты.
Самое странное было в том, что он был рыжее меня, и я огрызнулся:
— Сам ты рыжий!
— Что?! — Он подступил ко мне вплотную.— Ты рыжий! Понял?
И я не выдержал. Ударил в сузившиеся зеленые глаза, как учил меня отец: прямо со всей силы в нос. И мы схватились, упали на пол, забарахтались, а когда нас разняли, то невозможно было узнать, кто из нас кто: кровь из разбитых носов залепила лица, новая форма была в пятнах, Нас послали мыться, а потом наказали: заперли в одной комнате до обеда.
Там мы и подружились.
Дружба наша была неровной: мы то ссорились, то мирились, но ни разу не обозвали друг друга «рыжим» и не дрались. Закончив семь классов, Радик ушел из интерната и устроился на заводе учеником маляра. Иногда он, веселый, пахнущий олифой, приходил к нам и подолгу рассказывал, какой краской что можно красить и как надо красить…
После его ухода нам становилось грустно. Нас уже тянул тот мир, где жил Колька Радик.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Открытое письмо Галки Галкиной Владимиру Котову

Здравствуйте, Владимир Котов!
С большим творческим подъемом и вдохновением принялась я за это письмо. Дело в том, что в последнее время у меня, внештатного сотрудника отдела сатиры и юмора журнала «Юность», резко сократился объем работ в моем любимом жанре. То ли издательства стали разборчивее, то ли критика повысила свои требования, но давно что-то не появлялись книжки, достойные моего внимания. Подзатихли перебранки между журналами. Уважительней и глубже стали редакционные статьи, оценивающие работы других изданий… Это, конечно, хорошо.
Но мое перо, перо сатирика, ржавеет в бездействии. Я уже было решила отказаться от эпистолярного жанра и стала собираться в отпуск, как вдруг… Как вдруг приходит от читателей адресованная мне бандероль, и в ней два сборника Ваших стихов. И каких стихов! Как будто специально созданных для личной со мной переписки. Стоило мне прочесть подчеркнутые читателями строки, как мысли об отпуске сразу вылетели из головы. Я жадно схватилась за перо. Конечно, я и сейчас не до конца понимаю, как такое могло прийти в голову Вам, Владимир Котов, как могло не насторожить редактора, не потрясти корректоров и не вывести из строя почтенные печатные машины… Скольких людей Вам удалось ввести в заблуждение, прикрывшись высокими словами, которые стоят на обложках Ваших книг, скольких обойти, чтобы доставить удовольствие мне, скромному сатирику Галке Галкиной!
И вот я к Вам пишу.
Но каким же языком к Вам обращаться? Мне надо быть понятной не только читателю, но и Вам, Владимир Котов, а Вы, судя по прочитанным стихам, с литературным языком состоите в отношениях особых, своеобразных. Я бы сказала — натянутых:
Ах, Малеевка, многоалеевка,
что мне делать со сказкой вот этой?
…………………………………..
…меня он насквозь всего видит ведь
…………………………………..
Но жизнь по-своему учтет
и глянет вдруг из-за горы-то.

Узнаете Ваши строчки? Ничего не скажешь, во всеоружии Вы встретили трудности ритма — старым испытанным приемом не очень, правда, умелых стихотворцев, которые все недостающие слоги в поэтической строке заменяют спасительным «уж», «вот», «ведь», «то» и т. д. Этот малый джентльменский набор я уж и впрямь хотела-то использовать в своем письме этом вот, но решила отказаться от своей затеи, поскольку ведь… того этого… грамотных читателей вот у н а с-т о много, а п о э т-т о Котов, Вы уж у нас о д и н-т о.
Откуда у Вас эта манера стихописания? Где Вы учились своему неповторимому стилю?

А жил не где-нибудь за рынком
У трех вокзалов рядом жил

Ничего, что в этих строчках не все грамотно — Вы живете и «у» вокзала и «рядом» с ним сразу,— зато место поэта в жизни четко зафиксировано. Это уже кое-что. Ну, конечно, прописка пропиской, а читатель может все же усомниться в Вашей профессии, у него, чего доброго, назреет естественный вопрос, кто же Вы такой.
Вы правильно делаете, что заявляете:

Я не чета отцам великим,
но все-таки сейчас скажу:
имею отношенье к книгам,
поскольку тоже их пишу.
Теперь читателю стало предельно, до рези в глазах, ясно — Вы писатель. Но писатели разные бывают, и Вам кажется необходимым с абсолютной точностью определить свои занятия:
Мы стихи слагаем,
сволоту громим,
любим наших жен
хмельно и трезво…
Вас, пожалуй, можно понять.
Как явствует из стихов, эта самая «сволота» обступила Вас, и Вам, естественно, приходится от нее отплевываться, отбиваться, отругиваться, применяя при этом разные нехорошие, вероятно, почерпнутые по месту жительства — на рынке, то бишь… у трех вокзалов — слова: «зверье», «пещерье», «мурло», «откипь», «выкинь» и т. д. Иногда, правда, Вас не устраивает неконкретность, и Вам не терпится указать, как говорится, кто есть кто: кто «накипь», а кто «выкипь»; кто
«зверье», кто «пещерье», а кто просто «ржа»… И чтобы неопытный читатель знал, на головы каких именно коллег по поэтическому цеху Ваша рассвирепевшая муза опускает свой кастет, Вы, так
сказать, уточняете свои мишени, открываете секрет:
Деляга, спекулянт пера
торгует яро и нахально.
Жена повсюду с ним:
«Ура!
Мой Роба — это ж
гениально!»
Матерый обыватель, жмот,
за рубчиком гребущий рубчик.
А женка глаз не отведет,
«Ах, мой Андрюшенька,
голубчик!»
Остроумно, тонко, Владимир Котов! Браво! Так их! Это им не на базаре, женам ихним, тут святая поэзия! И намек поняла.
Вас, конечно, беспокоит: а вдруг для читателя неясно, кого Вы лупите по головам, вдруг перепутает… Поэтому Вы иногда усиливаете свой тонкий художественный прием — просто проставляете фамилию поэта, которому Вы особо завидуете, чуть изменив эту фамилию для благозвучия.
Перстами, как говорится, легкими как сон, прикоснулись Вы, скажем, к фамилии… Но не будем помогать читающей публике, пусть и она поиграет в «Угадайку».
Вот строки из поэмы под символическим названием «Признание в любви»:
…она кричала мне вослед:
«У Дерьмошенки денег много!
А ты?
Ну что ты за поэт!»
И кто теперь ей растолкует —
И что тут долго толковать! —
что он-то
Родиной торгует.
И ним прикажешь торговать?!
Да, да, так и написано. И напечатали! Ошарашенный читатель, приславший мне эти Ваши так называемые стихи, растерянно восклицает: «Это же обыкновенное хулиганство, даже не литературное!» С такой формулировкой спорить не приходится, ибо, как сказал один поэт, «хулиганство есть озорное деяние, связанное с оскорблением личности…». Но Вам везет, Владимир Котов,— если на улице один человек, даже спьяна, оскорбит другого, то как минимум получит пятнадцать суток.
А тут явное оскорбление личности — и ничего! Кроме разве гонорара от «Профиздата» и «Московского рабочего».
Видя свою безнаказанность, видя, что Вам все сходит с рук и Вас никто не хватает за шиворот, Вы смело выходите на большую асфальтированную дорогу и нападаете уже не на отдельных индивидуумов, а на целые коллективы.
Если насчет некоторых «прототипов» у Вас в стихах можно строить догадки, то тут Вы называете точные адреса.
Передо мной стихотворение «Судят товарища Зет…». Судят его в далеком будущем. За мелкий проступок ему придумали суровую кару: приговорили к безделью, окружили его мещанским уютом «хапуг прошедших эпох», выдали ему «супер-стиляжью» одежду, заставили плясать твист и шейк…
И в подкрепление «сурового» приговора Вы вкладываете в уста судьи «из будущего» такие слова:
Еще в наказанье его интеллекту —
ни книг, ни газет!
(Вот уж этим проймем!)
Оставить ему
в самых полных комплектах
«Америку» с «Юностью»
тех же времен.
Значит, так: «хапуги», «стиляги», «твист и шейк», и в этом ряду «Юность»… Если в будущем преступников «в наказанье… интеллекту» будут присуждать к чтению «Юности», то чем же наградят людей добрых? Разумеется, стихами поэта Владимира Котова.
И под звуки лютни, закатив глаза, они вынуждены будут напевать такие «шедевры» интимной лирики:
Из-под шелковых ресниц
Тихо песня льется…
Ведь он мужчина
нес они
подчас в борьбе своей бедовой
свои взлохмаченные (?) дни
под (?) женский шелк (?)
склонить готовы.
Рискованная ситуация: «взлохмаченные дни», склоняющиеся «под женский шелк»…
Но скорее вернемся из Вашего будущего в наше настоящее. Тут Вы нас опять подстерегаете с кастетом:
…Как сладко
поднять бокал,
с другом
поднять бокал
влаги,
чистой, как совесть!
Ведь главное —
не сдаваться,
самим собой
оставаться!
И всегда
наступать и драться!..
По-моему, впервые чистота человеческой совести поверяется чистотой сорокаградусной влаги. Но тут уж бог с Вами, это дело вкуса, бывают привычки, от которых трудно избавиться. Однако, что касается Вашей мечты «всегда наступать и драться», тут я Вам, несмотря на Ваш, увы, возраст и Ваш, увы, апломб, дала бы все же совет: подумайте.
Попробуйте как-нибудь на досуге.
Обычно, когда хулиган затевает драку, его истинные друзья берут его за руки, уводят подальше от глаз людских, дают проспаться и прийти в себя. Ваши друзья из издательств, покровительствующие Вам, не захотели этого сделать.
Они размножили Вашу привокзально-рыночную брань немалым тиражом… Тут уж ничего не поделаешь: слово не воробей, вылетит — не поймаешь.
Однако, как очень уместно заметили Вы в одном из своих трезвых стихотворений:
Любое можно обуздать!
Лишь не проспать!
Не опоздать!..
Вот под этими трезвыми Вашими словами и я готова подписаться.

Владимир Котов. «Верность отцам». «Московский рабочий», 1971 г. Редактор Б. Орлов
Владимир Котов «Есть рабочий класс» Профиздат. 1971 г. Редактор Е. А. Марков.

ГАЛКА ГАЛКИНА

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Приглашение к восьмерке

Гелий Аронов, Игорь Масленников

И кандидат медицинских наук киевлянин Гелий Аронов и московский журналист Игорь Масленников убеждены, что нет спорта прекраснее, чем академическая гребля, а венец регаты — заезд восьмерок!
Каждый из них много лет отдал академической гребле, оба мастера спорта были призерами чемпионатов страны.
Перебивая, дополняя друг друга, а иногда и споря, они рассказывают о восьмерке и о ее героях.
А в заключение вы познакомитесь с командой восьмерки, которой доверено защищать честь нашей страны на Олимпийских играх в Мюнхене.
АРОНОВ. Заканчиваю очередной опыт. Лаборантка рассаживает по клеткам прооперированных кроликов. Заполняю протокол эксперимента: «…Пятнадцати животным произведена трансплантация… Группа предварительно облучена рентгеновскими лучами… На вторые сутки после операции будет начато введение сыворотки…»
На сегодня все. Выхожу из института. Солнечно, тихо, как всегда в Киеве в начале июня. Направляюсь в Матвеевский залив, где сегодня республиканские соревнования. Спешить некуда — до первого старта остается час.
Когда я в последний раз садился в лодку? В шестьдесят девятом. Смешная история. Попросил знакомый тренер: мол, позарез надо выставить полную команду, а восьмерки нет. Выручайте, ребята.
Сели с шуточками-прибауточками: «Тряхнем стариной! И на старуху бывает проруха! Были когда-то и мы рысаками!..» Леня Ганкевич вспомнил: «Ровно двадцать лет назад выиграл первенство города по новичкам. Может, и теперь выиграем?» Надежды заслуженного тренера республики были явно несбыточны. Ведь выступали мы не по группе ветеранов, а средний возраст команды был равен тридцати пяти годам. Конечно, все — мастера спорта, а кое-кто даже зарядку по утрам делает, но уж Ганкевичу-то хорошо известно, что нужно, чтобы выиграть.
Выехали перед гонкой в залив, и пошло со всех сторон: «Ого-го! Кого я вижу?! Привет ветеранам!..
Неужели гоняться будете?..» Это все знакомые, однокашники, люди нашего гребного поколения. А незнакомая пацанва и вовсе непочтительна: «Во дают!
Команда образца 43-го дробь 13-го года!.. Смотри, на втором номере — лысый!..»
И действительно, странная собралась команда: четыре кандидата наук, рабочий, два инженера, тренер. Что привело тогда нас в Матвеевский залив?
Желание хоть ненадолго вернуться в молодость? Надежда еще раз испытать одно из высочайших известных нам наслаждений — наслаждение от мощного гребка?..
Мы тогда финишировали пятыми. Из шести возможных. Выиграли секунды две у совсем зеленых ребят из «Водника». И как выиграли! В середине дистанции руки так налились, а весла стали такими тяжелыми, что тянуть их к себе было просто невмоготу. А дыхание? Воздух со свистом вырывался из легких, и невидимая рука, сжимавшая глотку, перехватывала ее все туже и туже. Какое уж тут наслаждение! Бросить бы, остановиться, отдышаться. Чего ради мучить себя? И бросили бы, наверно, если бы все мы не прошли испытание восьмеркой.
МАСЛЕННИКОВ. Признаюсь, за те двенадцать лет, которые я провел в академической гребле, мне ни разу не довелось увидеть гонку восьмерок. Я выступал на парной двойке, и мой заезд всегда начинался перед стартом восьмерок. Только закончишь дистанцию и малость отдышишься, а уже прибывают на финиш восьмерки — вот и все впечатления.
Правда, однажды мне самому привелось выступить на восьмерке. Но гонка была пустяковая, да и команда была собрана наспех, для зачета. И у меня лишь осталось ощущение, что после двойки, где можно вволю импровизировать, гребля на восьмерке ущемляет личную свободу. Ритм гребков выбирал загребной, а остальные только подлаживались к нему, копировали, и не было ни малейшей возможности хоть как-то повлиять на его действия.
АРОНОВ. Только с первого взгляда может показаться, что гребцы в академической восьмерке порабощены, скованы необходимостью вписывать свою индивидуальность в жесткую схему гребка. Нет большей свободы, чем скрытая раскрепощенность максимально рациональных движений. Именно она отличает настоящий спорт от суматошных действий нетренированного человека. Восьмерка — это обузданная стихийность, это рационализм, ставший красотой, логика, воплотившаяся в движении!
Я говорю это, не забывая, что есть еще байдарки, каноэ, морские ялы… Да и сама академическая гребля многолика. Я всматривался в «другие лица»: сидел в байдарке, балансировал в каноэ, повисал на толстенном вальке флотского весла. Это было интересно, но… Не знаю случая, чтобы «академист» уходил в другие виды гребли. В них ему всегда чего-то не хватает. Чего? Неизбежной усложненности? Техницизма? Ощущения команды? Но в байдарках тоже есть двойки и четверки. Два классных байдарочника — это двойка, четыре — четверка. Это точно, как таблица умножения. А два отличных академиста — это еще не команда. Восьмерка же появляется, когда между гребцами устанавливаются не временные (на одно соревнование или даже на один сезон), а устойчивые психологические связи.
Почему человек избирает одну спортивную дисциплину, предпочитая ее всем остальным? Случайно? По инерции? Потянувшись за друзьями, знакомыми, литературным героем, модой? Бывает и так. Нередко бывает.
И все же не только новичок выбирает свою будущую спортивную профессию. Вид спорта тоже выбирает его. Именно поэтому один остается в штанге, другой в плавании, третий в футболе, а четвертый, несмотря на баскетбольный рост, в теннисе. Пятый же кочует из вида в вид, нигде не задерживаясь надолго и, в конце концов, не востребованный ни одним из них, окончательно и бесследно уходит из спорта.
Избирает своих рыцарей и академическая восьмерка. Избирает строго, придирчиво, испытывая их, прежде всего коллективизмом. Попробуй быть индивидуалистом, если у тебя в руках одно длинное весло и сколько ни греби им — лодку вперед не двинешь: она будет лишь кружиться на месте.
Помню, из нашей восьмерки, когда мы еще не были «эксами», обидевшись на кого-то, выпрыгнул седьмой номер — здоровенный парень, «самая сильная лопасть Днепра», как называли его у нас. Произошло это на середине реки, в половодье, добраться до берега в мокром тренировочном костюме и кедах было совсем не просто.
Мы всемером подошли к причальному плоту, когда строптивца выгружали из подобравшего его катера.
Вода лилась с него ручьями, и, стоя в образовавшейся луже, он смотрел, как мы подымаем лодку и уносим ее в эллинг. Вид у него был жалкий. Позже он признался, что тогда ему больше всего хотелось подойти к нам и подставить свое плечо под борт восьмерки.
Но команда обошлась без него.
МАСЛЕННИКОВ. Столь восторженное отношение к восьмерке мне было чуждо, и, когда я бросил грести, начал пытать свои силы в спортивной журналистике. Большинство своих первых отчетов я посвящал одиночкам и двойкам — эти лодки были мне хорошо знакомы, да и к тому же я был под гипнозом имен олимпийских чемпионов Вячеслава Иванова, Олега Тюрина, Бориса Дубровского.
Восьмерки раз за разом проносились мимо трибун, но, каюсь, я оставался к ним равнодушен и посвящал им лишь несколько скупых строчек в конце отчета.
Но вот какая вдруг случилась история. И случилась с гребцами, которых я близко знал. Помню, как в свое время, на осеннем сборе в Поти, никто из нас не принимал всерьез литовцев Зигмаса Юкну и Антонаса Багдонавичуса. Мы, ученики столичных тренеров — метров академической гребли, частенько подтрунивали над незнанием Юкной и Багдонавичусом тонких нюансов стиля и, главное, над их уверенностью, что они непременно поедут на Олимпийские игры в Рим.
А они действительно поехали на Олимпиаду и завоевали в классе двоек с рулевым серебряные медали. Три четверти дистанции они шли первыми, а затем допустили единственную, но классическую для новичков ошибку — прозевали ускорение соперников.
Но все равно их второе место было расценено, как огромный успех, все только и говорили о незаурядности и самобытности этой двойки.
Блистательная карьера открывалась перед ними. Лично я убежден, что Юкна и Багдонавичус непременно бы стали чемпионами мира и Олимпийских игр, останься они грести на двойке. Но на следующий год, желая развить скоростные качества, они сели на тренировки в восьмерку. Сели на полтора-два часа, а вылезли из этой лодки через десять лет, лишь когда им пришло время прощаться со спортом.
Сколько раз восьмерки, в которых гребли Юкна и Багдонавичус, были близки к большим победам,
но непредвиденные случайности лишали команду счастливого шанса. Так было, например, на Олимпийских играх в Токио и Мехико, когда накануне финалов в команде кто-то заболевал и восьмерка уступала победу, хотя на протяжении всего сезона уверенно обыгрывала соперников. На берегу Юкна и Багдонавичус ворчали, кляли свою судьбу, но по-прежнему садились в восьмерку и, оттолкнувшись от плота, отдавали этой лодке все, что имели. Так они «пахали» не один год, и под конец выяснилось, что серебряные медали, которые они получили в Риме, еще будучи неискушенными гребцами, оказались их самыми высокими наградами…
Именно Юкна и Багдонавичус и заставили меня внимательно приглядеться к восьмерке и открыть для себя, хотя и с запозданием, эту лодку. А теперь я считаю, что отчет без описания заезда восьмерок — вообще не отчет.
Гонка в этой лодке забирает всего человека, без остатка. Одиночник Вячеслав Иванов даже в финальном заезде на Олимпиаде в Риме позволил себе прокатиться по дистанции в темпе 28 гребков в минуту.
На восьмерке такое немыслимо, разве что на тренировке, тогда как в гонке все идут на 42—44 гребка, а то и выше. Это спринт, но спринт на два километра!
Попробуйте в максимальном темпе 250 раз поднять штангу весом в 35 килограммов, и тогда вы получите какое-то представление об усилиях гребца восьмерки.
Притом в этой лодке необходимо еще заботиться о балансе и четком ритме движений. Любопытно, что «мертвую точку» спортивные врачи впервые описали именно после обследования гребцов восьмерки. И вот еще что: опытные мастера не раз признавались, что со временем эта лодка представляется им живой.
А какие традиции у восьмерки! В какие далекие времена уходят эти традиции! Знаете, например, о легендарном единоборстве студентов Кембриджа и Оксфорда? Эта регата возникла так. Студенты любили после занятий, а иногда и вместо них, кататься на лодках по Темзе. Заканчивались эти прогулки обычно у Стамфорда — в прибрежном кабачке. Но кабачок был маленький, мог вместить лишь восемь — десять человек, и за места в нем шла борьба. Постепенно эта борьба превратилась в своеобразное соревнование, которое с 1829 года стало официальным для восьмерок Кембриджа и Оксфорда.
Разумеется, восьмерки этих университетов редко достигают уровня международного класса, но давнее — и не только в спорте — соперничество Кембриджа и Оксфорда, яркие традиции гонки придают ей особую привлекательность. Очевидцы рассказывают, что в Кембридже и Оксфорде перед гонкой устраиваются карнавалы, по ночам студенты разжигают на улицах костры и распевают клубные гимны.
Гонка эта так популярна в Англии, что какой-нибудь маститый член парламента никогда не забывает упомянуть, как об одном из самых славных событий в своей жизни, что когда-то он участвовал в регате этих двух восьмерок.
А Хенлейская регата, которая разыгрывается на Темзе с 1839 года?..
АРОНОВ. Сегодняшняя судьба Хенлейской регаты знаменательна. Это старейшая и традиционная гребная регата, и ее знаменитые призы: «Бриллиантовые весла», «Гранд Челлендж Кап», «Сильвер Гоблетс», «Стюарте Кап» — всегда привлекали лучших гребцов мира. Дистанция регаты, размеченная у небольшого английского города Хенлей, своеобразна — она нестандартной длины и такая узкая, что стартовать одновременно могут лишь две лодки. К сожалению, устроители регаты не хотят поступиться традициями и модернизировать дистанцию, и теперь все реже встречаются у Хенлея лучшие команды мира.
Теперь во многих странах роют специальные гребные каналы: два с половиной километра в длину, несколько сот метров в ширину. Не хватает только крыши над ними. Может быть, со временем и крыша будет. Тогда академизм академической гребли достигнет предела. Ни тебе ветерка, ни волн… Тогда уже станет совершенно невозможным такой казус, который случился с нашей восьмеркой на первенстве Союза на Химкинском водохранилище. Всю дистанцию ветер и разгулявшиеся волны наполняли водой нашу лодку. Она садилась все глубже и глубже и, наконец, на финише стала почти подводной. К плоту мы ее притащили уже вплавь и, прежде чем вытянуть на берег, вылили из нее тонны две воды.
Плохо, конечно, если в распределение мест вмешиваются неспортивные, стихийные силы. Плохо, если вопрос: «Быть или не быть?» — в значительной мере зависит от того, на какую дорожку попадешь.
Но не потеряет ли академическая гребля многих своих рыцарей, все более изолируясь от своей естественной среды? Мне кажется, хорошо бы сохранить первозданность Матвеевского залива или Серебряного бора, соединив ее со строгими стандартами международных трасс. Неужели лучший выход — рыть унылую канаву на совершенно сухопутном месте? Разве не та же проблема стоит перед архитекторами, пытающимися сочетать своеобразие и неповторимость древних городов с самыми современными достижениями строительной техники?
МАСЛЕННИКОВ. Это позиция романтика, и я, увы, не могу согласиться с нею. Практика убеждает, что в странах, где строятся каналы, число рыцарей гребли постоянно увеличивается, тогда как у нас, например, их становится, к сожалению, все меньше. Можно, конечно, играть в канадский хоккей и на открытом катке, но сборная страны, чтобы поддержать высокую форму, вряд ли обойдется без ледового дворца. Так и в академической гребле.
АРОНОВ. Я бы не стал сравнивать гребной канал с ледовым дворцом, как и вообще греблю с канадским хоккеем. У каждого вида спорта своя специфика. Но, конечно, самоочевидно, что материально-техническая база нашей академической гребли должна быть модернизирована. Кому нужны доказательства, пусть придет хотя бы в наш Матвеевский залив. Я всегда волнуюсь, приближаясь к заливу. Как-никак ему отдано пятнадцать лет жизни. С моих пор здесь почти ничего не изменилось: так же девственно чисты песчаные пляжи вдоль дистанции, так же дремучи заросли верболаза на подступах к берегу, так же сиротливо торчат почерневшие от невзгод доски грубо сколоченных скамеек, фанерная будка на финише да несколько выцветших щитов с изображениями футболиста, гимнастки и стрелка, хотя ни футбольного поля, ни гимнастического зала, ни тира здесь нет и в проекте.
Не могу пройти мимо родного «Буревестника». Вот виднеется крыша его эллинга, тоже нисколько не изменившегося с наших времен. А вот и причальный бон. Тоже старый знакомый. Если на этом боне одновременно встречаются несколько команд со своими лодками, то он почти погружается в воду… Эта неизменность умиляет, но в то же время и объясняет, почему Матвеевский залив, который когда-то звался «заливом чемпионов», с каждым годом теряет свою былую славу.
Но надо торопиться: если не перееду сейчас на чем-нибудь прямо через залив, опоздаю к заезду восьмерок. О, мне повезло — к берегу спешит Юрий Михайлович Храновский, мой бывший тренер. Удивительный человек. Когда нам было по двадцать, он казался чуть ли не патриархом (еще до войны Храновский был рекордсменом Украины по плаванию, играл в водное поло, занимался штангой, греб…), а теперь выглядит просто нашим ровесником — высокий, стройный, начисто лишенный признаков старости…
Прошусь к нему в катер. Едем на песчаную косу, разделяющую Матвеевский залив на два рукава. Дистанция оканчивается в правом рукаве. Юрий Михайлович остается на косе, намерен посмотреть восьмерки на подходе к последней пятисотке, а я по глубокому песку отправляюсь на финиш…
МАСЛЕННИКОВ. Я мало знаком с Храновским. Но уж раз речь зашла о тренерах по академической гребле, то хочу сказать, что таких тренеров не встретишь, мне кажется, ни в одном виде спорта. Есть среди них фанатики, которые всю жизнь собирают только восьмерку. Таким тренером был Александр Михайлович Шведов — ныне доктор наук, преподаватель МАИ. Совместно со своим другом, профессором Шебуевым, он создал в свое время легендарную восьмерку «Крыльев Советов». Когда гребцы этой команды впервые прибыли в Англию, чтобы участвовать в Хенлейской регате, они вызвали огромный интерес. Наших спортсменов обступили, когда они еще несли лодку к воде, и старые английские гребцы в малиновых клубных пиджаках и канотье — некоторые из них не могли передвигаться сами и их привезли в колясках,— требовали, чтобы их подвезли поближе к плоту. Они наблюдали за безукоризненным ритуалом спуска нашей лодки на воду, а один из них после этого даже распорядился, чтобы его отвезли домой.
— И без заездов все ясно. Это сильнейшая команда,— сказал старый гребец.
И действительно, москвичи завоевали в Хенлее тогда главный приз «Гранд Челлендж Кап», а позднее трижды выигрывали первенство Европы. А когда эта команда в последний раз занесла свою лодку в эллинг, то фактически расстался со спортом и тренер Шведов.
Из нынешних тренеров очень любопытен Николаев. Его деятельность вызывает много споров, но каждый раз он доказывает свою правоту. Вдруг уехав в Тбилиси, он за один-два сезона собрал отличную восьмерку. Поначалу эту команду не воспринимали всерьез: черноусые пылкие гребцы лихо разгоняли лодку, а затем так же внезапно бросали грести.
И вдруг на последней Спартакиаде народов СССР тбилисские гребцы завоевывают бронзовые медали!
И похоже, что это только их первый успех.
АРОНОВ. По щиколотку в воде, не замечая того, я стою на финише. В нарастающем шуме рулевых не слышно, но видно, как они что-то кричат командам. Наверное, обычное: «Ну дали! Финиш! Последние!» Что еще можно сказать сейчас и что еще дойдет до сознания, когда гребцами владеет единственная мысль: «Выиграть! Выиграть! Выиграть!»
Две восьмерки финишируют почти одновременно, лодки по инерции скользят по заливу, весла бессильно брошены, рулевые что-то командуют, но так, для порядка, зная, что ребятам еще нужно несколько минут, чтобы вернуться из мира гонки, услышать крики на берегу, снова взяться за весла. Лодки, только что, казалось, летевшие на дистанциях, грузно осели, уткнув свои острые носы в воду…
Предвкушаю заранее тот день Олимпийских игр в Мюнхене, когда часа за два до передачи, боясь опоздать, я займу место у экрана телевизора, чтобы видеть венец регаты — заезд восьмерок. Хотя мне никогда не приходилось выступать на олимпийских трассах, уверен, что смогу и у экрана телевизора испытать то, что испытывают члены восьмерки там, в Мюнхене: жажду победы и приподнимающее ощущение весла, упруго опирающегося о воду, и стремительное скольжение лодки… Я жду победы нашей восьмерки в Мюнхене как личной победы, хотя и незнаком с сидящими в ней ребятами. МАСЛЕННИКОВ. Переживать нам придется за сборную команду, которая в основном составлена из гребцов Коломны. Раньше в отчетах о гребных регатах мне приходилось частенько упрекать тренеров РСФСР за то, что среди их учеников не видно спортсменов международного класса, хотя внешне эти рослые, работящие ребята производили сильное впечатление. Но вот в середине июля на чемпионате СССР в Серебряном бору восьмерка РСФСР выиграла финальный заезд и таким образом завоевала олимпийскую путевку.
Команду готовила бригада опытных тренеров — Виктор Иосифович Питиримов, Владимир Михайлович Филаретов и Игорь Николаевич Поляков. Последний, кстати сказать, живет в Москве и приступил к работе с восьмеркой РСФСР за несколько месяцев до начала Олимпиады. Известный в прошлом гребец, квалифицированный тренер, Поляков очень многое сделал для успеха этой команды. С гребцами работал также доцент кафедры Института физкультуры, кандидат педагогических наук Сергей Маркович Гордон, который давал научные рекомендации тренерам. Словом, подготовка восьмерки была поставлена на солидную основу, что и принесло добрые плоды.
Ну, а теперь о тех, кто сидит в этой лодке. Загребной команды — двадцатидвухлетний Александр
Рязанкин. Его рост — 190 см, вес — 90 кг. Но он отнюдь не самый высокий в команде. Например, рост Александра Шитова и Бориса Воробьева — 193 см, да и весят они побольше. Все трое живут в Коломне, учатся в педагогическом институте.
Как и во всяком большом коллективе, в этой восьмерке есть и самый общительный, добродушный парень, из тех, кого мы по-житейски зовем «душой компании». Речь идет о Сергее Коляскине. Как бы ни закончилась гонка, первым, выходя на плот, всегда улыбается Сергей, что, однако, не свидетельствует о его легкомыслии, напротив, в принципе он очень серьезный человек и надежный товарищ.
Таков костяк нашей олимпийской восьмерки. Как закончится регата в Мюнхене? В 1952 году в Хельсинки экипаж «Крылья Советов» после равной, тяжелой борьбы занял второе место, уступив команде США. Спустя 16 лет на Олимпиаде в Мехико советская восьмерка также имела все основания рассчитывать на победу, но после различного рода злоключений заняла лишь третье место. Чем закончится нынешняя попытка? Конечно, все мы желаем нашей восьмерке самого большого успеха, но добиться его будет ох как трудно. Соперников хоть отбавляй, по крайней мере, в большей или меньшей степени на олимпийские награды претендуют экипажи и Новой
Зеландии, и ГДР, и ФРГ, и США, и Канады, и Норвегии… Ведь речь идет о заезде престижа, о самой популярной в гребле лодке, победа на которой, повторюсь, ценится чрезвычайно высоко.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

«Люблю олений прыжок»

Роза Хусаинова

Сначала был канат, натянутый между двух шестов на ярмарочной площади, потом стали ходить и по проволоке. В 1877 году в Петербурге уже гастролировала некая Оцеана Ренц, афиша которой гласила: «Оцеана, дочь воздуха — разные труднейшие упражнения и жонглирование на слабо натянутой проволоке».
А в наше время на проволоке танцуют.
Танцовщица на проволоке Роза Хусаинова обратила на себя внимание совсем недавно. А в прошлом году она уже с успехом работала в программе Московского цирка.
Но познакомили нас не в цирке, а в ГИТИСе — оказалось, что Роза заочно учится на отделении режиссеров цирка…
Она спокойно выдержала мой первый изучающий взгляд, привыкла, наверное, что на нее пристально смотрят. Потом сказала, что ее «проволока» уплыла в Мексику и она вскоре сама вслед за нею отправится, а сейчас у нее экзамен и ей пора выходить на сцену.
Маленькая сцена, еще недавно принадлежавшая Центральному театру кукол, скрипела под мускулистыми ногами циркачей. Будущие режиссеры цирка пока что разыгрывали обыкновенные бытовые сценки. В такой роли, в пестром фартуке и косынке — а ноги на пятой позиции! — Роза выглядела нелепо.
Я ей сказала после экзамена:
— А вы, признаться, выглядели на сцене…
Мы встретились с ней глазами, и она совершенно спокойно ответила:
— Я знаю. Зачем только мне эту роль дали? Мне бы какую-нибудь вкрадчивую, обольстительную женщину сыграть, а тут…
Но мне не было жаль Розу. Я знала, что у нее есть дело, в котором она достигла огромного мастерства. А бытовые роли не для нее.
Сижу на узкой скамейке у истертого зеленого ковра Московского циркового училища. Передо мной
проволока. Вспоминаю слова Розы: «Она обжигает. У меня все ноги в шрамах».
Ну, ничего, думаю я, проволока сейчас натянута невысоко, всего каких-нибудь полметра от пола. Это не страшно.
И снова вспоминаю слова Розы: «На проволоке каждый мускул находится в таком напряжении, что, даже падая с очень маленькой высоты, можно здорово расшибиться».
Наконец на манеже появляется Роза. Она поднимается на проволоку и только тогда здоровается.
Она стоит не шелохнувшись, лишь ступни мягко и мерно вытягиваются в подъеме, ощупывая, пробуя проволоку.
— Роза, ну как? — спрашиваю я, глядя на нее снизу вверх.
— Еще не знаю. С этими экзаменами не тренировалась давно. Наверное, ноги быстро сядут. Ну, а в общем, хорошо.
И тут неожиданно она отрывается от проволоки: одна нога вытянута назад, другая подобрана, а мягко изогнутые руки — над головой.
— Это олений прыжок,— говорит она, опустившись на проволоку. — Я люблю этот прыжок. Вообще число элементов, выполнимых на проволоке, ограничено. Трудно найти какое-либо новое движение. Я, например, жонглирую шарами!
Роза уже танцует надо мной на пуантах, и я ей завидую. Это зависть обывателя к путешественнику, зависть, к которой примешивается трусливое ощущение радости за свою безопасность.
— Главное — это баланс.— Стоя на проволоке, она спокойно произносит целые монологи. — Но, если упадешь, надо встать и тут же идти на проволоку, иначе возникает страх, и тогда все пропало.
— Но н у нас, в обыкновенной жизни, то же самое, — вставляю я быстро.
Роза кидает на меня холодный и немного высокомерный взгляд, но говорит мягко:
— Почти.
Номер Розы Хусаиновой, поставленный на музыку татарского композитора Яруллина к балету «Шурале», построен на пластике трех различных характеров: лирическая героиня, юноша-джигит и девушка-птица.
— Роза, как вы пришли к этому сочетанию: классических трюков с национальными элементами?
— Соединение классики и национального создают современный рисунок танца с его неожиданными сменами ритма, с резкими контрастами движений. От классики мягкость и плавность, от национального — резкость и необычность движений. Мне не нравится, когда звучат в джазовой обработке наши национальные мелодии. Национальное может сочетаться только с классикой. Тогда это будет чисто…
— На сегодня хватит, — вдруг обрывает она свою тренировку. — А то ноги сядут.
Она подходит к своему бывшему педагогу Лидии Игнатьевне Штульман и договаривается о следующей тренировке. До гастролей осталось несколько дней, и нужно срочно входить в форму. И, как всегда, Лидия Игнатьевна приходит Розе на помощь, обещая ей несколько свободных часов на манеже циркового училища.
Мы выходим на улицу. Дует влажный холодный ветер. Я вбираю голову в воротник и засовываю руки в карманы. Но Роза по-прежнему держится прямо и собранно.
— А вам не хочется сейчас расслабиться? — спрашиваю я.
— Нет. Профессиональная привычка. Я выросла в Казани, где все друг друга знают и где актрисе нельзя выглядеть некрасивой, даже когда она идет в магазин.
— Кто у вас остался в Казани?
— Мама. Если бы вы знали, как она чудесно играет на гармошке! Это была моя первая музыка в жизни. Вообще я очень люблю в городе звук гармошки.
Сразу становится как-то уютно и спокойно.
— А вы очень привязаны к маме?
— Я не могу быть с нею все время вместе. Но когда я возвращаюсь домой и вижу горящее окно, мне становится так хорошо… Я бы возила маму с собой, но это невозможно. Каждый сезон — новый цирк, новый город…
— Где состоялось ваше первое сольное выступление?
— В Ярославле. Я работала спокойно, увидев в зале знакомую красную кофточку Лидии Игнатьевны, которая специально приехала в Ярославль в этот день. Она всегда меня поддерживала и поддерживает в самые трудные минуты. Мне так повезло, что в цирковом училище я попала в ее класс. Она прекрасный педагог, и, знаете, ведь она была одной из первых, кто возродил в советском цирке жанр танца на проволоке. Она выступала под фамилией Кудоярова.
Она из Якутии.
— А как вы попали в цирковое училище?
— Честно говоря, случайно. Вернее, из-за самолюбия. Когда-то я послала в Московское цирковое училище свои документы и разные данные о себе. Мне прислали отказ. И вот, уже учась в хореографической студии в Казани, я приехала с оперным театром на гастроли в Москву. И я решила пойти показаться в цирковое училище. Меня взяли. Я осталась в Москве. Это было неожиданно и для меня и для всех, потому что я должна была продолжать учебу в хореографическом училище в Ташкенте, куда меня направлял наш театр. Вот как все получилось…
— Какие гастроли вам больше всего запомнились?
— Я уже была в Индии — снималась в фильме Раджа Капура «Я — клоун». Но у нас считается так:
можешь объездить весь мир, однако, если, ты еще не работал в Москве, твоя цирковая судьба пока что не состоялась. Мне повезло — я уже работала в Московском цирке.
Мы идем по Москве. Завтра Роза улетает на долгие гастроли в Мексику. Еще не сделано много дел,
еще не собраны чемоданы. Но Роза смеется:
— На это затрачу два часа, иначе большую часть своего времени я бы укладывала вещи.
Мы уже не идем, а почти бежим по улице, включаясь в ритм шестичасовой вечерней Москвы. И еще что-то обсуждаем, может быть, что-то важное, но оно заглушается, распадается среди гула людей и машин.
Мы уже на «ты»:
— Тебе не надоело «скитаться» по гастролям?
— Смотреть новые города, новые страны не надоело. Но я медленно привыкаю к новым людям и тяжело отвыкаю. Хотелось бы проработать в одном цирке не один сезон.
— Зачем ты учишься на режиссерском?
— Я хочу найти новые средства цирковой выразительности — прошло время «чистых» трюков. Но на себе пробовать трудно. Поэтому проработаю лет десять, а потом буду ставить номера другим. Может быть, и найду что-нибудь.
В этот момент Роза вскакивает в троллейбус. Дверь тут же закрывается, прищемив ее сумку. Она что-то говорит мне, стуча по стеклу, дверь приоткрывается, она втягивает сумку внутрь троллейбуса, и до меня лишь доносится:
— До свидания!
Я машу ей рукой. Так мы прощаемся. Беги, лети, Роза, догоняй свою «проволоку», которая уже приплыла в Мексику.
Беседу вела М. БОРОДИНА.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий