Руки

Николай Березовский

Это случилось метельным вечером. Я спешил из Дворца культуры, где занимался в драмкружке, в интернат и, сбившись в снеговерти с дорожки, провалился в колодец. Колодец был довольно глубокий, лед как следует не застыл, и я, пробив его, оказался по пояс в воде.
Что я в тот миг почувствовал, точно не помню, помню лишь, что мне невыносимо захотелось пить, и я, черпая пригоршнями солоноватую ледяную воду, глотал ее до тех пор, пока меня не обуял страх.
И когда я ощутил его в сжавшейся груди, в коленях, то закричал дико и страшно.
Должно быть, я кричал долго, потому что, когда в сером четырехугольнике неба забелело чье-то лицо, я уже не мог кричать, а только что-то прохрипел о помощи.
— Сейчас,— гулко забилось в колодце, и лицо исчезло.
Я, успокоившись, забылся, а когда забытье прошло, увидел над собой руки.
Много рук.
И такая была в них сила и власть, что я, цепляясь за бревна сруба, полез к ним.
И сейчас, если мне случается попасть в беду, я знаю, что на помощь придут руки. Руки таких же рабочих людей, как и я.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Туманы всегда разные

Николай Березовский

Заканчивая шестой класс, я вдруг заметил в коридоре девочку. Маленькая, курносая, с большими продолговатыми глазами под прозрачными кругляшками очков, она шла осторожно по коридору, прижимаясь к стенке, и ее худенькие плечи были в известке. И я почему-то сказал:
— Дай-ка я тебя отряхну.
Она ничего не ответила, но остановилась. Я стряхнул с ее коричневого форменного платьица известку и ушел. На утро следующего дня я уже знал, что она учится в третьем классе и что зовут ее Марина.
А после обеда я встретил ее в саду.
Она стояла возле почерневшей яблони, а, увидав меня, сказала:
— Она умерла.
— Кто? — не понял я.
— Яблоня.
Я взял ее за руку и отвел в ту часть сада, где не было умерших яблонь.
— Смотри, эти яблони живые.
— Я знаю,— сказала она,— но та яблоня умерла.
И я не мог ей возразить: та яблоня действительно умерла.
Потом мы встречались почти каждый день. Я приходил за ней после обеда, и мы шли в сад, где Маринка рассказывала мне о туманах.
— Туманы,— говорила она,— всегда разные. Утром они молочные, в розовой пенке, днем — синие и прозрачные, как стекло вечером, а позже — клубистые и зеленые… Туманы всегда разные.
— А почему? — спрашивал я.
— Не знаю. Папа говорил, но я тогда была маленькая и поэтому забыла. Папа мне про многое говорил…
И когда она вспоминала своего отца, глаза ее делались еще больше, и в них я видел сине-прозрачный, как стекло вечером, туман. И, видя его, я брал в свои руки маленькие ручки Маринки и, пытаясь ее успокоить, говорил:
— Ты не думай, Маринка, твой папа еще вернется.
— Нет,— отвечала она.— Тетя Клава сказала, что папа умер.
Я видел эту женщину. Высокая, в синей форме с одной звездочкой, она приходила за Маринкой по субботам и, встретив ее возле раздевалки, требовала дневник. Раскрыв его, близоруко всматривалась и громко, на весь первый этаж ухала:
— Опять тройки! — Когда подходила воспитательница, жаловалась: — Ведь такая способная девочка, в отца вся, а подумайте, тройки!
— Да-да,— устало кивала воспитательница.— Да-да.
— Может, это на нее Камчатка повлияла? — переходила на доверительное уханье тетка.— Там, знаете, туманы, говорят, вредные. Они и сейчас у нее в голове вертятся. Отца почти не помнит, а про туманы такое рассказывает, такое…
— Да-да,— кивала воспитательница.— Да-да. Тетка тяжко вздыхала и уводила Маринку.
А в понедельник я встречал ее возле ворот.
— Ну как, тетка воспитывала?
— Что ты,— отвечала Маринка,— тетя Клава добрая.
— Ну-у,— недоверчиво тянул я.
— Правда-правда.
…До конца учебного года оставалась одна ночь.
Я уже засыпал, когда дверь в нашу спальню приоткрылась и меня позвала Маринка. Я вышел.
Она стояла возле окна, и зеленоватые отблески от горящих на улице фонарей высвечивали фиолетовый штемпель на ее ночной рубашке.
— Ты чего, Маринка?
— Я вспомнила,— сказала она шагнув ко мне от окна.— Папа говорил, что туманы — это люди, которых забыли.
— Ты иди спать,— сказал я.— Завтра поговорим.
И Маринка ушла, шурша рубашкой по полу.
На следующий день я ее не увидел, не увидел и осенью, после летних каникул. И только много позже, зимой, узнал, что тетка увезла ее на Камчатку.
Но я и сейчас хорошо помню маленькую девочку в ночной рубашке с фиолетовым штемпелем на груди, шагнувшую ко мне от окна, и ее слова, что туманы — это люди, которых забыли. Помню ее сине-прозрачные, как стекло вечером, глаза. И помню, что туманы всегда разные, как, наверное, и люди.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Путешествие

Николай Березовский

Сразу за кочегаркой — стоило перелезть через забор — начинался пустырь. Постепенно ширясь, он желто-грязной полосой тек на юг, к лесу, за которым, догадывались мы, был аэродром.
Часто, забравшись под крышу школы, мы наблюдали из чердачного окна за самолетами, взлетавшими с невидимой нам площадки. Постепенно набирая скорость, они уходили высоко в небо и исчезали, оставляя лишь след — туманные волнистые полосы на синем. Нам казалось, что до аэродрома не очень уж и далеко…
Толик Шелков сказал:
— Если выйти после занятий, мы успеем вернуться к домашней подготовке.
— А обед? — спросил я.
— Ты скажешь, что мы читали интересную книжку,— повернулся он ко мне.— Тебе поверят. Правда, Радик?
— Ага,— сплюнул Колька Радик.— Ему поверят.
Я согласился.
Мы спустились с чердака, куда нас послал учитель по труду Степан Петрович за фанерой, и сказали ему, что фанеры нет.
После уроков мы тронулись в путь.
Было начало мая. Земля еще не подсохла как следует, ноги вязли в глине, но мы не обращали на это внимания. Шли напролом к лесу… Иногда нам попадались зеленые острова. Мы обходили их сторонкой. Почему-то жалко было топтать траву, только что пробившую землю и согревшуюся на солнце. Быть может, потому, что на пустыре больше ничего не росло.
— На то он и называется — «пустырь»,— сказал Радик.—Пус-тырь. Понял? От слова «тырь». Тащи, значит.
— От слова «пусто»,— не согласился Толик.
— Я и говорю,— кивнул Радик.— Пусто — значит, тырь. Никто и не увидит.
Он развел руками:
— Попробуй, поищи…
— Здесь и искать-то нечего,— сказал я.
Радик даже остановился.
— Черта с два! — сказал он, сплюнув.— Тут много кой-чего затырили колчаковцы разные. Я знаю. Мне бабка рассказывала. Она золотое кольцо, когда картошку копала, нашла.— И, обернувшись, кивнул: — Вон там, за бугром. На обрате покажу.
По правую руку от нас тянулась улица Лизы Чайкиной, по левую — высоченный заборище моторостроительного завода. На этот завод нас год назад водили на экскурсию.
Толик сказал:
— У меня мама там сейчас работает. Она моторы для самолетов собирает.
— А ты откуда знаешь? — спросил я.
— Знаю.
— Пожрать бы чего! — неожиданно заявил Радик.
— Можешь вернуться в интернат,— сказал Толик.
Радик буркнул:
— И вернусь.
— Уже недалеко,— сказал я.
Идти стало тяжелее. Ноги по щиколотку проваливались в грязь. Радик закатал по колено штанины.
Мы сделали то же. Говорить не хотелось, язык разбух, хотелось пить, но мы крепились.
Наконец Радик не выдержал.
— Попить бы.
— Скоро попьем,— сказал я.
— Где?
— В лесу.
Толик сказал:
— У нас нет ножа.
— У меня есть,— обрадовался Радик.
Он вытащил заточенный кусок ножовочного полотна, обмотанный наполовину медной проволокой.
— Вот.
— Сойдет,— одобрил Толик.
Мы вошли в лес. Здесь было прохладно. На березах уже лопнули почки, выказав клейкие зеленые язычки. Радик выбрал тоненькую березку, полоснул по коре ножом и припал губами к порезу.
Толик сказал зло:
— Не захлебнись.
Радик закашлялся, удивленно вытаращил желтые глаза:
— Чего ты?
— Ничего.
— Дерево, что ли, жалко?
— Да,— сказал я.— Жалко.
— Так ты же сам…— удивился Радик.
По стволу, расплываясь, стекал сок.
— И ты…— повернулся он к Толику.
Защищаясь, он нападал. Мне стало жалко Радика.
— Пойдемте,— сказал я.— Недалеко есть озерцо.
— А ты откуда знаешь? — спросил Радик.— Не был же…
— Был,— соврал я.
— Когда?
— Давно.
Радик недоверчиво сплюнул.
— Ну пойдемте.
И залепил землей разрезанную кору березки. Минут через пять мы и вправду вышли к яме, заполненной водой.
— Вот,— сказал я, опускаясь на колени. Вода была холодная и пахла осенью.
Радик сказал, отдуваясь:
— Вкусней, чем сок.— И бросил в воду нож.
— Зачем ты, Колька? — спросил Толик.
— Ну его,— сказал Радик.— Черт с ним. Только карманы рвет.
Недовольство друг другом исчезло.
Мы тронулись дальше, вышли на поляну и остановились вновь, наткнувшись на голубое яйцо. Оно лежало на бугорке, наполовину скрытое сухими травинками.
— Кукушкино,— сказал Толик.
— У кукушки серое, в коричневых крапинках, — сказал я.
— Наоборот,— возразил Радик.— И меньше. Надо его взять с собой и показать Курице.— «Курицей» мы называли ботаничку.— Или лучше спрячемся в кустиках и высмотрим, кто прилетит греть.
— А самолеты?
— На обрате,— сказал Радик.— Если время останется.
— Не останется,— засомневался я.— Уже, наверно, часа три.
Вдруг где-то неподалеку загудело.
Толик сказал:
— «Як» заработал…— И зачем-то привстал на цыпочки,— Точно, «Як»,— повторил он, и, как завороженный, пошел на звук.
Мы двинулись следом. Продираясь за Толиком через заросли шиповника, я оцарапал лицо и руки.
Радик — тоже. Он сказал, покрутив пальцем у виска:
— Свихнулся Толик. Как пить дать.
— Тише,— зашептал я.
Мы выбрались из леса.
Прямо перед нами лежало огромное поле, Хорошо были видны самолеты. Они стояли в три ряда, ровно, как по линейке, некоторые укрыты брезентом, Возле них суетились люди в синих комбинезонах.
Я сказал:
— Летчики.
— Нет,— возразил Толик.— Техники. Видишь, ремонтируют.
— Сверхзвуковые? — спросил Радик.
— Реактивные,— ответил Толик.— «Яки».
— Пойдем, что ли? — не выдержал Радик.— Чего стоять?
— Куда? — спросил я.
— В интернат, обратно…
— Столько шли! — сказал Толик.
— Стой! Ни с места! — прогремело сбоку.
У меня оборвалось сердце,
Раздвигая ветви, к нам вышел громадный человек в синей фуражке с золотыми крылышками. Они ударили по глазам.
— Кто такие? — спросил он и сам себе ответил, улыбаясь: — А, шпионы… — и засмеялся: — Испугались?
— Ага,— выдавил Радик.
У меня продолжали дрожать коленки.
Толик спросил:
— Вы летчик?
— Буду.
И тут мы увидели, что он совсем не громадный, как показалось вначале, а немногим выше нас. И усы у него росли еще не очень, чуть-чуть припушили губу.
Я облегченно вздохнул.
— Вы откуда? — спросил он.
Я ответил неопределенно:
— Оттуда. Недалеко.
— Понятно,— сказал он.— Звать как?
— Кого?
— Для начала тебя хоть.
— Александром,— сказал я.
Он улыбнулся:
— Тезка, значит,
— Ну, а тебя как кличут? — повернулся он к Радику.
— Радик.
— Родион, что ли?
— Ага,— соврал Колька.
Толик сказал:
— Толик.— И протянул руку.
Мой тезка пожал ее.
— Очень приятно.
Мы явно ему нравились.
— Ну, идемте,— сказал он.
Я снова испугался:
— Куда?
— Ясно, куда. К самолету. Вы же самолеты пришли смотреть? — спросил он.
— Ага,— сказал Радик.
Толик кивнул: да, мол, самолеты.
— А можно? — спросил я.
— Со мной можно.
Мы вышли на поле. Обкатанное, оно пружинило под ногами, хотелось побежать по нему, раскинув руки, как крылья, но я сдерживался, стараясь шагать в ногу с моим тезкой. Мы подошли к самолету, возле которого копошились трое в синих комбинезонах. Один из них, видимо, старший, спросил строго:
— Васильев, ты кого это привел? — Он сказал это, хмуря брови.— Посторонним строго запрещено.
— Они не посторонние,— ответил мой тезка.— Они мои знакомые, товарищ инструктор.
— Все равно не положено,— сказал инструктор и приказал:—Проводите, курсант Васильев, посторонних за линию учебного аэродрома.
Радик сказал:
— Васильев не виноват. Это мы сами.
— Что сами? — спросил инструктор. Он был худой, бледный, с руками, повисшими ниже колен. В правой руке он комкал мазутную ветошь.
— Сами пришли,— сказал Радик.— Сначала двигали пустырем, потом продирались лесом.— Вот он, — ткнул Радик в меня,— поцарапал лицо и руки. Видите?
— Вижу.
— И ты поцарапался,— добавил я.
Толик молчал. Инструктор спросил у него:
— А вы что молчите, молодой человек?
— Я думаю,— ответил Толик,
— О чем?
— О самолетах.
— Интересно,— сказал инструктор.— И что же вы думаете?
— Я думаю, вы занимаетесь профилактикой,—
сказал Толик. И добавил: — Вы изучаете устройство «Яка».
— Вот как…
Инструктор присвистнул, оттопырив нижнюю губу. Свистеть он явно не умел. Бросил ветошь на
землю.
— Вы что же,— спросил он,— разбираетесь в самолетах?
— Мой отец был летчик,— сказал Толик.
— Почему — был?
— Он разбился на учениях.
— Фамилия? — спросил инструктор,
— Шелков.
— Уж не Георгия ли Тимофеевича сын?
— Да…
— Я знал твоего батьку. Он был хороший истребитель.
Толик спросил:
— Разрешите остаться?
— Да-да,— кивнул инструктор.— Конечно, — Глаза его сделались больными. Он сказал устало: — Васильев, займитесь ребятами. А я схожу на энпэ, И ушел, сутуля узкие плечи.
Мой тезка сказал:
— Он три года назад неудачно катапультировался, — У него загорелся самолет,— сказали в один голос двое других, до этого молчавшие за спиной инструктора, Им было лет по семнадцать. Они были очень похожи. Должно быть, братья.— Он сломал позвоночник.
Васильев добавил:
— Ему запретили летать. Он теперь инструктор нашего клуба.
Толик спросил:
— Товарищ инструктор был военным летчиком?
— Да,— сказал мой тезка Васильев.— Он летал на сверхзвуковых.
— Он награжден орденом Красного Знамени, — добавил один из братьев, возившихся у самолета.
Мы помолчали, Васильев приказал:
— Савельевы, покажите парням внутреннее устройство.
— Есть,— ответили они.
Радик сказал:
— Я первый.
— ..Первым пойдет он,— показал на Толика Васильев.— По справедливости…
Последним в кабину забрался я. Мне там не понравилось — слишком тесно и много непонятных приборов. «То ли дело завод,— подумал я.— И как они разбираются во всем?»
В стороне Толик разговаривал с моим тезкой о стабилизаторах и лонжеронах. Радик сидел на крыле, болтая ногами.
Тот, что был повыше, сказал:
— Слазь. Сергеев идет.
Пришел инструктор.
— Посмотрели? — спросил он.
— Ага,— сплюнул Радик.
Толик спросил:
— Можно мы придем еще?
— Да,— сказал инструктор. — Конечно.— И обратился к Васильеву и Савельевым: — Пора идти. Уже шесть. Автобус ждет.
Они собрали инструменты, затянули самолет брезентом.
— Вам куда? — спросил у нас Сергеев.
— В интернат,— ответил я,— В третий.
— Это, который имени Гагарина? — уточнил он.
— Ага,— сказал Радик,— Юрия Алексеевича.
— Тогда нам по пути. Тебе сколько лет, Шелков? — спросил он у Толика,
— Двенадцать.
— Когда исполнится шестнадцать, приходи в клуб ДОСААФ. Спроси Сергеева.
— А сейчас нельзя? — спросил Толик,
— Пока нет.
— Хорошо,— сказал Толик.
— А им можно со мной? — спросил он о нас.
— Можно…
Мы перешли летное поле. У проходной будки Сергеев сказал старичку с красной повязкой на рукаве телогрейки:
— Ребята со мной, Степаныч.
— Вижу, однако. Племяши, што ль? — спросил Степаныч.
— Вроде.
— А я и гляжу: похожи.
Мы сказали:
— До свидания.
— Бывайте,— ответил Степаныч.
Васильев за проходной сказал:
— Хороший старик.
Савельевы добавили:
— Он в войну на штурмовике летал.
— Стрелком-радистом.
Мы залезли в автобус, битком набитый курсантами. Я подумал: «И попадет же нам в интернате…»
Автобус тронулся, затрясся по проселку. Кто-то затянул песню о пилотах, у которых первым делом самолеты… Ее подхватил весь автобус. Не пел один Сергеев. Он, не отрываясь, смотрел в окно. Мы ехали и пели…

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Старый солдат

Николай Березовский

Самым теплым местом на территории интерната была кочегарка. Большую часть времени, особенно зимой, мы проводили в ней. Приходили после обеда, рассаживались, кто где мог, и смотрели, как кочегар дядя Иван работает.
Сначала он открывал дверцу печи и начинал шуровать в ней длинным скребком, потом, взяв лопату, швырял в огненное нутро уголь. Он ложился на пламя равномерно, ровным слоем, и пламя исчезало, струился сизый дым, но когда дядя Иван закрывал дверцу, мы видели в глазок, как через некоторое время уголь вспыхивал и горел с гудом и звоном.
Иногда дядя Иван разрешал подкидывать уголь и нам. Но у нас ничего не получалось: лопата ударялась о края отверстия, уголь рассыпался около печи, а тот, который все-таки попадал в печь, сбивался какими-то буграми и не хотел гореть.
Одно мы могли хорошо делать — вывозить тачку со шлаком.
Мы срывали ее с места, бегом вкатывали на доску, проложенную на улицу, так же бегом прогоняли по доске и, выкатив из кочегарки, остановившись враз у огромной смерзшейся кучи, опрокидывали тачку. Раздавался шип, взвивались тучи парной пыли…
А дядя Иван, сделав свое дело, удовлетворенно хмыкал и подмигивал нам,
И тогда мы просили его что-нибудь рассказать.
— Ну что я могу рассказать?
— Хоть что,— говорили мы.
— Ну, ладно,— соглашался он и, свернув самокрутку, закуривал.— Значит, дело было так…
…Стоял солдат на посту. Склад с боевыми припасами охранял. Темно. Ночь, черная ночь, И вдруг — шум. Человек появляется. Растерялся солдат. «Идешь?» — кричит. «Иду»,— отвечают.
«Идешь?» — снова кричит. «Иду»,— снова отвечают. «Ну, больше не пойдешь!» — кричит солдат, И стреляет…
Дядя Иван делает последнюю затяжку, бросает окурок на цементный пол, давит его каблуком сапога.
— Убил? — не выдерживаем мы,
— Кого? — удивляется дядя Иван.
— Да шпиона?
— Какого шпиона?
— Да в которого солдат стрелял!..
— А-а,— улыбается дядя Иван.— Так то не шпион совсем был, а проверяющий.
— Зачем же солдат в него стрелял? — не понимаем мы.
— А потому,— объясняет дядя Иван,— что солдат молодой был, глупый еще. Ему надо было на «идешь?» кричать, а «кто идет?». Тогда бы пароль назвали, а уж если не назвали — стреляй. И по первому разу не в человека, а в воздух.
Мы грустнеем:
— Зря человека убил.
— Не убил,— успокаивает дядя Иван.— Промазал.
Мы смеемся. У нас еще одна история в запасе.
Одно только плохо: короткие истории у дяди Ивана, как раз на одну самокрутку.
— Ты больше верти,— советуем мы ему.
— Не могу,— отвечает он.— Привык.
И, свернув новую самокрутку, начинает другую историю. И все про солдат. Потому что и сам дядя Иван — старый солдат. Когда в интернате бывает праздник, он сменяет рабочую одежду на черный костюм, на пиджаке которого орден Славы и две медали.
Одна из них — за Берлин.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Встречи

Николай Березовский

Автору двадцать второй год. Работал буровым рабочим, топографом, слесарем, плотником. В 1969 году сдал экстерном экзамены за среднюю школу. Сейчас живет и работает в Омске. Заочно учится на II курсе Литературного института имени Горького.

Интернат рассказы

Первая встреча произошла так.
Когда интернат открылся, я пришел во второй класс. Воспитательница привела меня в спальню, где на койках была навалена одежда, и сказала:
— Выбирай.
Я долго выбирал, а, выбрав и переодевшись, вышел из спальни в зал, где стоял бильярд и большое зеркало — трюмо, И первым, кого я встретил там, был Колька Радик.
Он подошел ко мне и, усмехаясь, спросил:
— Новенький?
— Да,— признался я.
— В морду хошь?
— Нет,— оробел я,
— Плохо,— сказал он.
— Почему? — спросил я, сам не зная зачем.
Он засмеялся, выставив мелкие колючие зубы.
— Потому что рыжий.
Я не понял:
— Кто?
— Ты.
Самое странное было в том, что он был рыжее меня, и я огрызнулся:
— Сам ты рыжий!
— Что?! — Он подступил ко мне вплотную.— Ты рыжий! Понял?
И я не выдержал. Ударил в сузившиеся зеленые глаза, как учил меня отец: прямо со всей силы в нос. И мы схватились, упали на пол, забарахтались, а когда нас разняли, то невозможно было узнать, кто из нас кто: кровь из разбитых носов залепила лица, новая форма была в пятнах, Нас послали мыться, а потом наказали: заперли в одной комнате до обеда.
Там мы и подружились.
Дружба наша была неровной: мы то ссорились, то мирились, но ни разу не обозвали друг друга «рыжим» и не дрались. Закончив семь классов, Радик ушел из интерната и устроился на заводе учеником маляра. Иногда он, веселый, пахнущий олифой, приходил к нам и подолгу рассказывал, какой краской что можно красить и как надо красить…
После его ухода нам становилось грустно. Нас уже тянул тот мир, где жил Колька Радик.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Открытое письмо Галки Галкиной Владимиру Котову

Здравствуйте, Владимир Котов!
С большим творческим подъемом и вдохновением принялась я за это письмо. Дело в том, что в последнее время у меня, внештатного сотрудника отдела сатиры и юмора журнала «Юность», резко сократился объем работ в моем любимом жанре. То ли издательства стали разборчивее, то ли критика повысила свои требования, но давно что-то не появлялись книжки, достойные моего внимания. Подзатихли перебранки между журналами. Уважительней и глубже стали редакционные статьи, оценивающие работы других изданий… Это, конечно, хорошо.
Но мое перо, перо сатирика, ржавеет в бездействии. Я уже было решила отказаться от эпистолярного жанра и стала собираться в отпуск, как вдруг… Как вдруг приходит от читателей адресованная мне бандероль, и в ней два сборника Ваших стихов. И каких стихов! Как будто специально созданных для личной со мной переписки. Стоило мне прочесть подчеркнутые читателями строки, как мысли об отпуске сразу вылетели из головы. Я жадно схватилась за перо. Конечно, я и сейчас не до конца понимаю, как такое могло прийти в голову Вам, Владимир Котов, как могло не насторожить редактора, не потрясти корректоров и не вывести из строя почтенные печатные машины… Скольких людей Вам удалось ввести в заблуждение, прикрывшись высокими словами, которые стоят на обложках Ваших книг, скольких обойти, чтобы доставить удовольствие мне, скромному сатирику Галке Галкиной!
И вот я к Вам пишу.
Но каким же языком к Вам обращаться? Мне надо быть понятной не только читателю, но и Вам, Владимир Котов, а Вы, судя по прочитанным стихам, с литературным языком состоите в отношениях особых, своеобразных. Я бы сказала — натянутых:
Ах, Малеевка, многоалеевка,
что мне делать со сказкой вот этой?
…………………………………..
…меня он насквозь всего видит ведь
…………………………………..
Но жизнь по-своему учтет
и глянет вдруг из-за горы-то.

Узнаете Ваши строчки? Ничего не скажешь, во всеоружии Вы встретили трудности ритма — старым испытанным приемом не очень, правда, умелых стихотворцев, которые все недостающие слоги в поэтической строке заменяют спасительным «уж», «вот», «ведь», «то» и т. д. Этот малый джентльменский набор я уж и впрямь хотела-то использовать в своем письме этом вот, но решила отказаться от своей затеи, поскольку ведь… того этого… грамотных читателей вот у н а с-т о много, а п о э т-т о Котов, Вы уж у нас о д и н-т о.
Откуда у Вас эта манера стихописания? Где Вы учились своему неповторимому стилю?

А жил не где-нибудь за рынком
У трех вокзалов рядом жил

Ничего, что в этих строчках не все грамотно — Вы живете и «у» вокзала и «рядом» с ним сразу,— зато место поэта в жизни четко зафиксировано. Это уже кое-что. Ну, конечно, прописка пропиской, а читатель может все же усомниться в Вашей профессии, у него, чего доброго, назреет естественный вопрос, кто же Вы такой.
Вы правильно делаете, что заявляете:

Я не чета отцам великим,
но все-таки сейчас скажу:
имею отношенье к книгам,
поскольку тоже их пишу.
Теперь читателю стало предельно, до рези в глазах, ясно — Вы писатель. Но писатели разные бывают, и Вам кажется необходимым с абсолютной точностью определить свои занятия:
Мы стихи слагаем,
сволоту громим,
любим наших жен
хмельно и трезво…
Вас, пожалуй, можно понять.
Как явствует из стихов, эта самая «сволота» обступила Вас, и Вам, естественно, приходится от нее отплевываться, отбиваться, отругиваться, применяя при этом разные нехорошие, вероятно, почерпнутые по месту жительства — на рынке, то бишь… у трех вокзалов — слова: «зверье», «пещерье», «мурло», «откипь», «выкинь» и т. д. Иногда, правда, Вас не устраивает неконкретность, и Вам не терпится указать, как говорится, кто есть кто: кто «накипь», а кто «выкипь»; кто
«зверье», кто «пещерье», а кто просто «ржа»… И чтобы неопытный читатель знал, на головы каких именно коллег по поэтическому цеху Ваша рассвирепевшая муза опускает свой кастет, Вы, так
сказать, уточняете свои мишени, открываете секрет:
Деляга, спекулянт пера
торгует яро и нахально.
Жена повсюду с ним:
«Ура!
Мой Роба — это ж
гениально!»
Матерый обыватель, жмот,
за рубчиком гребущий рубчик.
А женка глаз не отведет,
«Ах, мой Андрюшенька,
голубчик!»
Остроумно, тонко, Владимир Котов! Браво! Так их! Это им не на базаре, женам ихним, тут святая поэзия! И намек поняла.
Вас, конечно, беспокоит: а вдруг для читателя неясно, кого Вы лупите по головам, вдруг перепутает… Поэтому Вы иногда усиливаете свой тонкий художественный прием — просто проставляете фамилию поэта, которому Вы особо завидуете, чуть изменив эту фамилию для благозвучия.
Перстами, как говорится, легкими как сон, прикоснулись Вы, скажем, к фамилии… Но не будем помогать читающей публике, пусть и она поиграет в «Угадайку».
Вот строки из поэмы под символическим названием «Признание в любви»:
…она кричала мне вослед:
«У Дерьмошенки денег много!
А ты?
Ну что ты за поэт!»
И кто теперь ей растолкует —
И что тут долго толковать! —
что он-то
Родиной торгует.
И ним прикажешь торговать?!
Да, да, так и написано. И напечатали! Ошарашенный читатель, приславший мне эти Ваши так называемые стихи, растерянно восклицает: «Это же обыкновенное хулиганство, даже не литературное!» С такой формулировкой спорить не приходится, ибо, как сказал один поэт, «хулиганство есть озорное деяние, связанное с оскорблением личности…». Но Вам везет, Владимир Котов,— если на улице один человек, даже спьяна, оскорбит другого, то как минимум получит пятнадцать суток.
А тут явное оскорбление личности — и ничего! Кроме разве гонорара от «Профиздата» и «Московского рабочего».
Видя свою безнаказанность, видя, что Вам все сходит с рук и Вас никто не хватает за шиворот, Вы смело выходите на большую асфальтированную дорогу и нападаете уже не на отдельных индивидуумов, а на целые коллективы.
Если насчет некоторых «прототипов» у Вас в стихах можно строить догадки, то тут Вы называете точные адреса.
Передо мной стихотворение «Судят товарища Зет…». Судят его в далеком будущем. За мелкий проступок ему придумали суровую кару: приговорили к безделью, окружили его мещанским уютом «хапуг прошедших эпох», выдали ему «супер-стиляжью» одежду, заставили плясать твист и шейк…
И в подкрепление «сурового» приговора Вы вкладываете в уста судьи «из будущего» такие слова:
Еще в наказанье его интеллекту —
ни книг, ни газет!
(Вот уж этим проймем!)
Оставить ему
в самых полных комплектах
«Америку» с «Юностью»
тех же времен.
Значит, так: «хапуги», «стиляги», «твист и шейк», и в этом ряду «Юность»… Если в будущем преступников «в наказанье… интеллекту» будут присуждать к чтению «Юности», то чем же наградят людей добрых? Разумеется, стихами поэта Владимира Котова.
И под звуки лютни, закатив глаза, они вынуждены будут напевать такие «шедевры» интимной лирики:
Из-под шелковых ресниц
Тихо песня льется…
Ведь он мужчина
нес они
подчас в борьбе своей бедовой
свои взлохмаченные (?) дни
под (?) женский шелк (?)
склонить готовы.
Рискованная ситуация: «взлохмаченные дни», склоняющиеся «под женский шелк»…
Но скорее вернемся из Вашего будущего в наше настоящее. Тут Вы нас опять подстерегаете с кастетом:
…Как сладко
поднять бокал,
с другом
поднять бокал
влаги,
чистой, как совесть!
Ведь главное —
не сдаваться,
самим собой
оставаться!
И всегда
наступать и драться!..
По-моему, впервые чистота человеческой совести поверяется чистотой сорокаградусной влаги. Но тут уж бог с Вами, это дело вкуса, бывают привычки, от которых трудно избавиться. Однако, что касается Вашей мечты «всегда наступать и драться», тут я Вам, несмотря на Ваш, увы, возраст и Ваш, увы, апломб, дала бы все же совет: подумайте.
Попробуйте как-нибудь на досуге.
Обычно, когда хулиган затевает драку, его истинные друзья берут его за руки, уводят подальше от глаз людских, дают проспаться и прийти в себя. Ваши друзья из издательств, покровительствующие Вам, не захотели этого сделать.
Они размножили Вашу привокзально-рыночную брань немалым тиражом… Тут уж ничего не поделаешь: слово не воробей, вылетит — не поймаешь.
Однако, как очень уместно заметили Вы в одном из своих трезвых стихотворений:
Любое можно обуздать!
Лишь не проспать!
Не опоздать!..
Вот под этими трезвыми Вашими словами и я готова подписаться.

Владимир Котов. «Верность отцам». «Московский рабочий», 1971 г. Редактор Б. Орлов
Владимир Котов «Есть рабочий класс» Профиздат. 1971 г. Редактор Е. А. Марков.

ГАЛКА ГАЛКИНА

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Приглашение к восьмерке

Гелий Аронов, Игорь Масленников

И кандидат медицинских наук киевлянин Гелий Аронов и московский журналист Игорь Масленников убеждены, что нет спорта прекраснее, чем академическая гребля, а венец регаты — заезд восьмерок!
Каждый из них много лет отдал академической гребле, оба мастера спорта были призерами чемпионатов страны.
Перебивая, дополняя друг друга, а иногда и споря, они рассказывают о восьмерке и о ее героях.
А в заключение вы познакомитесь с командой восьмерки, которой доверено защищать честь нашей страны на Олимпийских играх в Мюнхене.
АРОНОВ. Заканчиваю очередной опыт. Лаборантка рассаживает по клеткам прооперированных кроликов. Заполняю протокол эксперимента: «…Пятнадцати животным произведена трансплантация… Группа предварительно облучена рентгеновскими лучами… На вторые сутки после операции будет начато введение сыворотки…»
На сегодня все. Выхожу из института. Солнечно, тихо, как всегда в Киеве в начале июня. Направляюсь в Матвеевский залив, где сегодня республиканские соревнования. Спешить некуда — до первого старта остается час.
Когда я в последний раз садился в лодку? В шестьдесят девятом. Смешная история. Попросил знакомый тренер: мол, позарез надо выставить полную команду, а восьмерки нет. Выручайте, ребята.
Сели с шуточками-прибауточками: «Тряхнем стариной! И на старуху бывает проруха! Были когда-то и мы рысаками!..» Леня Ганкевич вспомнил: «Ровно двадцать лет назад выиграл первенство города по новичкам. Может, и теперь выиграем?» Надежды заслуженного тренера республики были явно несбыточны. Ведь выступали мы не по группе ветеранов, а средний возраст команды был равен тридцати пяти годам. Конечно, все — мастера спорта, а кое-кто даже зарядку по утрам делает, но уж Ганкевичу-то хорошо известно, что нужно, чтобы выиграть.
Выехали перед гонкой в залив, и пошло со всех сторон: «Ого-го! Кого я вижу?! Привет ветеранам!..
Неужели гоняться будете?..» Это все знакомые, однокашники, люди нашего гребного поколения. А незнакомая пацанва и вовсе непочтительна: «Во дают!
Команда образца 43-го дробь 13-го года!.. Смотри, на втором номере — лысый!..»
И действительно, странная собралась команда: четыре кандидата наук, рабочий, два инженера, тренер. Что привело тогда нас в Матвеевский залив?
Желание хоть ненадолго вернуться в молодость? Надежда еще раз испытать одно из высочайших известных нам наслаждений — наслаждение от мощного гребка?..
Мы тогда финишировали пятыми. Из шести возможных. Выиграли секунды две у совсем зеленых ребят из «Водника». И как выиграли! В середине дистанции руки так налились, а весла стали такими тяжелыми, что тянуть их к себе было просто невмоготу. А дыхание? Воздух со свистом вырывался из легких, и невидимая рука, сжимавшая глотку, перехватывала ее все туже и туже. Какое уж тут наслаждение! Бросить бы, остановиться, отдышаться. Чего ради мучить себя? И бросили бы, наверно, если бы все мы не прошли испытание восьмеркой.
МАСЛЕННИКОВ. Признаюсь, за те двенадцать лет, которые я провел в академической гребле, мне ни разу не довелось увидеть гонку восьмерок. Я выступал на парной двойке, и мой заезд всегда начинался перед стартом восьмерок. Только закончишь дистанцию и малость отдышишься, а уже прибывают на финиш восьмерки — вот и все впечатления.
Правда, однажды мне самому привелось выступить на восьмерке. Но гонка была пустяковая, да и команда была собрана наспех, для зачета. И у меня лишь осталось ощущение, что после двойки, где можно вволю импровизировать, гребля на восьмерке ущемляет личную свободу. Ритм гребков выбирал загребной, а остальные только подлаживались к нему, копировали, и не было ни малейшей возможности хоть как-то повлиять на его действия.
АРОНОВ. Только с первого взгляда может показаться, что гребцы в академической восьмерке порабощены, скованы необходимостью вписывать свою индивидуальность в жесткую схему гребка. Нет большей свободы, чем скрытая раскрепощенность максимально рациональных движений. Именно она отличает настоящий спорт от суматошных действий нетренированного человека. Восьмерка — это обузданная стихийность, это рационализм, ставший красотой, логика, воплотившаяся в движении!
Я говорю это, не забывая, что есть еще байдарки, каноэ, морские ялы… Да и сама академическая гребля многолика. Я всматривался в «другие лица»: сидел в байдарке, балансировал в каноэ, повисал на толстенном вальке флотского весла. Это было интересно, но… Не знаю случая, чтобы «академист» уходил в другие виды гребли. В них ему всегда чего-то не хватает. Чего? Неизбежной усложненности? Техницизма? Ощущения команды? Но в байдарках тоже есть двойки и четверки. Два классных байдарочника — это двойка, четыре — четверка. Это точно, как таблица умножения. А два отличных академиста — это еще не команда. Восьмерка же появляется, когда между гребцами устанавливаются не временные (на одно соревнование или даже на один сезон), а устойчивые психологические связи.
Почему человек избирает одну спортивную дисциплину, предпочитая ее всем остальным? Случайно? По инерции? Потянувшись за друзьями, знакомыми, литературным героем, модой? Бывает и так. Нередко бывает.
И все же не только новичок выбирает свою будущую спортивную профессию. Вид спорта тоже выбирает его. Именно поэтому один остается в штанге, другой в плавании, третий в футболе, а четвертый, несмотря на баскетбольный рост, в теннисе. Пятый же кочует из вида в вид, нигде не задерживаясь надолго и, в конце концов, не востребованный ни одним из них, окончательно и бесследно уходит из спорта.
Избирает своих рыцарей и академическая восьмерка. Избирает строго, придирчиво, испытывая их, прежде всего коллективизмом. Попробуй быть индивидуалистом, если у тебя в руках одно длинное весло и сколько ни греби им — лодку вперед не двинешь: она будет лишь кружиться на месте.
Помню, из нашей восьмерки, когда мы еще не были «эксами», обидевшись на кого-то, выпрыгнул седьмой номер — здоровенный парень, «самая сильная лопасть Днепра», как называли его у нас. Произошло это на середине реки, в половодье, добраться до берега в мокром тренировочном костюме и кедах было совсем не просто.
Мы всемером подошли к причальному плоту, когда строптивца выгружали из подобравшего его катера.
Вода лилась с него ручьями, и, стоя в образовавшейся луже, он смотрел, как мы подымаем лодку и уносим ее в эллинг. Вид у него был жалкий. Позже он признался, что тогда ему больше всего хотелось подойти к нам и подставить свое плечо под борт восьмерки.
Но команда обошлась без него.
МАСЛЕННИКОВ. Столь восторженное отношение к восьмерке мне было чуждо, и, когда я бросил грести, начал пытать свои силы в спортивной журналистике. Большинство своих первых отчетов я посвящал одиночкам и двойкам — эти лодки были мне хорошо знакомы, да и к тому же я был под гипнозом имен олимпийских чемпионов Вячеслава Иванова, Олега Тюрина, Бориса Дубровского.
Восьмерки раз за разом проносились мимо трибун, но, каюсь, я оставался к ним равнодушен и посвящал им лишь несколько скупых строчек в конце отчета.
Но вот какая вдруг случилась история. И случилась с гребцами, которых я близко знал. Помню, как в свое время, на осеннем сборе в Поти, никто из нас не принимал всерьез литовцев Зигмаса Юкну и Антонаса Багдонавичуса. Мы, ученики столичных тренеров — метров академической гребли, частенько подтрунивали над незнанием Юкной и Багдонавичусом тонких нюансов стиля и, главное, над их уверенностью, что они непременно поедут на Олимпийские игры в Рим.
А они действительно поехали на Олимпиаду и завоевали в классе двоек с рулевым серебряные медали. Три четверти дистанции они шли первыми, а затем допустили единственную, но классическую для новичков ошибку — прозевали ускорение соперников.
Но все равно их второе место было расценено, как огромный успех, все только и говорили о незаурядности и самобытности этой двойки.
Блистательная карьера открывалась перед ними. Лично я убежден, что Юкна и Багдонавичус непременно бы стали чемпионами мира и Олимпийских игр, останься они грести на двойке. Но на следующий год, желая развить скоростные качества, они сели на тренировки в восьмерку. Сели на полтора-два часа, а вылезли из этой лодки через десять лет, лишь когда им пришло время прощаться со спортом.
Сколько раз восьмерки, в которых гребли Юкна и Багдонавичус, были близки к большим победам,
но непредвиденные случайности лишали команду счастливого шанса. Так было, например, на Олимпийских играх в Токио и Мехико, когда накануне финалов в команде кто-то заболевал и восьмерка уступала победу, хотя на протяжении всего сезона уверенно обыгрывала соперников. На берегу Юкна и Багдонавичус ворчали, кляли свою судьбу, но по-прежнему садились в восьмерку и, оттолкнувшись от плота, отдавали этой лодке все, что имели. Так они «пахали» не один год, и под конец выяснилось, что серебряные медали, которые они получили в Риме, еще будучи неискушенными гребцами, оказались их самыми высокими наградами…
Именно Юкна и Багдонавичус и заставили меня внимательно приглядеться к восьмерке и открыть для себя, хотя и с запозданием, эту лодку. А теперь я считаю, что отчет без описания заезда восьмерок — вообще не отчет.
Гонка в этой лодке забирает всего человека, без остатка. Одиночник Вячеслав Иванов даже в финальном заезде на Олимпиаде в Риме позволил себе прокатиться по дистанции в темпе 28 гребков в минуту.
На восьмерке такое немыслимо, разве что на тренировке, тогда как в гонке все идут на 42—44 гребка, а то и выше. Это спринт, но спринт на два километра!
Попробуйте в максимальном темпе 250 раз поднять штангу весом в 35 килограммов, и тогда вы получите какое-то представление об усилиях гребца восьмерки.
Притом в этой лодке необходимо еще заботиться о балансе и четком ритме движений. Любопытно, что «мертвую точку» спортивные врачи впервые описали именно после обследования гребцов восьмерки. И вот еще что: опытные мастера не раз признавались, что со временем эта лодка представляется им живой.
А какие традиции у восьмерки! В какие далекие времена уходят эти традиции! Знаете, например, о легендарном единоборстве студентов Кембриджа и Оксфорда? Эта регата возникла так. Студенты любили после занятий, а иногда и вместо них, кататься на лодках по Темзе. Заканчивались эти прогулки обычно у Стамфорда — в прибрежном кабачке. Но кабачок был маленький, мог вместить лишь восемь — десять человек, и за места в нем шла борьба. Постепенно эта борьба превратилась в своеобразное соревнование, которое с 1829 года стало официальным для восьмерок Кембриджа и Оксфорда.
Разумеется, восьмерки этих университетов редко достигают уровня международного класса, но давнее — и не только в спорте — соперничество Кембриджа и Оксфорда, яркие традиции гонки придают ей особую привлекательность. Очевидцы рассказывают, что в Кембридже и Оксфорде перед гонкой устраиваются карнавалы, по ночам студенты разжигают на улицах костры и распевают клубные гимны.
Гонка эта так популярна в Англии, что какой-нибудь маститый член парламента никогда не забывает упомянуть, как об одном из самых славных событий в своей жизни, что когда-то он участвовал в регате этих двух восьмерок.
А Хенлейская регата, которая разыгрывается на Темзе с 1839 года?..
АРОНОВ. Сегодняшняя судьба Хенлейской регаты знаменательна. Это старейшая и традиционная гребная регата, и ее знаменитые призы: «Бриллиантовые весла», «Гранд Челлендж Кап», «Сильвер Гоблетс», «Стюарте Кап» — всегда привлекали лучших гребцов мира. Дистанция регаты, размеченная у небольшого английского города Хенлей, своеобразна — она нестандартной длины и такая узкая, что стартовать одновременно могут лишь две лодки. К сожалению, устроители регаты не хотят поступиться традициями и модернизировать дистанцию, и теперь все реже встречаются у Хенлея лучшие команды мира.
Теперь во многих странах роют специальные гребные каналы: два с половиной километра в длину, несколько сот метров в ширину. Не хватает только крыши над ними. Может быть, со временем и крыша будет. Тогда академизм академической гребли достигнет предела. Ни тебе ветерка, ни волн… Тогда уже станет совершенно невозможным такой казус, который случился с нашей восьмеркой на первенстве Союза на Химкинском водохранилище. Всю дистанцию ветер и разгулявшиеся волны наполняли водой нашу лодку. Она садилась все глубже и глубже и, наконец, на финише стала почти подводной. К плоту мы ее притащили уже вплавь и, прежде чем вытянуть на берег, вылили из нее тонны две воды.
Плохо, конечно, если в распределение мест вмешиваются неспортивные, стихийные силы. Плохо, если вопрос: «Быть или не быть?» — в значительной мере зависит от того, на какую дорожку попадешь.
Но не потеряет ли академическая гребля многих своих рыцарей, все более изолируясь от своей естественной среды? Мне кажется, хорошо бы сохранить первозданность Матвеевского залива или Серебряного бора, соединив ее со строгими стандартами международных трасс. Неужели лучший выход — рыть унылую канаву на совершенно сухопутном месте? Разве не та же проблема стоит перед архитекторами, пытающимися сочетать своеобразие и неповторимость древних городов с самыми современными достижениями строительной техники?
МАСЛЕННИКОВ. Это позиция романтика, и я, увы, не могу согласиться с нею. Практика убеждает, что в странах, где строятся каналы, число рыцарей гребли постоянно увеличивается, тогда как у нас, например, их становится, к сожалению, все меньше. Можно, конечно, играть в канадский хоккей и на открытом катке, но сборная страны, чтобы поддержать высокую форму, вряд ли обойдется без ледового дворца. Так и в академической гребле.
АРОНОВ. Я бы не стал сравнивать гребной канал с ледовым дворцом, как и вообще греблю с канадским хоккеем. У каждого вида спорта своя специфика. Но, конечно, самоочевидно, что материально-техническая база нашей академической гребли должна быть модернизирована. Кому нужны доказательства, пусть придет хотя бы в наш Матвеевский залив. Я всегда волнуюсь, приближаясь к заливу. Как-никак ему отдано пятнадцать лет жизни. С моих пор здесь почти ничего не изменилось: так же девственно чисты песчаные пляжи вдоль дистанции, так же дремучи заросли верболаза на подступах к берегу, так же сиротливо торчат почерневшие от невзгод доски грубо сколоченных скамеек, фанерная будка на финише да несколько выцветших щитов с изображениями футболиста, гимнастки и стрелка, хотя ни футбольного поля, ни гимнастического зала, ни тира здесь нет и в проекте.
Не могу пройти мимо родного «Буревестника». Вот виднеется крыша его эллинга, тоже нисколько не изменившегося с наших времен. А вот и причальный бон. Тоже старый знакомый. Если на этом боне одновременно встречаются несколько команд со своими лодками, то он почти погружается в воду… Эта неизменность умиляет, но в то же время и объясняет, почему Матвеевский залив, который когда-то звался «заливом чемпионов», с каждым годом теряет свою былую славу.
Но надо торопиться: если не перееду сейчас на чем-нибудь прямо через залив, опоздаю к заезду восьмерок. О, мне повезло — к берегу спешит Юрий Михайлович Храновский, мой бывший тренер. Удивительный человек. Когда нам было по двадцать, он казался чуть ли не патриархом (еще до войны Храновский был рекордсменом Украины по плаванию, играл в водное поло, занимался штангой, греб…), а теперь выглядит просто нашим ровесником — высокий, стройный, начисто лишенный признаков старости…
Прошусь к нему в катер. Едем на песчаную косу, разделяющую Матвеевский залив на два рукава. Дистанция оканчивается в правом рукаве. Юрий Михайлович остается на косе, намерен посмотреть восьмерки на подходе к последней пятисотке, а я по глубокому песку отправляюсь на финиш…
МАСЛЕННИКОВ. Я мало знаком с Храновским. Но уж раз речь зашла о тренерах по академической гребле, то хочу сказать, что таких тренеров не встретишь, мне кажется, ни в одном виде спорта. Есть среди них фанатики, которые всю жизнь собирают только восьмерку. Таким тренером был Александр Михайлович Шведов — ныне доктор наук, преподаватель МАИ. Совместно со своим другом, профессором Шебуевым, он создал в свое время легендарную восьмерку «Крыльев Советов». Когда гребцы этой команды впервые прибыли в Англию, чтобы участвовать в Хенлейской регате, они вызвали огромный интерес. Наших спортсменов обступили, когда они еще несли лодку к воде, и старые английские гребцы в малиновых клубных пиджаках и канотье — некоторые из них не могли передвигаться сами и их привезли в колясках,— требовали, чтобы их подвезли поближе к плоту. Они наблюдали за безукоризненным ритуалом спуска нашей лодки на воду, а один из них после этого даже распорядился, чтобы его отвезли домой.
— И без заездов все ясно. Это сильнейшая команда,— сказал старый гребец.
И действительно, москвичи завоевали в Хенлее тогда главный приз «Гранд Челлендж Кап», а позднее трижды выигрывали первенство Европы. А когда эта команда в последний раз занесла свою лодку в эллинг, то фактически расстался со спортом и тренер Шведов.
Из нынешних тренеров очень любопытен Николаев. Его деятельность вызывает много споров, но каждый раз он доказывает свою правоту. Вдруг уехав в Тбилиси, он за один-два сезона собрал отличную восьмерку. Поначалу эту команду не воспринимали всерьез: черноусые пылкие гребцы лихо разгоняли лодку, а затем так же внезапно бросали грести.
И вдруг на последней Спартакиаде народов СССР тбилисские гребцы завоевывают бронзовые медали!
И похоже, что это только их первый успех.
АРОНОВ. По щиколотку в воде, не замечая того, я стою на финише. В нарастающем шуме рулевых не слышно, но видно, как они что-то кричат командам. Наверное, обычное: «Ну дали! Финиш! Последние!» Что еще можно сказать сейчас и что еще дойдет до сознания, когда гребцами владеет единственная мысль: «Выиграть! Выиграть! Выиграть!»
Две восьмерки финишируют почти одновременно, лодки по инерции скользят по заливу, весла бессильно брошены, рулевые что-то командуют, но так, для порядка, зная, что ребятам еще нужно несколько минут, чтобы вернуться из мира гонки, услышать крики на берегу, снова взяться за весла. Лодки, только что, казалось, летевшие на дистанциях, грузно осели, уткнув свои острые носы в воду…
Предвкушаю заранее тот день Олимпийских игр в Мюнхене, когда часа за два до передачи, боясь опоздать, я займу место у экрана телевизора, чтобы видеть венец регаты — заезд восьмерок. Хотя мне никогда не приходилось выступать на олимпийских трассах, уверен, что смогу и у экрана телевизора испытать то, что испытывают члены восьмерки там, в Мюнхене: жажду победы и приподнимающее ощущение весла, упруго опирающегося о воду, и стремительное скольжение лодки… Я жду победы нашей восьмерки в Мюнхене как личной победы, хотя и незнаком с сидящими в ней ребятами. МАСЛЕННИКОВ. Переживать нам придется за сборную команду, которая в основном составлена из гребцов Коломны. Раньше в отчетах о гребных регатах мне приходилось частенько упрекать тренеров РСФСР за то, что среди их учеников не видно спортсменов международного класса, хотя внешне эти рослые, работящие ребята производили сильное впечатление. Но вот в середине июля на чемпионате СССР в Серебряном бору восьмерка РСФСР выиграла финальный заезд и таким образом завоевала олимпийскую путевку.
Команду готовила бригада опытных тренеров — Виктор Иосифович Питиримов, Владимир Михайлович Филаретов и Игорь Николаевич Поляков. Последний, кстати сказать, живет в Москве и приступил к работе с восьмеркой РСФСР за несколько месяцев до начала Олимпиады. Известный в прошлом гребец, квалифицированный тренер, Поляков очень многое сделал для успеха этой команды. С гребцами работал также доцент кафедры Института физкультуры, кандидат педагогических наук Сергей Маркович Гордон, который давал научные рекомендации тренерам. Словом, подготовка восьмерки была поставлена на солидную основу, что и принесло добрые плоды.
Ну, а теперь о тех, кто сидит в этой лодке. Загребной команды — двадцатидвухлетний Александр
Рязанкин. Его рост — 190 см, вес — 90 кг. Но он отнюдь не самый высокий в команде. Например, рост Александра Шитова и Бориса Воробьева — 193 см, да и весят они побольше. Все трое живут в Коломне, учатся в педагогическом институте.
Как и во всяком большом коллективе, в этой восьмерке есть и самый общительный, добродушный парень, из тех, кого мы по-житейски зовем «душой компании». Речь идет о Сергее Коляскине. Как бы ни закончилась гонка, первым, выходя на плот, всегда улыбается Сергей, что, однако, не свидетельствует о его легкомыслии, напротив, в принципе он очень серьезный человек и надежный товарищ.
Таков костяк нашей олимпийской восьмерки. Как закончится регата в Мюнхене? В 1952 году в Хельсинки экипаж «Крылья Советов» после равной, тяжелой борьбы занял второе место, уступив команде США. Спустя 16 лет на Олимпиаде в Мехико советская восьмерка также имела все основания рассчитывать на победу, но после различного рода злоключений заняла лишь третье место. Чем закончится нынешняя попытка? Конечно, все мы желаем нашей восьмерке самого большого успеха, но добиться его будет ох как трудно. Соперников хоть отбавляй, по крайней мере, в большей или меньшей степени на олимпийские награды претендуют экипажи и Новой
Зеландии, и ГДР, и ФРГ, и США, и Канады, и Норвегии… Ведь речь идет о заезде престижа, о самой популярной в гребле лодке, победа на которой, повторюсь, ценится чрезвычайно высоко.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

«Люблю олений прыжок»

Роза Хусаинова

Сначала был канат, натянутый между двух шестов на ярмарочной площади, потом стали ходить и по проволоке. В 1877 году в Петербурге уже гастролировала некая Оцеана Ренц, афиша которой гласила: «Оцеана, дочь воздуха — разные труднейшие упражнения и жонглирование на слабо натянутой проволоке».
А в наше время на проволоке танцуют.
Танцовщица на проволоке Роза Хусаинова обратила на себя внимание совсем недавно. А в прошлом году она уже с успехом работала в программе Московского цирка.
Но познакомили нас не в цирке, а в ГИТИСе — оказалось, что Роза заочно учится на отделении режиссеров цирка…
Она спокойно выдержала мой первый изучающий взгляд, привыкла, наверное, что на нее пристально смотрят. Потом сказала, что ее «проволока» уплыла в Мексику и она вскоре сама вслед за нею отправится, а сейчас у нее экзамен и ей пора выходить на сцену.
Маленькая сцена, еще недавно принадлежавшая Центральному театру кукол, скрипела под мускулистыми ногами циркачей. Будущие режиссеры цирка пока что разыгрывали обыкновенные бытовые сценки. В такой роли, в пестром фартуке и косынке — а ноги на пятой позиции! — Роза выглядела нелепо.
Я ей сказала после экзамена:
— А вы, признаться, выглядели на сцене…
Мы встретились с ней глазами, и она совершенно спокойно ответила:
— Я знаю. Зачем только мне эту роль дали? Мне бы какую-нибудь вкрадчивую, обольстительную женщину сыграть, а тут…
Но мне не было жаль Розу. Я знала, что у нее есть дело, в котором она достигла огромного мастерства. А бытовые роли не для нее.
Сижу на узкой скамейке у истертого зеленого ковра Московского циркового училища. Передо мной
проволока. Вспоминаю слова Розы: «Она обжигает. У меня все ноги в шрамах».
Ну, ничего, думаю я, проволока сейчас натянута невысоко, всего каких-нибудь полметра от пола. Это не страшно.
И снова вспоминаю слова Розы: «На проволоке каждый мускул находится в таком напряжении, что, даже падая с очень маленькой высоты, можно здорово расшибиться».
Наконец на манеже появляется Роза. Она поднимается на проволоку и только тогда здоровается.
Она стоит не шелохнувшись, лишь ступни мягко и мерно вытягиваются в подъеме, ощупывая, пробуя проволоку.
— Роза, ну как? — спрашиваю я, глядя на нее снизу вверх.
— Еще не знаю. С этими экзаменами не тренировалась давно. Наверное, ноги быстро сядут. Ну, а в общем, хорошо.
И тут неожиданно она отрывается от проволоки: одна нога вытянута назад, другая подобрана, а мягко изогнутые руки — над головой.
— Это олений прыжок,— говорит она, опустившись на проволоку. — Я люблю этот прыжок. Вообще число элементов, выполнимых на проволоке, ограничено. Трудно найти какое-либо новое движение. Я, например, жонглирую шарами!
Роза уже танцует надо мной на пуантах, и я ей завидую. Это зависть обывателя к путешественнику, зависть, к которой примешивается трусливое ощущение радости за свою безопасность.
— Главное — это баланс.— Стоя на проволоке, она спокойно произносит целые монологи. — Но, если упадешь, надо встать и тут же идти на проволоку, иначе возникает страх, и тогда все пропало.
— Но н у нас, в обыкновенной жизни, то же самое, — вставляю я быстро.
Роза кидает на меня холодный и немного высокомерный взгляд, но говорит мягко:
— Почти.
Номер Розы Хусаиновой, поставленный на музыку татарского композитора Яруллина к балету «Шурале», построен на пластике трех различных характеров: лирическая героиня, юноша-джигит и девушка-птица.
— Роза, как вы пришли к этому сочетанию: классических трюков с национальными элементами?
— Соединение классики и национального создают современный рисунок танца с его неожиданными сменами ритма, с резкими контрастами движений. От классики мягкость и плавность, от национального — резкость и необычность движений. Мне не нравится, когда звучат в джазовой обработке наши национальные мелодии. Национальное может сочетаться только с классикой. Тогда это будет чисто…
— На сегодня хватит, — вдруг обрывает она свою тренировку. — А то ноги сядут.
Она подходит к своему бывшему педагогу Лидии Игнатьевне Штульман и договаривается о следующей тренировке. До гастролей осталось несколько дней, и нужно срочно входить в форму. И, как всегда, Лидия Игнатьевна приходит Розе на помощь, обещая ей несколько свободных часов на манеже циркового училища.
Мы выходим на улицу. Дует влажный холодный ветер. Я вбираю голову в воротник и засовываю руки в карманы. Но Роза по-прежнему держится прямо и собранно.
— А вам не хочется сейчас расслабиться? — спрашиваю я.
— Нет. Профессиональная привычка. Я выросла в Казани, где все друг друга знают и где актрисе нельзя выглядеть некрасивой, даже когда она идет в магазин.
— Кто у вас остался в Казани?
— Мама. Если бы вы знали, как она чудесно играет на гармошке! Это была моя первая музыка в жизни. Вообще я очень люблю в городе звук гармошки.
Сразу становится как-то уютно и спокойно.
— А вы очень привязаны к маме?
— Я не могу быть с нею все время вместе. Но когда я возвращаюсь домой и вижу горящее окно, мне становится так хорошо… Я бы возила маму с собой, но это невозможно. Каждый сезон — новый цирк, новый город…
— Где состоялось ваше первое сольное выступление?
— В Ярославле. Я работала спокойно, увидев в зале знакомую красную кофточку Лидии Игнатьевны, которая специально приехала в Ярославль в этот день. Она всегда меня поддерживала и поддерживает в самые трудные минуты. Мне так повезло, что в цирковом училище я попала в ее класс. Она прекрасный педагог, и, знаете, ведь она была одной из первых, кто возродил в советском цирке жанр танца на проволоке. Она выступала под фамилией Кудоярова.
Она из Якутии.
— А как вы попали в цирковое училище?
— Честно говоря, случайно. Вернее, из-за самолюбия. Когда-то я послала в Московское цирковое училище свои документы и разные данные о себе. Мне прислали отказ. И вот, уже учась в хореографической студии в Казани, я приехала с оперным театром на гастроли в Москву. И я решила пойти показаться в цирковое училище. Меня взяли. Я осталась в Москве. Это было неожиданно и для меня и для всех, потому что я должна была продолжать учебу в хореографическом училище в Ташкенте, куда меня направлял наш театр. Вот как все получилось…
— Какие гастроли вам больше всего запомнились?
— Я уже была в Индии — снималась в фильме Раджа Капура «Я — клоун». Но у нас считается так:
можешь объездить весь мир, однако, если, ты еще не работал в Москве, твоя цирковая судьба пока что не состоялась. Мне повезло — я уже работала в Московском цирке.
Мы идем по Москве. Завтра Роза улетает на долгие гастроли в Мексику. Еще не сделано много дел,
еще не собраны чемоданы. Но Роза смеется:
— На это затрачу два часа, иначе большую часть своего времени я бы укладывала вещи.
Мы уже не идем, а почти бежим по улице, включаясь в ритм шестичасовой вечерней Москвы. И еще что-то обсуждаем, может быть, что-то важное, но оно заглушается, распадается среди гула людей и машин.
Мы уже на «ты»:
— Тебе не надоело «скитаться» по гастролям?
— Смотреть новые города, новые страны не надоело. Но я медленно привыкаю к новым людям и тяжело отвыкаю. Хотелось бы проработать в одном цирке не один сезон.
— Зачем ты учишься на режиссерском?
— Я хочу найти новые средства цирковой выразительности — прошло время «чистых» трюков. Но на себе пробовать трудно. Поэтому проработаю лет десять, а потом буду ставить номера другим. Может быть, и найду что-нибудь.
В этот момент Роза вскакивает в троллейбус. Дверь тут же закрывается, прищемив ее сумку. Она что-то говорит мне, стуча по стеклу, дверь приоткрывается, она втягивает сумку внутрь троллейбуса, и до меня лишь доносится:
— До свидания!
Я машу ей рукой. Так мы прощаемся. Беги, лети, Роза, догоняй свою «проволоку», которая уже приплыла в Мексику.
Беседу вела М. БОРОДИНА.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий

«Юность» — строителям

Дороги Тюмень-Сургут
Хроника шефства
С писательскими автографами
Писатели, бывает, устают от поклонников, с опаскою обходят оживленные скопища, подозревая в них охотников за автографами.
Представьте же картину обратную: писатели выстраиваются в очередь, чтобы непременно дать
автограф, подарить книжку со своей подписью далекому ценителю литературы. Так и было, когда редакция «Юности» обратилась к своим авторам с предложением собрать библиотечку для строителей дороги Тюмень — Сургут.
Людям труда, знающим цену слову, искреннему и правдивому, людям, не охочим до модной погони за знаменитостью, а на равных вступающим с ними в диалог о подлинной жизни,— этим людям предназначен писательский дар.
Библиотечка с автографами упакована в ящики, улетела в Тюмень. Шефская бригада журнала передала ее хозяевам, комсомольцам ударной стройки. Но сегодня нам хотелось бы снова пройтись по титульным страницам этих книжек, познакомить читателей с авторскими надписями.
В стране, читающей так взапой, ищущей в книге не сладкой, убаюкивающей сказки, а нравственный идеал, образ движущегося революционного времени,— в такой стране устанавливается драгоценное равенство пишущего и читающего, отношения уважительные, и как бы сказать,— трудовые.
«Строителям Тюмень — Сургут, Идущим ввысь светло и круто. Мои трудный путь, мой долгий путь, Мои таежные маршруты» — надпись поэта Д. Голубкова на титуле сборника «Человек как звезда рождается».
Той же интонацией равности и равнозначности писательского и строительского труда отмечены а другие титулы.
«Серебряного костыля вам в Сургуте, потом в Нижневартовском, потом на берегу Енисея! С радостью дарю вам книгу, посвященную таежным десантам в Саянах. Вы продолжаете их славное дело» — это надпись В. Орлова на титуле его романа «После дождичка в четверг». Напомним читателям, что роман этот, напечатанный в «Юности» в 1968 году, посвящен труду комсомольцев на дороге Абакан—Тайшет. Сегодня немало «абаканцев» перекочевало на новую стройку и, возможно, кому-то из них выпадет честь забить серебряный костыль, скрепляющий рельс со шпалой, на последнем километре тюменской трассы.
Звучит в авторских автографах и высокая нота трудовой, романтической преемственности комсомольских поколений. До Абакана были ведь и легендарная Боярка, Магнитка, Комсомольск, СТЗ, целина.
«Радостно мне, комсомольскому
поэту,
Дарить свой скромный
поэтический труд
Комсомольцам дороги Тюмень — Сургут.
От нас принявшим
строительную эстафету».
— пишет почетный комсомолец А. Безыменский.
«Молодым строителям дороги Тюмень — Сургут с пожеланием стать героями «Юности»,— от комсомолки 30-х годов Е. Шевелевой»— надпись на сборнике «Избранное».
«Нашим далеким и всегда близким друзьям, читателям и героям «Юности» — строителям дороги Тюмень — Сургут с восхищением и хорошей завистью. И. Кашежева». (Комсомолка годов 60-х).
Живой и сегодняшней связи ищет писатель со строителем, отсылая ему свой дар: Р. Григорьева на титуле повести «Крестьянский сын» напоминает о том, что ее герой «юный алтайский орленок,
отдавший жизнь за Советскую власть». Писатели Т. Гладков и А. Лукин, даря комсомольцам книгу о Герое Советского Союза Николае Кузнецове, желают молодым строителям «во всем быть достойными памяти своего земляка, тюменского комсомольца». (Замечательный разведчик именно в Тюмени был принят в ряды комсомола.)
Но не одним лишь сходством судеб, неостывающей памятью о тех, чей подвиг продолжают сегодня юноши и девушки ударной стройки, устанавливается близость пишущих и читающих. Есть у литературы еще и высокий нравственный накал, умение мудро вести человека труда к самопознанию, саморазвитию.
«Дорогие друзья! Буду рад, если кому-то эта книга поможет в самом трудном деле — и самом важном!— вместе с любой дорогой строить себя!» — надписал Д. Холендро на повести «Улица тринадцати тополей».
Многим из вас, дорогие читатели, памятна наверняка биографическая повесть донбассца В. Титова «Всем смертям назло», памятен этот урок человеческого мужества и моральной красоты.
«Буду счастлив,— пишет В. Титов,— если герои этой книжки найдут дорогу к вашим сердцам и помогут вам в ваш трудный час».
Г. Медынский на титуле своей книги «Честь», вещи нравственно раскаленной и беспокойной, пишет: «Пусть ваша дорога будет дорогой чести».
Книжная полка для строителей дороги Тюмень — Сургут подобралась многоголосая. Стихи и проза, документальная публицистика и очерки о науке, критический дневник и, разумеется, все виды юмористического и сатирического оружия.
«Строителям Тюмень — Сургута дарю эту книгу с тем, чтобы они в свободное от работы время мог ли ее прочитать и повеселиться. С приветом В. Катаев» — это его надпись на сборнике «Горох об стенку».
Так получилось, что скромная информация-опись превращается в некое эссе о писателе и читателе. Причиной тому — теплота и искренность, с которыми писатели собрали «тюменскую полку». В скупых строчках дарственных надписей многое сказалось о характере отношений новой аудитории с новым мастером.
Закончим в тоне информационном. Свои книги комсомольцам стройки подарили также Н. Тихонов, Б. Полевой, К. Симонов, С. Антонов, В. Аксенов, Ф. Искандер, А. Алексин, Г. Гофмаи, Л. Уварова, Е. Дорош, Ф. Наседкин, И. Герасимов, Л. Бобров, В. Краковский, В. Росляков, Д. Тарасенков, С. Баруздин, П. Антокольский, А. Иванов и А. Рейжевский, М. Владимов, Р. Солнцев, Ф. Абрамов, В. Огнев, Л. Озеров, Н. Панченко, Ю. Друнина, К. Ваншенкин, В. Шаламов, М. Лисянский, Л. Мар тынов, Б. Слуцкий, Л. Завальнюк, Я. Хелемский, О. Дмитриев, В. Савельев, В. Казанцев, Т. Кузовлева, В. Сухарев, Ю. Щербак, А. Белкин, Л. Смирнов, Е. Нестерова, И. Тарасов, М. Исаковский, С. Михалков, А. Заурих, В. Цыбин, Е. Винокуров, Н. Тряпкин, С. Наровчатов, В. Урин, Н. Доризо, С. Ботвинник, В. Кузнецов, А. Сурков, Н. Браун.
(Мы не установили в перечне никакой «иерархии». Имена поставлены в порядке той самой очереди, о которой шла речь вначале.) Всего в отправленной библиотечке 92 книги. Сбор книг с дарственными надписями для строителей дороги продолжается.
А. СЕРГЕЕВ

Отряд «Юность»
В конце июня на стройку отправилась группа студентов Московского государственного художественного института имени В. И. Сурикова. Задача этого отряда, принявшего имя «Юности», необычна.
Комсомольцы-художники подумают об облике трассы, создадут эскизы оформления поселков, клубов, строительно-монтажных поездов. Работать студенты будут и кистью и резцом, с пластиком и чеканкой, деревом и новыми отделочными материалами. Командиром отряда назначен студент В. Архипов, комиссаром — студент Ю. Круглов.

Творческая бригада
4 июля в редакции «Юности» состоялась встреча с работниками Министерства транспортного строительства СССР. В беседе определились ближайшие заботы шефства и на новых трассах, строительство которых поручено комсомолу.
Начальник штаба стройки Тюмень — Сургут В. Кононов подарил от имени строителей редакции журнала символический серебряный костыль. На одной из его граней дорогая нам надпись: «На нашей стройке «Юности» — ЗЕЛЕНЫЙ». (Зеленый цвет, как известно, знак беспрепятственного, без задержек движения.)
В июле стройку посетила творческая бригада «Юности» (вторая в этом году). В ее составе поэты Н. Злотников и О. Чухонцев, публицист А. Фролов, прозаик А. Чупров, художник М. Лисогорский…
Бригада встретилась со строителями в нескольких пунктах трассы, вручила комсомольскому штабу вымпелы журнала для победителей социалистического соревнования, кубок будущим чемпионам-лыжникам, библиотечку с автографами, о которой вы прочли в хронике.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий

Койка в углу

Ада Левина
Обратный адрес на конверте был такой: «Улица 9 мая, дом № 17. Женское общежитие № 3. Шустровой Томе».
«Можно ли называть наше общежитие молодежным, если в нем еще живут отдельные люди, которым по сорок и даже больше лет? — возмущалась Тома.— Если б их всех выселить, освободилось бы много места, можно было бы организовать комнату для учащихся или комнату для телевизора, как в 15-м общежитии, а то, если в красном уголке лекция, то телевизор смотреть нельзя. Ждем вашей помощи. Приезжайте и посодействуйте.
От имени всех проживающих предбытсовета Тома Шустрова. Наш адрес…»
Я еще раз внимательно перечла адрес. Что-то меня в нем встревожило…
…Улица 9 мая оказалась в призаводском поселке.
Она начиналась прямо у заводских проходных, от площади, в центре которой на высоком постаменте стоял танк — памятник всем танкам, что ушли из ворот завода на войну.
Женщина в трамвае сказала так:
— 9 мая — улица? От танка начинается. После войны первую ее строили. Так и назвали. А вам какой дом — 17? Общежитие, что ли? Хотя там все почти общежития.
У подъезда дома № 17 на лавочке в зеленом палисаднике сидели три пожилые женщины. Я поискала глазами детишек — обычно такие бабушки всегда усаживаются побеседовать, пока внуки возятся поблизости. Но малышей не было видно. Ну что ж, вечер ясный, вот и пришли посидеть в затишье женщины из какого-нибудь соседнего дома. Но едва я вступила на крыльцо общежития, как одна из них окликнула меня: «Вы, гражданочка, к кому?» Я объяснила, что мне бы надо Тому Шустрову.
— А, бытсоветку, сейчас позову.
В глубине коридора что-то кликнулось, аукнулось, и вот передо мной стояла Тома — в халатике, худенькая, черненькая, волосы на затылке перехвачены крупной заколкой.
— Приехали? Здорово! А девчонки спорили: никто, мол, не приедет, пиши — не пиши, бесполезно.
Ну, идемте в комнату. Сами посмотрите.
Комната была метров шестнадцать, с одним окном. По углам кровати, посередине стол — словом похожа на тысячи других комнат в других общежитиях. Разве что вместо стандартных пикейных одеял, на которых комендант норовит обычно поставить печать не сбоку, а на самом видном месте, на койках пестротканые покрывала. Но одна койка — в углу — была под этим самым казенным одеялом, правда, чистеньким, накрахмаленным. И почему-то именно над этой койкой висела огромная, чуть не в полстены, картина — морской пейзаж.
— У нас кто живет? — торопливо выкладывала между тем Тома.— Молодежь, девчата с 52—53 года и вот еще человек 20, бабок этих, ну, в общем, тех, которые еще с после войны тут живут, и никак не можем выселить. Вы представляете, им уж под пятьдесят лет некоторым, двое уже на пенсии: литейка-то с 45 на пенсию идет. Ну, какое они имеют к нам, молодежи, отношение? Никакого! Никто не учится. У некоторых — вообще по 4 класса. Сами малограмотные, а туда же лезут — воспитывать.
Парни в гости придут — они ворчат, из кино вернемся поздно — посмеяться нельзя. В их вот комнате, — Тома кивнула в сторону коричневоглазой полной блондинки, — в Таниной, живет одна, тетя Лиза звать. До сих пор «гардироп» говорит и «кажный», а туда же — наряды шьет и все вешает.
— У нас в шкафу,— вступила коричневоглазая Таня, — нафталином все пропахло! Пойдешь на танцы, наденешь новое платье, уж духами обливаешься, а все равно пахнет — парни смеются. А станешь говорить: «Ну зачем вы это все храните?» «А куда ж деть?» «Да выбросьте. Такое никто теперь не носит». А она: «Не ты наживала — не тебе и бросать…» На лучшую комнату конкурс был. К нам комиссия приходит, а наша Лиза в комнате в валенках сидит — и не зима причем. Ноги, говорит, ломит.
Ну к врачу пошла бы. А то лечение — валенки надела. Так и записали нам последнее место: «В помещении ходят в уличной обуви». Мы стали Лизе выговаривать, а у нее на все один ответ: «В войну ишо не так ходили».
— Она и в цехе так, — сказала стриженая полная брюнетка Оля. — Я ж с ней вместе в литейке работаю. Конвейер сломался. Надо чинить. Мы говорим: «Пока не почините, мы на себе стержни на сушку не потащим. Чините». А Лиза: «В войну никакого конвейера не было, цельны сутки таскали, а тут — час». У них и разговору другого нет, только: «В войну!» А война-то давно была. Уж мы после нее родились.
— Это точно! — Тома обвела взглядом девушек.— У нас же теперь совершенно другой народ живет — из техникума многие, из училища.
Мы хотели, чтоб у нас и в комнате современно было — паласы купили, подсвечники. А Демидовна — ну, вот на этой койке живет, — Тома указала на белую койку, над которой висела картина, — весь интерьер портит. У нее же здесь целый иконостас. Говорили: «Спрячьте куда-нибудь». «Нет, не сниму» — и все тут. Это мы, пока она уехала, замаскировали. — Тома показала на морской пейзаж, висевший над белой койкой. — А вы поглядите, что там делается!
С этими словами она подошла к койке и приподняла картину за уголок. За картиной и вправду оказалось десятка два фотографий. Собственно, в центре была одна фотография — большеглазое, скуластое, крупное молодое женское лицо. Фотографию эту, видно, делали в райбыткомбинате лет 20 назад, потому что белое поле ее было разрисовано нелепыми розовыми и голубыми цветами. Но теперь цветочки выгорели и были не так заметны. А главное, фотография была не сама по себе — за ее прочную деревянную рамку было вставлено множество других. Внизу — слева — увеличенная карточка молодого, наголо стриженного парнишки в довоенной форме с петлицами, дальше шли карточки поменьше — какие-то детишки, девушки, пареньки и опять стриженый солдатик — теперь уж в новой форме. Тома подняла руку повыше, и тут я увидела еще одну, незаметную до сих пор фотографию и прямо таки остолбенела от удивления.
— Откуда здесь эта фотография?
— Демидовна говорит, плавали на их теплоходе иностранки, чуть не из Аргентины. Может, так, а может, и нет. Ее послушаешь — такое рассказывает!
— Эту Демидовну зовут тетя Катя?
— Да. А вы ее знаете? — удивились девочки.
С тетей Катей я познакомилась летом на теплоходе «Илья Муромец».
Это был, наверное, самый удивительный корабль на свете. Он являл собою как бы крошечную модель земного шара, только почему-то на сей раз заселенного почти одними женщинами. Делегатки Всемирного женского конгресса совершали путешествие по Волге. И самое, казалось бы, простое — наладить их жизнь на этом корабле — накормить и напоить их — было нелегким делом.
Переводчицы и руководительницы групп сбились с ног, стараясь поспеть всюду. Официантки и коридорные дежурные пытались объясняться с гостями знаками. То и дело возникали всякие недоразумения. Пожалуй, только одна дежурная второй палубы, тетя Катя, как называли ее все, каким-то непонятным образом умудрялась одинаково успешно объясняться со всеми. Конечно же, тетя Катя не знала ни одного из иностранных языков, на которых толковали вокруг нее. Но не прошло и трех суток, как она умудрилась одинаково успешно объясняться со всеми.
Вот, скажем, индианки собирались гладить и несли сложенные стопкой полотнища своих сари к тому уголку внутренней палубы, где на гладильных досках стояли утюги. Видимо, когда теплоход отправлялся в обычный рейс, на нем было самообслуживание.
«Айронинг, айронинг!» — шумели они и искали беленькую переводчицу Свету, чтобы выяснить, как здесь включается утюг. Но Светы в этот час нигде не было. И тут подходила тетя Катя.
— Не волнуйтесь, милые. Сейчас все сделаем. Будете айронинг. А как же, она хоть и не сшитая, а все же юбка. А в гостях негоже мятыми ходить.
Она включала утюги, слюнявила толстый, мускулистый палец и пришлепывала блестящую поверхность утюга, словно малого ребенка для острастки.
— Готов, можно айронинг.
Особую, можно сказать, материнскую заботу проявляла тетя Катя об африканках. Правда, в первые дни, казалось, она как-то пугалась их… Но скоро привыкла к африканкам, и уже не были они для нее все на одно лицо. По костюмам, по тому, с какой переводчицей ходили, она отличала уже кениек от анголезок, отличала и Колетт, что с Мадагаскара, от Марии из Замбии. Хотя, наверное, не очень-то представляла, где этот Мадагаскар.
Она озабоченно поглядывала на африканок, когда те усаживались вечером на палубе, где должен был демонстрироваться фильм: «Вечер-то холодный какой! Сроду такого июля на Волге не было. Не дай бог, простынут гостьи наши». И вдруг, внимательно поглядев на теплые накидки-пончо аргентинок и мексиканок, всплеснув руками, убежала куда-то. Вернулась, неся в руках целую гору теплых одеял, сложила на крайнем стуле горкой и, беря по одному, принялась разносить их африканкам.
— И вы сейчас у меня будете в «пончиках»!
Фильм вот-вот должен был начаться. Белый луч прожектора уже нащупывал экран, и тетя Катя со своими одеялами, высвеченная этим лучом, проецировалась на белом экране большекрылой, заботливой птицей.
Особенно подружилась тетя Катя с Луисой де Косак, немолодой аргентинской крестьянкой. Фамилию де Косак носила она не зря: там, в аргентинском Чако у самых Кордильер, умудрилась она выйти замуж за русского казака, один бог знает как попавшего в эти края. У них был сын Педро де Косак — русоволосый, так по крайней мере казалось на фото, аргентинец 10 лет, которого с огромным трудом удалось собрать в школу, потому что не на что было купить тетради и форму.
Луиса была активисткой женской организации, помогала женщинам-батрачкам, учила их тому немногому, что знала сама. Когда стало известно, что именно ее посылают на конгресс — а ехать ей было не в чем,— Луису снаряжала вся деревня. Каждая женщина несла самое лучшее, самое нарядное, самое новое, что было у нее: кто кофточку, кто юбку, кто жакет… Рассказывая об этом, Луиса не стеснялась, а, наоборот, любовно дотрагивалась до частей своей одежды и называла женские испанские имена: «Ирма», «Люсия», «Малисса»,— словно они участвовали в нашем разговоре. Только одна вещь была у Луисы своя — пончо. Она выткала его сама из деревенской простой шерсти.
Однажды я застала на палубе Луису и тетю Катю, склонившихся над русским букварем, который подарили аргентинкам утром в школе. Тетя Катя тыкала пальцем в большое, на полстраницы, «М» и произносила, сжав губы, с улыбкой: «М, М, Мама».
— Мл-Мл,— мягко повторяла за ней Луиса, и они обе довольно смеялись.
А потом Луиса вдруг заметила такое же «М» на тети Катиной косынке. Тетя Катя сняла косыночку с головы, встряхнула, и они стали рассматривать ее узоры — виды Москвы, пейзажи.
— Мавзолей, Кремль, Пушкин, береза,— показывала тетя Катя пальцем, а Луиса повторяла за ней, силясь выговорить столь трудные для нее сочетания:
— Мафсолей, Кремлин, Пускин, береса…
…В день, когда гостьи уезжали—сначала в Москву, а оттуда — в свои далекие страны, на корабле было особенно шумно. Тетя Катя появилась на палубе к вечеру со свертком в руках. В пестрой толчее гостей она сразу отыскала Луису.
— Тебе,— сказала она, развернув свой пакет, и надела Луисе поверх пончо косынку, наверное, самую дорогую, какая нашлась в местном универмаге — капроновую, раскрашенную ярким орнаментом…
Но Луиса, казалось, не была довольна подарком.
Она неуверенно и просительно дотронулась до косынки, которой была повязана тетя Катя.
— Береса…
— А! — догадалась тетя Катя.— И я тебе такую купить хотела, со значением. Да нет их нынче, не
торгуют. А старую как дарить? Негоже вроде, ношеная она.— И тетя Катя показала на потрепанный, с выбившимися черными ниточками уголок. Но Луиса объяснила знаками, что, мол, это неважно. И тогда тетя Катя сняла с головы свой платочек, отряхнула его, расправила и повязала на шею Луисе, поверх пончо. Луиса засияла. И вдруг каким-то быстрым движением скинула свой красивый шерстяной пончо и накинула его через голову на плечи тете Кате. Экспансивные африканки били в ладоши, смеялись, сдержанные индианки расправляли на ней складки. Словом, все, кому за эти дни тетя Катя успела помочь, просто улыбнуться вовремя, спешили теперь как бы отблагодарить ее.
Кажется, только тут я поняла, какой кадр упускаю, и побежала в каюту за фотоаппаратом. И Луиса и тетя Катя — обе очень обрадовались. Луиса в своей косынке и тетя Катя в пончо поверх форменного платья с морскими пуговичками.
— Так ты карточку пришлешь ли? — все спрашивала меня тетя Катя.
Я пообещала, что пришлю, и она принесла мне листочек с адресом.
…И вот теперь эта фотография была передо мной, прикрепленная к рамке той, другой, большой фотографии, на которой, если вглядеться, можно было, несмотря на ретушерские художества, узнать тети Катино, только совсем еще молодое лицо. Я хотела было сказать девчонкам, что я знаю их тетю Катю, что это мой снимок, но вдруг до меня дошел вкрадчивый, чуть картавящий голосок Томы: «Эта тетя Катя уже на заводе-то не работает»,— и я вспомнила, зачем, собственно, я здесь.
А Тома продолжала: «Она как вышла на пенсию, литейщицы-то в 45 на пенсию идут, так в пароходстве устроилась. А ведь у пароходства свое общежитие есть, она ведь теперь с заводом не связанная…»
— Да кто ее выселит! — подала голос беленькая коричневоглазая Таня.— Она ж 25 лет отработала; кто 25 лет, тех не выселяют.
— Ну, ладно, тетя Катя еще ничего,— продолжала Тома, когда мы уж вышли из их комнаты и осматривали другие.— Ее хоть полгода нету. А уж подруга ее Лиза — «сотый насел» — это ужас.
В это время в комнату постучали. «Эй, девчата! Вы не забыли, что в ДК вечер поэзии? Опоздаете! Мы пошли!»
— Ой,— заторопилась Тома,— вы уж нас извините! Пропускать никак не хочется. Поэты выступают и артисты из области. Может, и вы с нами пойдете?
Я отказалась и объяснила, что хочу поговорить с теми, кто не идет.
— Так ведь одна Лиза — «сотый насел» остается.
— Вот с ней-то мне бы и поговорить. Кстати, почему вы ее так странно прозвали — «сотый насел»?
— Это не мы ее, это она на нас так ворчит. А почему,— сама расскажет. Вон она на лавочке у входа сидит, как сторож какой.— И девушки убежали.
вышла на крыльцо и огляделась. Лиза сидела все на той же лавочке. Теперь уже одна. «В вечорку ушли», — объяснила она коротко, когда я спросила, куда делись ее товарки. Я присела рядом. Вначале Лиза отвечала односложно. Но когда я ей сказала, что плавала вместе с тетей Катей на «Муромце», у Лизы сразу словно бы какой-то узелок внутри развязался. И в ответ на мое недоуменное:
«Почему же тетя Катя ничего мне не сказала, что живет в общежитии?» — Лиза заговорила:
— Она скажет, жди! Ни в жисть! Никогда ничего не спросит, и все ей хорошо. А меня почему «сотый насел», говоришь, зовут? А какой же еще? Двадцать лет в этом общежитии живем — за двадцать-то лет вокруг нас сколько народу сменилось? Эти, аттестаточки, и есть сотый насел. Но давай я тебе все по порядку расскажу. Мы ж с Катей с одного села. В войну на лесозаготовки нас посылали, а потом сюда приехали — на завод. Раньше-то завод здесь маленький был, так, мастерские. А в 41-м с Украины огромный завод эвакуировался, и все эшелоны сюда. Ну, нас с Катей сразу в литейку поставили на стержня.
Для траков стержня-то. Знаешь траки? Ну, из их гусеница собирается, на которой танк ходит (как же, — Вспомнила я,— траки, ведь отсюда и самый трактор — он же тоже на гусеничном ходу)— на каждый трак четыре стержня, а на танк этих траков сотни две, не менее. Вот и считай. Это сейчас нам линию поставили, транспортер, а тогда, в войну, ничегошеньки не было. Тридцать стержней сделаешь — на сушку оттащишь и опять за землю. Вся механизация была — стерженщицы — Лиза выговаривала это слово по-особому, с непривычным ударением на второй слог, и от этого казалось, что где-то внутри него спрятано и откликается, как эхо, другое слово — «женщины», хотя внешне оно ничем не было связано с первым.
Вечером придешь в барак,— продолжала Лиза,— на койку повалишься, глаза закроешь, а перед тобой все стержня, все стержня. В бараке у нас двадцать девок жили в комнате. Барак холодный был, ужас. Каркасно-щитовой назывался. А мы его звали «каркасно-щелевой». С вечера натопишь — утром все выдуло. Сейчас-то уже нет его: снесли. После войны снесли. Не сразу, правда. А нас — сюда. Как первое каменное общежитие выстроили — нам дали. Как же, бригада Демидовой, грому было, лучшая стерженщица (и опять где-то эхом отозвалось в этом слове другое). Грамот почетных сколь у Кати! Сначала на стенку все кнопила, а теперь и не знаю, где они у ней.
Первый наш насел был дружный. Девки все почти одногодки. До сих пор своими считаемся. В гости ходим. Ну, потом стали девки взамуж выходить. А нам новых подселили — считай, уж второй насел, потом третий, а там и пошло и пошло.
А Катя — она все Федю своего ждала. Перед войной в армию его проводила. На границе служил, на
западной. А до этого в хоре колхозном вместе пели, даже на выставку в Москву ездили, на сельскохозяйственную. А в войну пропал — и нету. А она все ждала, думала, объявится… Был один парень, сватался, она — только отказ. Жду, говорит, Федю. Ждала она, Катя, ждала, а потом, глядишь — годы вышли. А ко мне и не ходил никто. Невидная я была, на танцы пойти — надеть нечего, уж теперь нашила — да без толку. И мало мужиков воротилось-то, мало. Вот и остались мы в общежитии.
Комнату-то только семейным дают, на двоих, на троих, а на одну — где уж. Правда, Кате, не скажи, давали один раз. Году в 54-м первый дом заводской сдали, и ей комнату 15 метров на одну. В заводе объявляли: мол, Демидовой как лучшей стерженщице! А в ту весну Паня наша, аккурат, родила. Жить-то ей с мужем негде. Она в нашем общежитии, он в мужском, знай, друг к дружке бегают. Катя тогда и говорит: «Давайте эту комнату Пане. Я еще потерплю чуток». А как стали следующий дом сдавать — это дело и забылось. Дома сдают, а мы, послевоенные проживающие, все здесь. Но общежитие — это в молодые года хорошо, а как к сорока дело, все на людях да на людях — тяжело. Конечно, Катя ко всем приноровится. «Вы идите, девочки, я уберусь». Да как к девчонкам придет кто — из дома меня утягивает: «Пойдем, Лиза, пройдемся». А чего мне проходиться? Мне и на своей конке хорошо. Да, вишь, ишо что выдумала — на пароход идти. Тут как-то раз «Муромец» к нам в затон пришел на ремонт, и встретила она Веру, в войну еще у нас в цехе работала, а теперь на «Илье» дневальной. Она ей и говорит: «Давай, Катя, переходи к нам! Полгода плаваем. Каюта на двоих, хорошо. Жалеть не будешь». Денег, конечно, поменьше. А зачем они ей? Первые-то года Катя все матери в деревню посылала, за ней-то еще трое меньших, поднять девок надо было. Потом всем племянникам на гостинцы собирала. А теперь уж и племянники-то вымахали. Один армию отслужил, другой служит.
Сами справляются. И пошла Катя на корабль. Все, говорит, в общежитии девчатам свободнее будет. А как навигация-то кончается — она в отпуск едет в деревню, к своим. Она и сейчас там. Отпуск-то у нее длинный. В общежитии всего месяца четыре в бывает, зимует, койку-то не отобрали пока: я приглядываю.
Раньше-то мы с Катей и вовсе в одной комнате жили. А как ушла она на пароход, я в другую перебралась — вроде там девки потише, попроще. А то с этими, с Томой да с Таней, и вовсе житья нет. Я уж было наладилась денную смену на вечернюю менять — охотницы на это всегда есть. И хорошо стало.
Насел мой на смене — я дома, насел со смены — меня уж нет. Утром проснусь — никого. Хорошо. Да долго-то так нельзя смены менять. Бригада возражает. Выработка-то у нас от бригады идет. А комнату не дают. Уж я к зам. директору нашему Лукьянову сколько раз на прием ходила по личным вопросам! А у него один разговор: «Вы несемейная. Глядите, семейных очередников сколько! Молодые специалисты приезжают — им давать надо в первую очередь. И инвалидам Отечественной войны — тоже. Закон есть!»
А на меня, говорю, что ж, никакого закону нету?..
Может, я тоже войной покалеченная, только без документа. И еще как-никак 25 лет отработала! А он свое: «Одиночкам еще не имеем возможности. Если бы вы, Сидоренко, были семейная». Заладил одно — семейная, семейная… А где я ее возьму, семейность-то? Может, моя семейность под Берлином лежит…
Из общежития я пошла пешком, по улице 9 Мая. Мимо одинаковых домов-общежитий, туда, где в синеющем легком сумраке, словно на экране, с каждым шагом все ближе, все зримее, все отчетливее вырастал танк, рвущийся в свою последнюю атаку. Я подошла совсем близко, так, что можно было пересчитать «траки» — в где-то внутри отозвалось Лизиным голосом «стерженщицы».
И вдруг площадь ожила, заговорила, зашумела — в Доме культуры кончился «Вечер поэзии». Я увидела Тому и других девушек из общежития. Вот в они заметили меня, подошли.
— Жалко, что вы не пошли с нами! Так интересно! — затараторила Тома.— Такие стихи читали — и про любовь и про войну. Я далее запомнила: «О, одиночество погребенных героев!» Здорово, правда? А вы что здесь стоите — на наш танк смотрите! Это ко Дню Победы сделали новый постамент. У нас и Вечный огонь есть, как в Москве. Только не здесь, в поселке, а в городе, на Центральной площади. Мы в День Победы всегда туда ходим пешком. Целой компанией. А в этот раз…— Она хотела, видно, что-то сказать, но только махнула рукой.
— А что случилось в этот раз? — спросила я.
— Да опять бабки наши! Весь праздник испортили. Представляете, решили мы вечеринку устроить у нас в комнате. Ну, конечно, в складчину, собрали по пять рублей. Магнитофон ребята притащили, пленки хорошие. А бабок куда? Все-таки праздник, а им вроде деваться некуда. Ну, позвали мы нашу тетю Катю — она и готовить все помогала, она хорошо готовит, а она просит: «И Лизу позовите».
Ладно, думаем, посидят и уйдут. Выпили все за День Победы, ребята гитару принесли, хотели попеть — ну, свои песни, какие в турпоходах пели.
И вдруг, можете представить, наши бабки сами запели. И все допотопное. Какой-то там «Вася-Василечек», «На позицию девушка». И поют и поют, а потом еще «Катюшу» затянули. Со всего общежития сбежались — двери открывают, смеются. Мол, поддали бабки. А они и не пьяные. Нет, просто поют, и все тут. «Выходила на берег Катюша-а-а!» Какая уж тут гитара! Так вот и испортили весь праздник. Пришлось на танцы в ДК идти, а то перед парнями неудобно — позвали, а тут такое. Динозавры!..
…Что-то со мной случилось. Я словно оглохла, ослепла. Я не видела трамвая, в который впрыгнули девчонки, не слышала их прощального: «Так мы ждем». Словно последняя капля переполнила чашу этого горького дня, и вдруг явственно встала передо мной картина: тетя Катя в своей форме с пуговичками в салоне «Ильи Муромца» поет «Катюшу».
Было так. Сидели арабки после ужина в салоне, смотрели на медленный волжский закат. Неожиданно одна из них села за рояль и заиграла что-то печальное. Другие стали подпевать. На песню заглянули девушки-вьетнамки в военных гимнастерках и брюках. Постояли в дверях, послушали и остались.
Когда песня кончилась, они заулыбались, захлопали в ладоши. Тогда арабки стали показывать вьетнамкам, что, мол, теперь их очередь петь. И маленькая Танг, никогда не снимавшая своей военной шапочки, — тоненький, крепенький солдатик, — вытянулась в рост и запела мягким, никак не вяжущимся с ее военной фуражкой голоском.
На этот голос пришли индианки. Они хлопали вьетнамкам, а те стали показывать, что, мол, ждут их песни! И тогда Шахти, самая молодая и подвижная из индианок, вышла на середину и, скинув босоножки, не столько запела, сколько затанцевала босиком, припевая что-то гортанное, ритмичное.
Шахти хлопали долго. К этому времени в салоне уже было немало наших. И вдруг мы услышали, как на разных языках, но вполне отчетливо требуют:
«Русскую, русскую песню…»
— Ну, что же,— засмеялась высокая женщина с завода, которая днем возила гостей в пионерский лагерь.— Только уж, пожалуйста, все подпевайте.
И мы запели. Сначала «Подмосковные вечера». Голоса у нас были не очень-то, но все же спели. По
том гостьи стали дружно просить «Катюшу». За несколько дней путешествия они успели полюбить
именно эту песню. Почему? Может, потому, что женщины, с которыми они встречались на митингах, были уже немолоды, и они охотнее всего пели эту песню, словно эхо молодых дней, когда они еще чаще пели, чем выступали. Но как только запели мы привычное «Расцветали яблони и груши…», я почувствовала: что-то необычное влилось в нашу песню. Незаметно подошел чей-то надежный голос и словно взял непосильный для нас груз на свои плечи и понес, понес. Я проследила, откуда идет густой, сочный, сильный звук, и увидела: это была тетя Катя. Сложив руки на груди, она пела, глядя куда-то перед собой, за окна салона, на волжскую алую от заката воду. Пела, словно катила перед собой упорное, широкое, волжское «о». Даже само слово «Катюша», хотя в нем не было ни одного «о», выпевала она протяжно и окающе: «Котюшооо…» Казалось, замолчи вдруг тетя Катя, исчезни из нашего хора ее сильный, надежный, опорный голос — и песня опустеет, разрушится. И, конечно же, не одна я заметила это. Заметили и другие. И, не сговариваясь, мы пели все приглушеннее, все бережнее, как бы только помогая чуть-чуть подталкивать песню, которую вот именно «заводила» тетя Катя. На нее смотрели все, смотрели пораженно, словно впервые видели эту, казалось бы, уже такую знакомую им женщину в форменном платье с морскими пуговичками. А тетя Катя катила и катила свои «о». «Поооплыли тоооманы нооод рекооой». Это был уже последний куплет. Переводчица Алла перестала шептать на ухо арабке Абаль: ведь для перевода на английский этот куплет не содержал ничего нового — опять «расцветали яблони и груши» и опять «поплыли туманы над рекой». Но в этот миг, быть может, именно через тети Катино тяжелое, груженное жизнью «о» открылось мне вдруг, что «крутой берег» в конце песни совсем не тот, что в начале. Там это слово было наполнено надеждой, оно было преддверием, предисловием к чему-то главному, что вот-вот должно было начаться. А в последней строке, вроде бы точно из тех же пяти слов составленной, звучало уже совсем-совсем иное — раздумье о том, что берег-то этот и вправду крутой и не всякому дано будет одолеть его крутизну…
Еще висело в воздухе густое, протяжное, тети Катино «ооой», щемящей думой оседая в наших сердцах, когда вдруг раскрылась дверь салона и ее сменщица, шустрая Вера, выкрикнула отрывисто: «Катюша! К помощнику! Срочно приказал!» И, словно захлопнув в себе недопетое «оой», тетя Катя пошла к двери. Обычно быстрая, сейчас она шла тяжело, медленно; казалось, она несла на плечах что-то, чего никто не мог разглядеть. Может, песня заставила ее ощутить этот груз? Тетя Катя вышла. Мы допели без нее. И потом, когда шумели аплодисменты, я слышала, как адвокатка Абаль, видимо, озадаченная Вериным обращением, спрашивала Аллу: «Кто есть «Катюша»? Тетя Катя есть Катюша?» И Алла что-то толковала ей насчет уменьшительных суффиксов в русском языке.
Однако чего хотеть от чужестранки! Теперь, стоя у танка — памятника на заводской площади того самого города, где жила тетя Катя,— я вспоминала все это и думала: «Да разве в одних суффиксах дело!
Вот Тома и другие, они все суффиксы выучили — грамотные, не зря Лиза зовет их «аттестаточки». Но, оказывается, можно хорошо знать суффиксы и все равно не понимать, что послевоенная проживающая из общежития № 3 тетя Катя — это и есть «Катюша».

Та самая, что «выходила на берег крутой».

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий