Возвращение брата – Глава четырнадцатая

Он рассказывал об этом редко и без прикрас.
О чем угодно он мог врать. Об этом — никогда. Это было, и он часто удивлялся сам: ведь надо же было такому случиться именно с ним.
Теперь все реже и реже вспоминал он тот лагерь под Зрфуртом и дом, где он впоследствии батрачил у пожилой вдовой немки. Она любила выпить и, чтобы не пить в одиночку, наливала ему немножко густого, желтого, пахнущего мятой пойла. Она разбавляла это водой и давала ему на закуску пару таких же мятных конфет. А ему хотелось есть: мяса, или кусочек сыру, или хотя бы хлеба. Она пьянела быстро; узкое длинное лицо ее наливалось румянцем, она включала патефон и заставляла его танцевать, Он танцевал не в склад, не в лад — русского, вприсядку, под картавое цветочное танго. Она не сердилась на него. Муж ее погиб во Франции, а сама она жила когда-то в России, ее мать была ост-зейская немка, и к русским она относилась довольно терпимо. Главным ее врагом была Франция. Выпив, она начинала разговаривать: «Вот как бывает, мой бог… Никто там не остался, в этой стране шлюх, никто не остался навсегда, никто там и не погиб, может быть, пятьдесят человек, не больше, и среди них мой Карл Вальтер. Надо же быть таким растяпой, чтобы дать подстрелить себя там. Мой муж не был рожден для войны, у него была лучшая в городе коллекция марок, и он переписывался со множеством филателистов… Что поделаешь, на войну всех забирают, даже чудаков…»
Она не мучила Ивана, не издевалась над ним, как другие хозяйки. Побила раза два-три «для порядку», но не сильно, без злобы… Кормила не досыта, но так, что жить можно было.
Он хотел ее ненавидеть, но не мог.
В своей жизни затем он встречал людей гораздо более несправедливых и страшных, чем она.
Однажды он подрался с двумя немецкими мальчишками с соседнего двора. Они облили его водой из шланга, а была зима и довольно крутая для тех мест, и волосы его, облитые водой, стали стынуть, слиплись, казалось, вот-вот покроются ледяной коркой. Братья показывали на него пальцем, хохотали, мотали взад и вперед длинным шлангом, кричали.
Они дразнили его и раньше, но Иван сдерживался, молчал, он не считал этих ребят такими уж злыми, однажды они даже дали хлеб с повидлом, но иногда на них находило черт те что, и тогда они бешено цеплялись к нему.
Раз летом он работал во дворе без рубашки, голый по пояс. Когда он кончил работать и подошел к сараю, взял свою рубашку, увидел, что она мокрая и пахнет мочой. Братья как ни в чем не бывало гоняли мяч на соседнем участке. Иван в то время работал у хозяйки недавно и старался изо всех сил, боялся, что его отправят обратно в лагерь. И он промолчал, хотя всю ночь не спал и все обдумывал, как на рассвете возьмет кухонный нож, перемахнет через забор, дождется их во дворе у сарая и, когда они пойдут в школу, нападет и зарежет, как свиней, которых резал под руководством своей хозяйки. Он думал только об этом.
А в этот раз он стоял перед ними, уклонялся от холодной, твердой струи, и не было у него под рукой ничего, даже камня. Но в нем поднялась и стала разрывать его грудь кашлем и болью такая ярость, что, когда он рванулся на них с белым, перекошенным лицом, с прищуренными, покрасневшими от гнева глазами, с полузамерзшими волосами, они рванули от него в дом, хотя были и старше и рослее его.
Одного он догнал, ударил под дых, свалил на землю и стал пинать чоботами. Тогда он почувствовал нечеловечески твердый и тяжелый удар по плечам. Он покачнулся, удержался на ногах и продолжал бить ногами лежавшего фрица. Он увернулся от второго удара, такого же чугунного и свистящего, чуть задевшего его руку и прокатившегося мимо.
Повернувшись, он увидел второго мальчишку, державшего в руках железный прут из забора… На этом пруте был зеленый полусгнивший кусок геральдического бронзового орла.
Иван бросился под удар, ухватил плечо врага, толкнул его, железка выпала из его рук, и они упали оба. Они валялись в снегу, немец хрипло ругался и стонал, потому что Иван вцепился зубами в его руку и сжимал зубы что было сил, чтобы прокусить не только эту вонючую и толстую кожу, но и кость. Попалось бы горло — Иван прокусил бы и его. Немец орал все громче и бил Ивана по голове свободной рукой, но удары ослабевали, а крик усиливался, потому что боль становилась невыносимой.
Ивана уже тошнило от этой мокрой, окровавленной, как бы резиновой человеческой кожи, и его действительно вырвало, только тогда он отпустил руку немца. Но немец лежал навзничь, Иван видел белую, измазанную ржавчиной от железки руку с нешироким волчьим надкусом ниже локтя и чуть левее вены. Сначала был алый след, зазубрина, потом густо пошла кровь.
«Фашисты, ублюдки!» — сказал Иван, выругался, ударил проклятого немца ногой по ступне и пошел.
Второй, бледный, сидел на карачках, плакал, звал отца и ругался.
Иван ушел со двора, не зная, куда бежать. Он слонялся по городу, по окраинам, зашел в какую-то пивную, там попрошайничал (он знал немало слов по-немецки). Какой-то лысый мужчина, одноногий инвалид, узнал в нем русского, подозвал к себе, начал что-то тихо, вкрадчиво говорить, все время показывал, доставал монетку, подразнивая Ивана, а потом неожиданно ударил его несколько раз костылем по голове, да так, что Иван потерял сознание.
Его доставили в полицию, привели в чувство, стали допрашивать, откуда он, где работает. Он запирался. Тогда его посадили в карцер и сказали, что наутро отправят в пересыльный лагерь. Тут он назвал свою хозяйку. Ей позвонили, и она приехала через полчаса.
Иван не знал, что будет дальше, чего еще можно ждать. Голова болела, ему хотелось спать. Он знал, что хорошим это все не кончится. Хозяйка сказала, что послала его в магазин, но он, видимо, заблудился. Его отпустили. Она крепко, грубо держала его за руку и молча вела домой. В дом они почему-то вошли с черного хода, как бы тайком.
Когда они были уже в комнате, она спросила:
— Что ты сделал с двумя немецкими детьми?
— Я их бил,— сказал Иван, — изо всех сил, только мало. Они сволочи.
Он рассказал ей, как они облили его водой, как в прошлом году мочились в его рубашку. На хозяйку это не произвело впечатлениями она сказала спокойно:
— Сволочь ты! — и прибавила по-немецки: — Огеск! — Она помолчала, хмуро посмотрела на Ивана и добавила: — Меня уже посещал их отец. Он брал с собой ружье.
Иван был страшно голоден и попросил поесть. Она дала ему жидкого кофе, хлеба с маленьким кусочком масла, он быстро съел все это и попросил еще хлеба и кофе. Она не отказала и на этот раз, но он видел, что она еще больше рассердилась. Она не любила, когда он что-нибудь просил. Просить в этом доме не полагалось. Надо было брать то, что дают. Хозяйка знает, сколько надо дать и когда, а просить — это хамство, свинство, русская невыдержанность.
Когда он поел, она повела его на второй этаж в маленькую комнатку, напоминавшую чулан, и ушла, заперев комнату на ключ. Уходя, она сказала:
— Убежишь — погибнешь.
А он и не собирался убегать. Куда ему убегать?
Он сидел в чулане в полной тишине и ждал того момента, когда станут слышны ее шаги на узкой деревянной лестнице. Два раза в день она приносила ему еду. Остальное время он лежал на сундуке, застланном одеялом, и смотрел в чердачное окно… Делать ему было нечего, он спал так много, что опух от сна, а когда просыпался, то начинал вспоминать отряд, и как ему там жилось, и как их неожиданно взяли. Он вспоминал до этого момента, дальше был лагерь, и вспоминать не хотелось. Еще он вспоминал мать и отца, как тот ушел, не попрощавшись, ночью, и как он, Ваня, делал вид, что спит. «Зачем так делал? — корил он себя.— Почему я с ним на простился?.. А где он теперь, батя? Может, в плену, а может, в бою погиб».
Почему-то Ване не верилось, что отец его живой.
Он слишком много видел, как умирают, и понял теперь, что это очень легко — сделать из живого человека мертвеца. Ему становилось страшно оттого, что и его может прибить отец этих двух маленьких немцев. Придет с ружьем и запросто пристрелит, как ничью собаку.
Но он не жалел, что связался с ними, он жалел, что мало им дал. Если бы он мог, он бы их убил.
Они были фашисты. Он кусал руки от тоски, страха, одиночества, от бессильной злобы и обиды. На кого? Он не знал. На этих двух фашистиков? Не только на них… Вообще на всех немцев и вообще на всех людей.
И вообще на свою жизнь.
Он утыкался носом, лбом в маленькую жесткую цветастую подушку-думку и скулил в голос, без слез… Это избитая его душа томилась, стонала, посылала свои сигналы людям… Но только их никто не слышал.
Однажды хозяйка зашла к нему в такую минуту.
Ему было так плохо, что он не услышал даже ее шагов, а когда открылась дверь, он мгновенно вскочил и выругался. Но она, видно, сама испугалась, поглядев на него, что-то прошептала, замешкалась, потом вдруг протянула руку, дотронулась до его головы. Он подумал, что она хочет его ударить. Но он ошибся. Бить его она не собиралась. Это он понял через секунду, когда увидел ее лицо. Лицо было постаревшее, бледное, с удивленными глазами, такое, как после церкви. Когда она приходила из церкви, у нее всегда были такие просветленные, тихие, измученные глаза.
Словно забыв, что она умеет говорить по-русски, она что-то долго, неразборчиво шептала по-немецки, обращаясь к нему и прикладывая руки к груди.
Он этого не понял. Он понимал про еду и про работу… Потом она перестала шептать, постояла еще минуту, оглядывая его, это помещение, сундук, узкое чердачное окно, точно она прощалась с этим, точно она не видела этого никогда. Оглядев все, она ушла.
И все продолжалось, как было. Еще месяц она не выпускала его из дома, но теперь он жил не на чердаке, а внизу. С едой становилось все хуже, они ели теперь вместе за одним столом и почти поровну.
Ваня забыл тот день, когда он видел мясо. И они не выпивали теперь вместе, как раньше. Хозяйка пила одна. Но она не оживлялась, как прежде, была рассеянна, неразговорчива, выключала радио, никогда не заводила патефон. Несколько раз город бомбили, и под прерывистый вой сирен они с хозяйкой шли в подвал. Когда ухали зенитки, хозяйка морщилась, а он считал залпы. Ни он, ни она не боялись…
Наконец она выпустила его погулять. Прошло три месяца его затворничества. На улице было черно, ни один огонек не прорывался сквозь затемненные окна. Изголодавшиеся, дичавшие собаки отрывисто, коротко лаяли, и натужно гудел движок. Ивану почудилось, что он дома, под Оршей, что это те самые улицы, что собаки соседские брешут, а электричество выключили, потому что поздно. И пахло уже не зимой, а весной, и необычный этот запах, легкий и свежий, тянул его бежать за околицу, еще дальше, по мокрой, нетвердой земле, бежать и бежать, пока дыхания хватает, а потом взлететь, как ястребок, и вонзиться в черное близкое небо.
— Не высовывать нос за ворота,— сказала хозяйка. — Далеко не ходить. Только двор.
И он не ходил далеко. Он не знал счет дням и не знал, какой месяц, то ли март, то ли апрель.
Днем он почти не выходил на улицу, а когда вышел тайком, то увидел, что улица очень солнечная, снег стаял, правда, темные, мусорные куски неистаявшего снега еще темнели и гнили во дворе около изгороди, на обочинах улиц, что было необычно и странно. Иван встречал здесь уже не первую весну и видел, как немцы тщательно счищают улицы и дворы от снега, так, будто корова все языком слизала. На этот раз все было непривычно, заброшено, грязно, гнило. То ли хозяева забыли про свои обязанности, то ли ушли куда-то. Пригород совершенно опустел, и было много свежих развалин.
Несмотря на запрет хозяйки, Иван стал ходить иногда в город. Никто не обращал на него внимания, да и людей было мало, только школьники на территории стадиона занимались строевой подготовкой, бегали, ползали по грязной земле, протыкали воздух штыками. Некоторые были одеты в шинели, другие в гимназическую форму. Ване было интересно, настоящее у них оружие или так, игрушки. По виду было настоящее, и Иван стал уже было примериваться, как бы украсть ружье или хотя бы тесак. Но его заприметил офицер, махнул рукой, чтобы Иван подошел, но Иван рванул изо всех сил по улице и влетел в первую подворотню, где спрятался за мусорный ящик. Видно, им было не до него, особенно не искали. Прождав полчаса, он дворами вернулся домой и несколько дней не вылезал.
Он смутно понимал, в чем дело, что происходит, но еще боялся в это поверить. Тайком от хозяйки он включал радио, пытался что-то понять, но не мог.
Работал только репродуктор, приемники были сданы. Соседский дом, где жили мальчишки, был тоже пуст, стоял с заколоченными окнами. Но однажды он заметил, что на дворе появился хозяин. Он медленно ходил по двору, толкал впереди себя тележку, собирал и бросал на тележку какое-то барахло. Ваня хотел спрятаться, но хозяин его засек. Хозяин остановился, отставил тележку, сплюнул и стал долго и неподвижно смотреть на Ивана, Затем он достал садовый нож и провел им по своему горлу, пальцем указывая на Ивана. Затем он длинно выругался, Иван не расслышал, но ему показалось, что по-русски. Ваня не знал, что делать, то ли бежать в дом, то ли лететь к сараю, хватать хозяйкины вилы.
Но немец не сдвинулся с места, он стоял все так же неподвижно и злобно глядел на Ивана, ругаясь, затем повернулся к Ивану задом, ударил себя ладонью по заду, показывая Ивану воочию, кто он, Иван, есть на самом деле. И снова поволок свою тачку, снова нагибался, что-то искал, находил и на эту тачку бросал.
Губы его шевелились, видно, он все еще ругался, ругательство было длинное, как стихи.
Через несколько дней в город вошли наши.
Первым делом Иван узнал, где находится комендатура, пришел туда чуть ли не на рассвете и стал уговаривать часовых пропустить его к коменданту. Часовые пропустили, но дневальный к коменданту-полковнику не пускал Ваню, выспрашивая его, по какому он делу и зачем. Иван сказал, что ему нужен именно полковник, что ему он все и расскажет. И его, в конце концов, пустили. Едва войдя в комнату, даже не разглядев как следует коменданта, Иван начал рассказывать про отряд, про плен и лагерь, почему-то вставляя в русскую речь немецкие слова.
Ваня говорил и говорил, не мог остановиться, иногда повторял одно и то же по нескольку раз, а полковник, коренастый, широкий грузин, сидел неподвижно и слушал его очень внимательно. Руки полковника были сложены, лежали на столе, и Иван все время смотрел на эти загорелые, темные, широкие руки, и ему почему-то дико хотелось лизнуть их, будто он был собачкой, щенком.
Он и чувствовал себя от счастья не человеком, а зверьком, собакой и только по привычке говорил языком человеческим, а на самом деле ему хотелось лаять, ходить на четвереньках, лизаться по-щенячьи. Когда он чувствовал чужую власть и силу, то всегда наперекор старался перечить этой власти, а сейчас он сделал бы все, что прикажет ему этот человек… и Ивану хотелось даже поцеловать эти загорелые спокойные руки.
Полковник говорил медленно, с акцентом, был усат. Он позвал другого офицера, маленького и лысого. Маленький и лысый обнял Ивана за плечи и увел в другую комнату.
Он запер ее на ключ, чтобы не мешали, и стал спрашивать Ваню быстро, вразброс: в какой местности находился отряд и в какое время, как звали командира, когда и как Ваня попал в плен. Кто может подтвердить его пребывание в партизанском отряде.
Иван отвечал быстро и четко, он все понимал и врать не собирался, а лысый делал кое-какие пометки на бумажке, а через некоторое время он сказал Ване, что тот свободен.
Иван еще раз пошел к полковнику. Дневальный снова его не пускал, но Иван стал голосить, и комендант услышал и велел пустить.
— Ну, в чем дело?
Иван сидел и не знал, что говорить. Просто ему не хотелось уходить из кабинета коменданта.
Но полковник сказал:
— Ты иди, мальчик, мы все проверим.
— А где мой фатер? — спросил Ваня. — Вы можете проверить, живой он или… — Ваня подумал и сказал зачем-то по-немецки, сделав при этом жест рукой:— Ы.
— Конечно, живой. Должен быть живой. И больше не употребляй немецких слов. Помни, теперь ты снова гражданин Советского Союза.
Он открыл ящик стола, достал две банки американской свиной тушенки и пакет с кофе.
Целый день Ваня гулял, ел и пил с солдатами, они дарили ему гостинцы, и пришел он домой очень поздно.
Хозяйка ходила по комнатам, беспорядочно бросая в чемоданы и в кожаные баулы какие-то платья, простыни, туфли.
— В чем дело? — строго спросил Иван.
Хозяйка не ответила, только махнула рукой. Лицо у нее было очень красное, с белыми пятнами, будто она отморозила щеки. Иван уже знал: такие щеки у нее были, когда она выпивала больше обычного.
— Куда вы драпать собрались? — спросил Иван.
— К сестре,— сказала хозяйка.— В другое место.
Видит бог, я хотела остаться здесь, в своем доме.
Я не политик, не нацист… Но приходили днем, обыскивали, сказали убираться ко всем чертям.
— Кто приходил? — спросил Иван.
— Ваши солдаты. Будут дом забирать.
— Не будут, — сказал Иван. — Я скажу полковнику… Он здесь главный хозяин.
Она посмотрела на Ваню с недоверчивой усмешкой. А Ваня продолжал:
— Дом не заберут. Я сейчас к нему пойду и доложу. А соседа и двух его гадов мы заберем и отправим.
— Куда? — спросила она.
— Куда следует…
Хозяйка постучала пальцем по лбу.
— Совсем потерял голову, бедный, глупенький русский мальчик… Кому ты нужен? Где твоя мать и где ты будешь жить? Куда ты денешься после вашей победы?
— Не волнуйтесь,— сказал Ваня.— Страна у нас большая.
— Хочешь ликеру на прощание? — сказала хозяйка.
— Давайте, — согласился Ваня.
Его упрашивать долго не надо было… Первый глоток спирта он выпил тайком от всех в партизанском отряде. Горло обожгло, голова пошла кругом, и захотелось плакать, и он стал звать мать… Но ее не было рядом. А может быть, вообще ее не было нигде. Однажды он сильно промерз, простудился, и тогда его стали лечить, принесли в кружке спирт, сказали, чтобы выпил и заел яблоком. Ваня выпил это лекарство, свернулся калачиком, лег на шинель, и снова ему захотелось увидеть отца или мать, но не успел он и подумать о них, как заснул… Наутро все смеялись и кричали: «Ванька, опохмелись!» И протягивали ему кружку крепкого чая. А насморка как не бывало.
В плену, в пересыльном лагере, он заболел крупозным воспалением легких, и взрослые украли где-то спирт и влили ему несколько капель в глотку… То ли от спирта, а, скорее всего, оттого, что живуч был, как волчонок, уцелел и тогда Ваня. А здесь, в доме хозяйки, когда ее не было дома, он частенько прикладывался к высокой фаянсовой бутылке с рыцарским замком вместо крышки и похлебывал из тонкого горла тягучую, как патока или как мед, желтую жидкость, сладкую, с горечью… Когда же на хозяйку находило и ей хотелось выпить, а выпить было не с кем, она наливала ему наперсточек. Она велела ему лить в чай.
Но он употреблял это в чистом виде. Иногда он незаметно подливал себе сам и тут же хмелел, хотя наперсток был очень мал. Она велела ему плясать, и он врубал русского или гопака два-три коленца — то, что помнил, то, что мать плясала с ним, когда были праздники.
…Хозяйка достала длинную бутылку, налила на этот раз не в наперсток, а в большой бокал, в верхней части которого была нарисована свинья, в нижней — осел. Это означало, что если ты пьешь очень мало, то ты осел, а если наливаешь себе доверху, то ты свинья.
Хозяйка налила ему «до осла». Иван достал банку с тушенкой.
— За победу над фашистской Германией! — сказал Иван громко, повторяя фразу, которую он слышал сегодня днем на митинге.
Он протянул свой бокал, где было налито «до осла», к хозяйкиному бокалу, заполненному «до свиньи», и хотел чокнуться, с ней, но она отстранилась.
Она сказала что-то быстро по-немецки.
— Давайте чокнемся,— упрямо сказал Иван.
Она прикрыла рукой свой бокал.
— Давай чокнемся!— приказал Иван.
Она молча смотрела на него с недоумением и жалостью, будто он заболел и бредит. Будто он лежит на чердаке, уткнувшись в подушку, и скулит.
Она тихо сказала ему:
— Это русский обычай. У нас в Германии не чокаются.
Она подняла бокал, посмотрела сквозь толстое стекло на свет — на желтую жидкость, на маленького осла с опущенными ушами, на поросенка с розовым пятачком — и сказала:
— За мою любимую поверженную родину.— И чуть отхлебнув, поставила бокал на стол.
Ваня вскочил, в сердцах хлопнул свой бокал об пол. Хозяйка тихо, неслышно ушла на кухню… В этот момент энергично, повелительно позвонили в дверь.
На звонок выскочил Иван. Справился со щеколдами, задвижками, отворил. Вошли двое солдат и старшина. Ваня радостно заулыбался: «Свои».
— Кто такой? — отрывисто, сердито спросил старшина.
— Я военнопленный, — сказал Ваня, — У немки здесь работаю.
Старшина усмехнулся.
— Да, да, — сказал Иван. — Я сегодня у коменданта был. Я был связным в партизанском отряде.
— Ну, дает! — восхитился один из солдат.— Артист.
— Да не артист, а правда, — обиженно сказал Иван. — Не веришь — смотри сюда.
Ваня закатал рукав рубашки, показал выколотый на руке лагерный номер.
Старшина поглядел, сказал примирительно:
— Ладно… Не в этом дело, — и спросил прежним, недоверчивым тоном: — Помещение знаешь?
— Знаю.
— Покажи, что тут есть.
Ваня понял, что они кого-то ищут. Иван провел их по дому. Они открывали шкафы, поднялись на чердак, в ту комнату, где прятался Иван от соседа, потом пошли во двор, обыскали сарай.
— Никого не видел в доме? — спросил старшина.
— Никого, — сказал Ваня. — К хозяйке редко кто приходит.
— По нашим сведениям, она жена погибшего офицера.
— Жена,— сказал Ваня.— Только он давно погиб и не у нас.
— Доставалось тебе? — спросил один из солдат.
— Не очень,— сказал Ваня. И добавил, обращаясь к недоверчивому старшине: — Она, как выпьет, все время Гитлера ругает,— этого Иван ни разу не слышал, но почему-то, когда он говорил, ему казалось, что так и было,— она вроде как коммунистка… Ну, не совсем, конечно… В общем, не очень вредная.
Солдаты поискали что-то еще здесь и на соседнем дворе и ушли. Ваня так и не понял, что им было надо. Он проводил солдат и вернулся в комнату.
Хозяйка снова сидела за столом. Глаза ее были полузакрыты, казалось, она дремала… Иван увидел, что длинный, узкогорлый штоф с ликером на две трети опустел. Он хотел налить себе еще полрюмочки сладкого ликера, но посмотрел на красное, неподвижное лицо хозяйки, махнул рукой и выскочил на улицу.
На улице можно было ходить с шести часов утра до восьми вечера, до комендантского часа. Можно было ходить, бегать или просто сидеть на солнышке в любом дворе и что-нибудь кричать тихим, напуганным немцам. А можно было подойти к нашим солдатам, попросить папироску, посидеть с ними, поболтать, сжевать плитку трофейного шоколада, а можно было побалакать и с американцами, проезжавшими через город. А можно было вообще ни с кем не разговаривать, а просто тихо идти по улицам, и что-то бормотать, и тихо ругаться от счастья…
Почему ругаться?
А какими еще словами выразишь то, что на душе?
Может, они и есть, какие-то другие слова, да только Ваня их не знал.
Через месяц он стоял перед полковником, перед комендантом, стоял, глядя то на него, то на большой яркий портрет Верховного Главнокомандующего товарища Сталина над головой полковника.
— Так вот, Лаврухин,— сказал полковник,— мы запросили соответствующие органы, и почти все факты, приведенные тобой, подтвердились. Ты действительно состоял в партизанском отряде, был взят в плен и содержался в лагере. Возможно, мы будем ходатайствовать о награждении тебя правительственной наградой. А сейчас ты зачисляешься на временное довольствие в одну из частей, получишь обмундирование, паек и все, что положено.
У Вани кружилась голова от счастья.
И чтобы уже все взять от этого замечательного дня, полного новизны, от этого всемогущего человека, Ваня спросил напоследок:
— А еще насчет бати узнать хотели…
Лицо начальника вдруг отвердело, будто он осерчал на Ваню за неуместный вопрос.
— Запрашивали, запрашивали,— тусклой скороговоркой сказал полковник.— Ну, что я могу тебе сказать.— Он взял двумя пальцами круглую крышку медной блестящей пепельницы, точно собираясь ее запустить, как юлу, по зеленому сукну письменного стола.— Твой отец, Лаврухин Владимир Федорович…— продолжал он, неожиданно повысив голос, точно он не разговаривал с Ваней, а читал какой-то приказ. Иван сжался и передернулся, как бы дотронувшись до заградительной сетки с током в лагере, а полковник замолчал, будто ему нечего было сказать Ване, будто никаких других сведений и не поступало. Все так же не подымая глаз, убирая на другой конец стола пепельницу, мешавшую своим нестерпимым блеском, он сказал тихо и как бы
удивленно: — Нету твоего отца, Ваня,— и, помешкав, снова повысил голос: — Пал смертью храбрых.

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Возвращение брата – Глава пятнадцатая

Вагон-ресторан, где Иван сидел с азербайджанцем, уже закрывали, и официантка, убирая столы, покрикивала:
— Молодые люди, пора по вагончикам!
А уходить ни Ивану, ни азербайджанцу не хотелось. Признание азербайджанца и рассказ Ивана сблизили их, и теперь им хотелось долго и молча сидеть за подрагивающим столиком, глядя в окна, слепые, отражающие лишь отблеск настольных ламп.
— Ладно, посчитайте,— сказал Иван официантке.
Она подала счет, и не успел Иван рукой шевельнуть, как азербайджанец, обнаруживая мгновенную реакцию, уже кинул ей на поднос красную бумажку.
«Быстрый парень,— отметил про себя Иван,— прямо-таки спортсмен».
Иван взял бутылку шампанского, ничего другого не было, и они пошли в купе.
Разговаривать уже не хотелось, все было рассказано, и каждый думал про свое…
Иван про то, как странно бывает в жизни: вот он с милиционером откровенничает и вино пьет, а в другой ситуации азербайджанец, быть может, пускал бы в него пулю. А ведь нет у Ивана сейчас против него зла, а даже наоборот — симпатия, да и азербайджанец к нему ничего не имеет, а стоит только им разойтись по углам и приступить каждому к своему делу, тут же появится друг против друга (опять же, может, не по душе, а лишь по суровой необходимости) лютая, смертная злоба.
О чем азербайджанец думал, Иван не знал… И еще Ивану представилось вдруг, что он очутился в каком-то маленьком азербайджанском селе, в ауле, что ли, как это называется, Иван не знал, очутился в домике вроде сакли, на полу ковры постланы, и люди сидят на них, отдыхают, аккуратно сложив под собой ноги… И вроде получается, что он, Ваня, гость этого азербайджанца. Его поят и кормят, и различные песни поют, и на инструменте народном играют, и, если он, скажем, на что посмотрит — ну, например, на кинжал, что висит на стене, или же на транзисторный приемник «Спидола» на тумбочке,— то тут же данные предметы заворачивают (несмотря на все его отговорки) аккуратненько, как в ЦУМе, а если он невзначай посмотрит на жену, которая сидит в соседней комнате, вся закутанная, ни ног, ни лица не видно, все на догадку,— то еще неизвестно, кок все обернется и что из этого получится.
То ли великодушный лейтенант пригласит его в ковровое помещение и по широте душевной, а может, и по обычаю — Иван этого в точности не знает — оставит его с женой (у него их много, жен-то, по закону, чего жаться), или же дело примет совершенно другой оборот, и хозяин сделает Ивану знак, чтобы тот вышел во двор… И вот Иван послушно выходит во двор, а небо такое черное и звезды такие огромные, и тихо козочки блеют около сакли, и добродушно лают собачки. (Ох, не любит Иван эту породу животных, этих прихвостней власти, с давних детских времен не любит их Ваня, сильно они его кусали, до сих пор отметины сохранились, но и он, в свою очередь, немало их передушил.) Так вот, выходит Ваня во двор в эту прекрасную погоду, в тишину, в нежный лунный свет, освещающий небогатую растительность. А вслед за ним выходит азербайджанец, крепко прижимая к груди узкий продолговатый предмет. И говорит азербайджанец Ване без всякого акцента: «Всем ты хорош, кунак ты мой ненаглядный, фраер вологодский. Кормил я тебя мясом и кислым молоком поил, ни в чем в другом не отказывал, но ты, свет очей моих, не ценишь человеческих отношений и начинаешь превышать полномочия, к бабе моей приглядываешься. Скажу я тебе, Ваня, от чистого сердца: топай отсюдова да поскорее, а то незамедлительно пристрелю тебя из своего ружья по такой-то статье УК нашей республики в виде высшей меры социальной защиты… Беги, пока цел, нехороший ты мой…»
И Иван, как во сне, рвет когти от тихой сакли, от гостеприимного хозяина, от богатых угощений и добрых подарков, от исключительно молчаливой и замаскированной, как во время бомбежки, супруги… «Тиха украинская ночь».
Вот какие картины виделись Ивану, когда он засыпал на своей полке полужесткого купированного вагона.
Азербайджанец уже спал и по-детски чмокал губами. Ивану вдруг стало жаль его, и себя, и вообще весь мир, все прогрессивное человечество, ему захотелось спокойно и глубоко заснуть и проснуться в тихом доме, может быть, у матери, а может, и у жены, не исключено, что и у посторонней женщины, но важно, что уже заварен чай и что от него ничего не хотят и никуда «на дело» не посылают…
Он помечтал немножко и уснул, будто прыгнул в мягкую яму, засыпанную песком.
Он неожиданно проснулся посреди ночи: ему захотелось пить. Он перегнулся с верхней полки, протянул руку, взял пустую, нудно дребезжащую на столике бутылку шампанского, опрокинул, поймал губами несколько теплых и сладких капель со дна… Он поглядел на соседнюю полку, лейтенант спал, легко посапывая.
Ивану, привычному к тяжелому, мучительному храпу в колонии, со вскриками, с путаными полустонами-полуфразами, это сопение показалось ночным дыханием младенца. Иван встал и пошел в туалет.
Он попил противную кипяченую воду из титана и посмотрел расписание. Ближайшая стоянка была короткая— три минуты.
«Три минуты,— подумал Иван.— Как раз». План уже владел им, и если он и сопротивлялся своему Плану, то не очень решительно. Теперь внезапно возникший План вел его, а не Иван распоряжался Планом. Так с ним уже бывало. Возникал План и подчинял себе все. В первую очередь его самого, а затем других людей, его товарищей и помощников.
Но сегодня других людей не было. Сегодня Он был один. И азербайджанец на соседней полке. И План. План быстро повел его по сонному коридору, с храпом, насморками, с ночным вагонным шелестением и звяканием посуды на стыках — туда, куда надо, к своему купе. План заставил его встать очень близко к верхней полке, но так, чтобы, не дай бог, не задеть плечом азербайджанца, заставил его глядеть в лицо спящего человека, определяя и проверяя глубину и крепость сна.
Азербайджанец чуть поерзал на полке, что-то гортанно полузадавленно пробормотал и снова стал мирно, чуть слышно сопеть.
Видно, чуткий сон у него не был отработан. «А ведь полагалось бы их тренировать в училище, — подумал Иван, — явное упущение. А может, чуткий сон у него и отработан, но не скорректирован на местные условия: в поезде, в вагоне, в самолете. Ведь трудно же в условиях училища отрабатывать чуткий сон в купе, да еще рядом с таким сверхчутким соседом».
Ивану стало на мгновение жаль азербайджанца.
Ему захотелось оставить его в покое, а самому забраться на свою полку и спокойненько дрыхнуть до утра… А утром придет симпатичная проводница, принесет им чай с очень быстро растворимым рафинадом, и, растворив его, они мирно поведают друг другу о ночных видениях и будут разглядывать девушек, идущих мимо купе.
Желание покоя заныло внутри, заурчало, как несытый желудок на ночь. Но План сидел в голове, все четко рассчитав, владея Иваном, вовлекая в азарт привычно постылой, захватывающей игры. За дело, Ваня.
Иван быстро обшарил пиджачок, брюки, пальто… Чуткие, как у часовщика, пальцы буквально угадывали предмет, еле прикасаясь к нему. Вот часы в кармане пиджака — не нужны. Вот какая-то «сопля»
(брелок на цепочке) — к чертям! Вот деньги — тут Иван на минуту засомневался, но брать не стал.
Того, что надо, не было.
«Может, это он на теле носит, может, к трусам у него привязано»,— ругаясь про себя, думал Иван. Он знал многие человеческие хитрости, связанные с хранением личных вещей и денег, но как выпускники соответствующего училища хранят оружие, он не знал. А шарить по майке, по трусам было уж слишком… Азербайджанец еще не так поймет, «зарэжэт».
Иван был разочарован, но остановиться уже не мог. Было еще два чемодана, большой и маленький. Один — вверху за полкой, другой — в ногах.
Иван взял вилку, подтянулся и, осторожненько присев на краешек верхней полки и чуть громыхнув чемоданом, мгновенно вилкой сломал и открыл замок большого чемодана. Эти вещи он делал довольно четко, не было бы вилки, мог бы открыть зубочисткой.
В чемодане были яблоки, орехи, айва, термос и несколько рубашек. Выругавшись, Иван взял маленький чемоданчик, лежавший у стенки, в ногах азербайджанца. Иван стал открывать, занервничал, и на этот раз проклятый маленький чемоданчик долго не открывался. Наконец, успокоившись, Иван вонзил свою вилку в упрямую сердцевину маленького неподатливого замочка и крутанул ею, ломая пружину. Чемодан открылся… Того, что он искал, там не было. Там лежала аккуратно свернутая плотная синяя милицейская форма.
«А что, тоже может сгодиться»,— решил Иван. Он посмотрел на спящего, который неожиданно перестал сопеть, начал ворочаться и вздыхать. Сначала Иван испугался, потом успокоился, понял, что парень спит. Поскольку азербайджанец не вез с собой того, что Ивану хотелось, он и спал спокойно.
Вряд ли ему могло прийти в голову, что кто-то по пьянке уворует его новенькую форму. «Что же он будет делать утром? — подумал Иван.— Как он будет вертеться, ведь если он расскажет все, то ему наверняка припишут пьянку. И прости-прощай тогда и звание и новое назначение.— Иван помешкал.— А, не по делу все это… Да как бы и мне не нарваться на крупную неприятность, если он уж очень постарается, то ведь и найти меня сможет».
Но Иван был уверен: стараться не будет, себе дороже… Просто купит новую форму. И еще одно немножко мучило Ивана: так хорошо вчера сидели вместе, так душевно. И парень ничего, на других не похож, неиспорченный, тихий. И невеста какая-то у него есть, и вот нате вам, заварится каша, которую не расхлебаешь. Так думал Иван… Но, ожесточая себя, подчиняя себя уже созревшему Плану, он стал вспоминать другое.
«Я его жалею, дурачок,— думал Иван.— А они меня жалели? А он меня пожалеет, если меня возьмут?.. Нет уж, дудки, нашли малахольного». И, быстренько скатав форму и положив ее в свой чемоданчик, Иван вышел в тамбур, быстро прошел в другой вагон, чтобы не встречаться с проводницей, и на подходе к станции спрыгнул с высокой подножки.
Поезд замедлял ход, а Иван быстро побежал по лабиринту тускло поблескивающих путей, мимо ночных огоньков светофоров туда, где стояли низкие, приземистые бараки, все эти однообразные темные и как бы нежилые предстанционные здания. Иван обернулся к поезду, махнул рукой этому сонному временному дому на колесах, своему новому кавказскому другу.
«Прощай, дорогой товарищ, не грусти обо мне…
У тебя своя компания, у меня своя».

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Возвращение брата – Глава шестнадцатая

В понедельник с утра Иван вместе с отчимом отправился в районный трест «Электромонтаж» устраиваться на работу. Вячеслав Павлович, видно, давно уже обрабатывал начальника, и Иван по достоинству оценил его труды. Начальник был в курсе дела, ни о чем Ивана не расспрашивал, хотя было видно, что ему очень хочется…
Он спросил только:
— Сколько лет работали с мегомметром и где?
Иван ответил.
Начальник спросил неуверенно:
— Ну, а трудовая книжка или что-то в этом роде имеется?
Иван ответил спокойно:
— Нет. Не положена мне трудовая книжка, только справочка. Могу предъявить.
Начальник кивнул. Иван протянул ему справочку, пеструю от печатей. Начальник взял как бы с некоторым почтением и одновременно с легкой брезгливостью, будто бумажка только-только из дезинфекции, повертел справку, почитал. Вернул Ивану.
Он еще спросил, в каких «когтях» работал Иван.
Иван назвал номер.
— Теперь у нас новые,— сказал начальник,— облегченного типа. Значит, говорите, благодарности были?
— Я не говорю,— сказал Иван.— Это в характеристике написано.
— За что же?
— Как «за что же»? — притворно удивился Иван.— За то же, что и у всех,— за выполнение плана.
Иван учтиво замолчал. Вячеслав Павлович шуршал газеткой, свертывая ее в трубочку и распрямляя, а начальник задумался. Пришла пора кончать беседу, принимать решение и давать ЦУ.
— Ну, так как? — неожиданно улыбнувшись и сверкнув глазами, сказал начальник.— Не подведешь, работать будешь? — И быстро, как бы зорким, всепроникающим взглядом посмотрел на Ивана.
«Все-то ты хорошо, мужик, разговаривал по делу, и вдруг на тебе — такой детский сад»,— подумал Иван и, не умея себя перебороть, сделал дурашливую детскую и несколько дебильную рожу и сказал:
— Не-а…
И победно посмотрел на начальника и Вячеслава Павловича.
У Вячеслава Павловича физиономия аж вытянулась, а начальник руку к уху приложил, будто он не расслышал.
— Что такое?!
Наступила пауза. Состояние равнодушия и спокойной вялости, какое бывает после сильного лекарства, владевшее Иваном с начала этой беседы, уходило, вытекало из него с журчанием, как вода из раковины, и какое-то новое, опасное волнение и возбуждение начало охватывать его.
— Понимаете,— сказал он глухо, перебарывая себя изо всех сил, стараясь как бы выкачать из себя это волнение в некий боковой насос, чтобы оно не клокотало в нем, не качало его, не кренило в ту сторону, в какую не надо.— Понимаете,— еще раз повторил Иван.— Я не мальчик… Мне уже порядком за тридцать. Из них я много просидел, некоторые думали, что я там навсегда останусь. Не верили, что я выйду. А я вышел. А для того, чтобы выйти, я что делал? Я работал. Я как зверь работал. И это не для красного словца. Для чего я работал?
Чтобы вот здесь сидеть, на воле, и оформляться к вам или к кому еще… Буду ли я работать? Да я буду вниз головой стоять на проводах, только оформите, только дайте постоянное место. Не подведу ли я? Вас бы, может быть, и подвел, да вот себя уже подводить нельзя!
Иван хотел еще что-то добавить, теперь его буквально тащило по скользкой дороге, но он огромным усилием заставил себя остановиться, рванул жесткий, неподатливый тормоз.
Пауза была долгая.
Вячеслав Павлович смотрел на него с явной укоризной, а начальник сказал, не глядя на Ивана:
— На голове стоять не надо,— и добавил: — Идите к кадровику. Будем пока оформлять на временную.
Другого Иван и не ждал. На постоянную его могли зачислить только с пропиской. Через минуту он уже сидел в маленькой комнатке отдела кадров, отделенный от пожилого кадровика предохранительным фанерным барьерчиком, Иван еще подумал: «На черта такая глупость, подумаешь, стена».
Кадровик был, верно, когда-то строг, а сейчас, судя по всему, пребывал в предпенсионном состоянии. Он с живейшим интересом поглядел Иванову справку и сказал:
— Заполняй, дорогой, автобиографию. И давай… это… все, как есть.
— Все-все? — спросил Иван.
— А то как же? Как есть, так и пиши.
— И плен? И награды?
— Чего-чего? Какие еще награды?
— Да вот в плену мне пришлось побывать. И награды правительственные имею.
Кадровик усмехнулся: «Чудной парень, ну еще бы, из каких широт приехал… Они после этого все такие — с чудинкой, тронутые малость. Нервы, конечно, имеют место».
— Пиши и награды, раз есть,— сказал кадровик.— Кто б другой стал спорить, а я не буду. Все пиши, милый друг.
— А судимости?
— А много их у тебя?
— Маленько есть.
Кадровик еще раз пробежал Иванову справку, характеристику из колонии и сказал тихо, подводя черту разговору:
— Ладно, все не надо. Не обязательно.— И добавил, повысив голос: — И давай без лишних подробностей, чтоб все коротко и ясно: год рождения, место рождения, национальность, адрес, последнее место работы. Напиши, и будь здоров.— И, глянув на Ивана, закончил: — Не в космонавты же тебя зачисляем.
— Это уж точно,— подтвердил Иван.
Все пока шло, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить. По крайней мере, если еще не было полного порядка ни с пропиской, ни с работой, то дело, во всяком случае, сдвинулось. А это — самое главное, чтоб в деле было движение. Чтоб не тянулась резина. А то тратишь силы, жмешь, суетишься, а резина тянется и тянется до бесконечности. Так и у Ивана бывало, когда, освободившись в прежние времена, он начинал устраиваться на работу. И нельзя сказать, что ему отказывали, не то, чтобы мордой об стол встречали, но тянулось все долго: на работу не устраивали из-за прописки, не прописывали из-за того, что не работает. Это была вечная проблема отбывших срок. Многие, покрепче, добивались своего после долгого натиска, просьб, заявлений, объяснений.
Другие же быстро теряли терпение, уставали долбить стенку лбом и, едва только пачечка, заработанная в колонии, таяла, снюхивались с кем попало из прежних своих дружков или из новых таких же, и все начиналось сначала… А на этот раз у Ивана дело пошло.
Иван, со своей стороны, прекрасно понимал, что аплодисментами его никто здесь не встретит. Чего ради? Ведь не впервой приходили на различные предприятия такие, как он, и всякий раз с возмущением отвергали чьи-то сомнения: «Да чтоб я по новой?! Да никогда!» А через две недели их ловили на преступлении. Поэтому Иван нисколько не обиделся на начальника, а просто нервы у него съехали, да и знал он, что даже если школьника спросить: «Хорошо себя будешь вести или нет?» — школьник всегда ответит: «Конечно, хорошо». Разве что словами определишь?
Домой Иван вернулся в хорошем настроении. Он повозился на кухне, помогая матери, с удовольствием поколол дрова во дворе, потом появился Серега, прибежал из школы. Серега сел за уроки и с ходу попросил Ивана решить задачу. Иван, хоть и недавно закончил десятилетку в колонии, о чем и имел соответствующее свидетельство, вспотел и измучился, прежде чем по всем правилам смог записать условия, рассовать, куда следует, все иксы.
Очень научно эти задачки решались. После того, как Иван с Серегой с грехом пополам осилили уроки, они долго гонялись друг за другом по саду, и младший палил из новенького автомата длинными трескучими очередями, а Иван старательно отстреливался из пластмассового пистоля с обломанным дулом.
— А какая дальность боя у автомата Калашникова?— между очередями спрашивал брат.
«А фиг его знает»,— думал Иван. И отвечал со знанием дела:
— Большая.
— Ну, а если враг движется по ту сторону реки,— вот я, например, сейчас по ту сторону реки,— то пограничник его достанет?
— Достанет. Обязательно.
— А гранатометы пограничники применяют?
— Применяют.
— А какой радиус боя у гранат?
— Огромадный,— не растерялся Иван.
— А служебная собака в дозоре сколько может не есть?
— Три дня.
— А на четвертый что?
— А на четвертый она начинает жрать пограничников.
Братан, однако, не улыбался. Напротив, рожица у него обиженно вытянулась. Он таких шуточек не принимал. С человеком по-серьезному, а он черт те что городит. Правда, через минуту брат забывал обиду, и снова начиналось:
— А с какого возраста собак принимают на службу?
— С молодого,— отвечал Иван. И добавлял для конкретности, для уточнения: — Полгодика ей стукнуло, ее сразу на службу.
В собачьих вопросах он чувствовал себя более уверенно.

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Возвращение брата – Глава семнадцатая

Свидание было назначено на восемь часов. Иван успел уже с утра простирнуть парадную нейлоновую рубашку, материн и отчима подарок, а сейчас наскоро погладил ее, нацепил галстук и в сопровождении брата отправился в парк. Шел дождь, густой и по-весеннему шумный, и через минуту Иван вымок и из пижона превратился в мокрую курицу. Брат же был в полном порядке — в резиновых сапогах и в маленьком плаще-болонье он чувствовал себя амфибией, водоплавающим, прыгал по лужам и кричал от восторга.
Иван хотел было вернуться, переодеться, надеть резиновые сапоги, но, поскольку был человек суеверный, не вернулся и, махнув рукой на внешность, потопал к парку.
Когда они подошли к парку, у Сереги настроение упало. Он уже чувствовал, что сейчас старший даст ему знак топать назад, а ему еще хотелось побыть с Иваном, сходить куда-нибудь, может, в кино, а лучше всего в тир, а если и туда нельзя, то просто походить с братом, разговаривать на различные интересные темы, и вернуться домой вместе, и вместе лечь, и вместе уснуть, и вместе проснуться, и завтра тоже кое-как проглотить школу, и, чуть только раздастся звонок, бежать домой, задыхаясь и предвкушая новую встречу с братом. Насколько интереснее стала жизнь с приездом старшего! Да, уходить Сереге не хотелось. Но Серега не любил быть приставучим, как липкая бумага, он знал тот момент, когда взрослые перестают разговаривать с тобой от души и начинают отвечать механически, а сами думают о своем и косятся по сторонам. Вот тогда и надо от них тикать по своим делам, чтобы их не раздражать и не портить себе настроение.
Однако, несмотря на эти рассуждения, уходил он от брата с некоторой грустью и непониманием. Ну что он, мешает, что ли, брату? Если надо, может и помолчать и не задавать вопросы про пограничников, а просто ходить рядом, не говоря ни единого слова. Он может даже приносить пользу Ивану — сбегать за сигаретами, или показать, как пройти на ту или иную улицу, или постоять для Ивана в очереди за пивом, или что еще…
Разве он, Серега, станет лезть в чужие разговоры, если Иван, например, будет разговаривать с каким-нибудь дядей или даже тетей?.. Какое дело Сереге, с кем разговаривает и гуляет брат? Ему лишь бы быть рядом, а не идти домой одному, чтобы опять, как в те вечера, что были до брата, сидеть в темноте у телика и смотреть, что покажут, и слушать с отвращением надоевшую песенку из дошкольных, бесправных времен: «Спят усталые игрушки», одеяла и подушки, и лягушки, и квакушки, и черт те еще кто.
Серега чувствовал, что сейчас наступит этот момент, когда брат снисходительно и жалеючи посмотрит на него и скажет деловито: «Не пора ли домой, брат?» И чтобы предотвратить этот момент, Серега сказал тихо и как бы равнодушно:
— Ну, значит… Мне пора домой.
Он еще надеялся, что брат улыбнется и скажет:
«Куда ты, Серега?.. А как же я без тебя?»
— Да, брат, пора тебе,— сказал Иван.— Отдохни малость.
— А я не устал,— сказал Серега и быстро повернулся, чтобы скрыть обиду, и пошел, выпрямив плечи, нарочито бодро — мол, мне что, мне ничего, у меня свои дела есть. Он высоко вскидывал ноги в резиновых сапогах, как прусский солдат на марше, и со страшной силой бил ногами по широким, неглубоким лужицам, подвижным, как ртуть. Он решил не оборачиваться и не думать о брате, может быть, даже забыть о нем. Забыть на время, не навсегда, может быть, до следующего утра. И он обернулся только один раз, уже дойдя до самого угла.
Он увидел тогда, что сквозь мерцающие на излете прерывистые струйки дождя, из темноты на свет фонаря у входа выпорхнуло что-то похожее на серебристую рыбу, а может, и на ракету, длинненькое, тоненькое, сверкающее — то ли плавниками, то ли хвостовым оперением. Но если вглядеться как следует, то окажется, конечно, что это не ракета и не рыба. Да, да, не ракета и не рыба. А человек. Женщина. И если уж совсем присмотреться, то обыкновенная продавщица из универмага… та самая. Только в серебристом плаще. И в таких же серебристых сапогах. И Сереге сразу же стало неинтересно, и он захлюпал дальше.
— Ерунда все это! — шепотом сказал он и громко, чтобы перекричать дождь, запел, давясь от непонятной горечи: — «И снег и ветер, и звезд ночной полет…»
Иван и девушка шли по парку, шли исключительно целеустремленно, будто у них были билеты в
кино и они запаздывали. Рыжая галька, которой были посыпаны дорожки, казалось, вскипала от дождя.
— Вы промокнете совсем,— сказала девушка, достала из сумочки коротенький складной зонтик.
Щелчок — и зонтик, такой же серебристый, как и ее плащ и сапоги, раскрылся над головой Ивана. Иван перехватил из ее рук зонтик, поднял его повыше, она невольно придвинулась к нему, и они пошли, почти прижавшись друг к другу. «Однако дождь объединяет»,— подумал Иван.
— А что, если пошлепать босиком? — предложил он.
— Нет уж,— строго сказала девушка.— Я лично в воспалении легких не нуждаюсь.
— Какие вы нежные! — сказал Иван.
— А вы грубый? — спросила девушка.
— Иногда… На всякий случай,— сказал Иван.
Девушка не ответила ему, как видно, не приняв его шутки, и разговор снова повис, как дождевая капля на спице зонта.
Они сделали круг по парку, дошли до танцплощадки, пустой, темной, зарешеченной сеткой от любителей бесплатных удовольствий, миновали старого дискобола с отломанным диском, купальщицу и физкультурника, смирно стоящего с зажатым под мышкой мячом, с круглыми мускулистыми ягодицами, сплошь испещренными короткими выразительными надписями.
«Надо срочно сматываться из этого половодья. Вопрос куда? В кино билетов не достанешь. В ресторан она не пойдет… И вообще все как-то не так, как ожидал. Когда слишком ждешь, всегда так бывает».
— Куда пойти, куда податься? — сказал Иван.— Я здесь человек новый, давайте, Тамара, командуйте парадом.
— Я не знаю,— вяло сказала девушка.— Скорее всего по домам.
— Нет, так не пойдет,— решительно сказал Иван.— Выходит, за что боролись, на то и напоролись. Пошли в ресторан?
— Ресторан у нас паршивый,— сказала девушка.— Да и публика… А оркестр там только раз в неделю.
— А что нам оркестр? Мы сами спляшем и споем.
— Какой вы бойкий, однако,— сказала девушка, оглядела вымокшего Ивана и усмехнулась.
Иван отчетливо понял, что вот сейчас он ей явно не нравится. Он увидел себя ее глазами: не такой уж молодой гражданин и все шебуршится: танцы, шманцы, а у самого брюки круглые, и короткие, и без складки. Но Иван давно уже выработал в себе силу сопротивления чужому неодобрительному глазу, он знал, что только поддайся — и сам почувствуешь себя таким, каким тебя видят со стороны. И надо перебить этот взгляд, надо стать таким, каким ты сам ощущаешь себя, а если ты никак себя не ощущаешь, а тоже, к примеру, чувствуешь себя жалкой, мокрой курицей, то придумай что-нибудь про себя и заставь другого человека поверить этой выдумке.
— Ну что ж, Тамара,— сказал Иван.— Если тут негде культурно отдохнуть двум хорошим людям, то сейчас возьмем такси и поедем в республиканский город Минск.
— Ну да, разбежались,— все с той же иронией сказала девушка.
— Я не шучу,— сказал Иван, вышел на мостовую и поднял руку.
— А я не поеду,— поняв вдруг, что он действительно не шутит, сказала девушка.
— Тогда пошли в ресторан. Я семь лет не был в ресторане.
— Это почему же?.. Времени не хватало?
— Времени навалом было. Только вот ресторана там, где я находился, не было.
— На луне, что ли, находились? — спросила девушка.
— Почти что… В предлунной области.
— Это что же, служба? — со слабым проблеском интереса спросила девушка.
«Все-таки падки они на погоны»,— подумал Иван.
— Служба в некотором роде.
— Таинственно звучит. Может, вы наш агент на луне или что-нибудь в этом роде?.. Сейчас таких каждый день по телевизору показывают.
— Может, и агент,— сказал Иван.— А может, и контрагент. А может, просто агент по снабжению.
В тепле поговорим.
— В ресторан я не пойду,— решительно сказала девушка.— А вот в кафе «Молодежное» зайти можно.
Какими-то дворами она вывела Ивана к новому дому, где соседствовали две стеклянные витрины:
Дворец бракосочетания и кафе «Молодежное».
Стены кафе почему-то выложены кафелем. Иван удивился и спросил девушку:
— А что, здесь баня была раньше?
— Нет, кафе «Мороженое»,— сказала девушка.— Знаете, такой ледяной терем. А теперь ассортимент расширили, стало кафе общего типа, некоторые сюда со своим запасом приходят. Магазин тут рядом.
— Это ценно,— сказал Иван.— Жаль, мы своего не прихватили. Свое-то, оно греет.
Надо сказать, что соседство магазина больше сказывалось на облике кафе, чем соседство Дворца бракосочетаний. Примерно половину посетителей составляли шоферы, которые перед заходом в «Молодежное» отоваривались в магазине беленькой, которой в нежном ассортименте молодежного кафе, естественно, не числилось. Они отдыхали, громко разговаривали и разливали свою беленькую втихую (больше для порядка, чем из опасения). Старушка уборщица проходила между столиков, нагибалась, артистически ловко прихватывала бутылки и кидала их в какую-то торбу. Иван обратил внимание, что в другой части зала сидела в основном молодежь, те пили мало, медленно, важно, но зато дымили вовсю.
И оценивающе цепко оглядывали каждую и каждого вновь входящего, девушке давали мгновенную молчаливую оценку по всем статьям, а на мужчину глядели с таким видом, будто ждали, что он сейчас же покажет фокус, по крайней мере достанет из ушей трешник и тут же положит им на стол. Иван бывал в краткие паузы светской своей жизни в таких вот кафе и, признаться, их не любил. По опыту своему он знал, что надо идти в хороший ресторан, где за те же примерно деньги тебя напоят и накормят да еще салфеточку на стол положат.
В ресторане можно было отдохнуть, да и музыка там живая, человеческая, не то что эти чудеса техники, когда бросаешь пятак в щель, и он беззвучно летит куда-то, в тартарары, и только автоматические зубы щелкнут, а в ответ — ни музыки, ни пятака.
Когда-то в Москве Ваня приходил в ресторан «Узбекистан». На весь квартал пахло шашлыками. Степенные люди с дамами мерзли в ожидании чарки и куска жаренного на угольках мяса. Иван же проходил к стеклянной двери, расталкивал почтенную публику плечами, стучал по стеклышку, и через пару минут к стеклу прилипало круглое, безносое лицо симпатичного швейцара Пети. Хоть Иван и был в то время мальчишкой по возрасту, но Петя уже хорошо знал его, и лабухи знали… Знали, что этот мальчик даст на чай как следует и не зажмурится, а, выпив, будет заказывать, чтобы сыграли вот это модное:
Мы с тобой пойдем сквозь ресторана зал, нальем вина — в искрящийся бокал…
— Слышали такую мелодию? — сказал Иван и напел… Слух у него был хороший.
— Слышала,— сказала девушка без уверенности.
— А «Сан-Луи блюз»?— спросил Иван.
— Нет, такого мы не проходили.
Подошла официантка, принесла меню, сказала:
— Из горячего — только гуляш со сложным гарниром.
— А попроще? — спросил Иван.
— А попроще — рядом в магазине,— сказала официантка.— На троих без бутерброда. А у нас здесь молодежное кафе.
— Ладно выступать,— сказал Иван.— Принесите гуляш со сложным, вина и апельсинов.
— Сегодня яблоки пойдут.
— Давайте.
— А вино какое, портвейн или шампанское?
Иван посмотрел на девушку. Она сделала безразличные глаза, мол, все равно.
— По обычаю по-цыганскому,— сказал Иван.
— Ваш намек поняла,— подобрела официантка.— Бутылочку или в фужеры?
— Бутылочку, и чтоб с салютом,— сказал Иван.
Теперь Иван действовал уверенно, здесь он был в своей стихии, и, как ему показалось, его уверенность понравилась девушке. Они ведь не любят кавалеров, которые мнутся, ежесекундно спрашивают: «Вы это будете, а это будете…»,— которые вынуждают их отвечать: «Нет, не хочу ни того, ни этого». Девушки любят, когда им выкладывают готовое решение.
Появилось шампанское, официантка выстрелила, приятно запахло свежим газовым, винным запахом.
Сработал наконец чей-то пятак, и зазвучала мяукающая, но приятная польская песенка, где отдельные слова угадывались по-русски.
— Ну что ж, вздрогнем? — сказал Иван.— За что?
— Давайте без тостов,— сказала девушка.— Я не люблю эти чоканья и прочее.
— А я люблю,— сказал Иван.— И давно ни с кем не чокался. А сегодня мне очень хочется чокнуться с вами… У старых людей, знаете, свои привычки.
— Да, да,— передразнила его девушка, протянула руку с бокалом.
Они звонко чокнулись.
А пластинка все крутилась, и все вспыхивали эти слова, которые легко можно было перевести на русский, а можно было и вовсе не переводить: «То ля доля, то ль нядоля…»
Девушка разрумянилась в тепле и стала красивее, чем там, на улице, и чем в магазине. Снова щелкнул пятак, и снова техника сработала, и завертелось чтото быстренькое и заводное.
— Ну что ж, попляшем? — сказал Иван.
— А никто еще не танцует,— сказала девушка, видно, не очень-то уверенная в Иване.
— Кто-то ж должен начать,— сказал Иван.— Я лично вас приглашаю.
Девушка поднялась. Иван чуть-чуть оробел, замер внутренне. «Сейчас опозорюсь, сойду с круга, и все пропало. В таком возрасте они глупые, пустяков не прощают».
Однако Иван знал, что в танце, как и во многом другом, главное не умение, а смелость.
Сплясали разок — и ничего, все в порядке. Иван держался так, будто только и делал в дальней своей отлучке, что изучал мелодии новых танцев. Конечно, твист Иван не танцевал никогда. Когда его забрали, еще царствовал рок, а твист почти не танцевали в общественных местах, а только критиковали. Впрочем, Иван осмелел и, глядя на других, тоже стал шаркать ножкой, извиваться туловищем, точно был мокрый и вытирал спину насухо полотенцем. Уже вся молодежь, бывшая в кафе, вышла на пятачок, стало душно и тесно, но танцевать на многолюдье было уютней. Меньше думаешь, кто как посмотрит и что скажет, и больше близости со своей партнершей.
А партнерша его могла плясать что угодно и как угодно, ее чуткие шелковые ноги в серебристых сапогах мгновенно откликались на первый же такт любой мелодии и повторяли эту мелодию на свой лад, красиво, легко и четко. И всякий раз перед началом танца, когда ее тонкая маленькая ладошка ложилась на его плечи, он вздрагивал и, сам того не осознавая, отчетливо испытывал что-то похожее на благодарность.

За все тебе спасибо,
За то, что мир прекрасен,
За то, что ты красивый
И взор твои чист и ясен.
Это он уже слышал когда-то… Кажется, у Галы это «спасибо» уже было. Только что из этого вышло?
Да, да, то самое «Арабское танго»… Смотри, никак не выйдет из моды. Батыр Захиров, или Захар Батыров, он не помнит. Музыка сладкая, как растаявшее мороженое. И все-таки растравляет душу. Особенно если она уже удобрена для этого и если ее чуть подгазовать шампанским.
Ах, как хорошо и тепло ты держишь свои руки на моих плечах! За все тебе спасибо. Как ладно и хорошо покачиваться в такт, не сходя с места, а только с пятки на носок, с носка на пятку, с земли на воду, с воды на небо. Не сходишь с места и вместе с тем движешься, плывешь по теплой реке, по общему течению. Все танцуют, и ты. Ты, как все, такой же… Во всем. В общем танго, в общем фокстроте, в общем твисте, в общем счастливом сумасшествии, как в том анекдоте «Идея. Иде я нахожуся?» В кафе я нахожусь… Неужели и вправду? Не в колонне. Не на перекличке. В кафе «Молодежное» на танцах. За все тебе спасибо, за то, что мир прекрасен…
— Тома, мир прекрасен?
Она молча кивает, занятая танцем.
— Тома, ответь мне, почему так прекрасен этот лучший из миров?
Она морщится. «Но откуда я знаю»,— говорят ее лоб и нос. Ей не нравится философствовать во время танца, обсуждать многообразные проблемы жизни, выпадать из ритмичного, всепоглощающего движения. Ей нравится это сахарное арабское танго, и не надо ей задавать непонятных вопросов… И вообще, что тебе надо от нее? Того же, что и от всех других? Ну, ответь, гражданин Ваня Лаврухин, на совесть. Да, и этого, если уж на то пошло. Все мы люди, все мы человеки, уж так устроен свет, хвала тебе, аллах. Но… не так-то все просто. Ему это надо, но не на час, не на день, не для того, чтобы забыться и снова куда-то бежать… Так, значит, навсегда… Ах, навсегда ли, Ваня? Да, именно так. Навсегда. Ушел на рассвете, в холод, на работу. Встал — холодно, зябко. И ты не один в доме, она тут, ты слышишь ее голос. Вернулся домой, она ждет… Навсегда. Ты уехал ненадолго к кому-то, к чужим, а вернулся к своей, в свой дом, навсегда.
«Я буду тебя любить,— твердил про себя Иван.— Да, да, любить, не удивляйся этому слову. Я его где-то вычитал, запомнил… И надо же это испытать на себе… Я буду обращаться с тобой осторожно, как это называется, лелеять. Очень осторожно. Не кантовать, не бросать на пол… Я буду ходить босиком на цыпочках, летать по саду, махать самодельными крыльями. Я буду носить тебя на руках… Шутки шутками, но я всерьез. Навсегда».
— Что вы там такое бормочете? — спросила Тамара.
— Репетирую.
— Роль?
— Нет, объяснение.
— Так вы артист?
— Есть маленько в крови.
— С вами надо осторожно.
— Вот именно. Главное, не бросать.
— А вас много бросали?
— Всю дорогу. Только не в том смысле, в каком
вы думаете. Об пол, о подоконник, о стенку.
— Значит, бока у вас крепкие.
— Были крепкие. Да штукатурка пообилась.
— Ну вот, мы проболтали, а танец кончился.
— Навсегда?
— Да нет… До новой монеты.
Они сидели за столиком, аппарат гудел и не заводился. Лампочка вспыхивала и бессильно гасла.
— Курить хочется,— сказала девушка.
Иван не выказал удивления, достал пачку «Беломора», протянул ей.
— Нет, такие я не курю. Иван, стрельните у соседей сигареточку, пожалуйста.
Первый раз она обратилась к нему по имени. Иван поднялся и подошел к соседнему столу, который был буквально облеплен парнями. Они сидели, пригнувшись к столу, шушукались над единственной бутылкой, как заговорщики. Один из них, не глядя, не обернувшись, протянул Ивану пачку, Иван взял, передал Тамаре.
Ему казалось, что курит она больше для форса, чем для удовольствия, или по привычке. Но Иван не осудил ее, хотя в принципе и не одобрял тех, кто пьет и курит для видимости, чтобы быть, как все.
К тому же все женщины из прежней его жизни курили. Курили, что попадалось: махру, папиросы, трубку,— и было странно, что и эта тоже делает, как они. Впрочем, оглянувшись, он увидел, что все девушки в кафе курят, и, поняв, что так теперь полагается, Иван успокоился. Тоненькая сигаретка торчала в таких же тоненьких, детских каких-то пальцах, и Ивану очень захотелось погладить эти пальцы, эту узкую, белую, с лакированными коготками руку. Он зубами, как фокусник, вытащил из ее пальцев сигарету, сделал вид, что обжегся, бросил сигарету и накрыл своей ладонью ее руку. Он почти физически ощутил под своей ладонью теплого и дрогнувшего птенца, пойманного случайно и на мгновение. Вот сейчас выпорхнет сквозь пальцы, и бегай лови. Она ничего не сказала, но посмотрела с удивлением. Мол, к чему все это? Но он не отпускал.
— Что, руки озябли? — спросила Тамара.
— Да. Очень,— сказал Иван.
— Что же вы такой мерзляк? А еще военный.
Иван не ответил. Птенец еще жил и теплился в ладонях, еще не улетел, и это было сейчас важнее всего. Он взял ее вторую руку, прижал к своей щеке, потом поцеловал.
— Это что галантность или нахальство? — спросила девушка.
— Ни то, ни другое,— ответил Иван.— Первый раз в жизни целую руку. Ей-богу.
Она отвернулась и закурила, взяв папиросу из его пачки, лежащей на столе. Затем, искоса глянув
на него, спросила:
— Что ж, и жене никогда не целовали руку?
— Жены не было.
— Это отчего ж так сурово?
— Такие вот суровые обстоятельства.
Молчащий ящик вдруг прорвало, и они снова пошли на пятачок для танцев. Теперь ящик взвывал
нараспев, стеная и моля: «Ай, ай, Дилайла»,— и двигаться теперь надо было быстро, крепенькая рука на плече приказывала ему:
«Ныряй быстрее в общее движение, догоняй эту Дилайлу, и я с тобой». И он нырял в общий поток
и вертелся в этом потоке, на кого-то наталкиваясь, а сам думал при этом: «Не удержалась все-таки, спросила… про жену. Как ни верти, а это — главное для них, даже для такой, как она».
— Сколько тебе лет? — спросил Иван, перекрикивая «Дилайпу».
— Достаточно.
— А точнее?
— Двадцать два. А вам?
— Столько, сколько Иисусу… Примерно…
— Какому?
— Боженьке.
— А я не знаю, сколько ему. Его юбилей мы пока еще не отмечали.
— Иисусу было тридцать три. Что, многовато?
А мне еще больше…
— Не в этом дело.
— А в чем?
Она не ответила, а музыка кончилась.
Когда они шли к столику, Иван мысленно проговорил: «Ты будешь моей женой». Он хотел повторить это вслух, но раздумал. По опыту своей жизни он знал, что в важных делах никогда не следует торопиться.

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Возвращение брата – Глава восемнадцатая

До вечера судья Малин так и не знал, поедет он к Ване или нет. На следующие два дня были отложены давно тянущиеся хвосты ненаписанных писем, непрочитанных бумаг, следовало давно произвести «мусорный аврал» — повыбрасывать все ненужное, разобрать всю корреспонденцию, надо было позвонить в Клуб пищевиков, который терпеливо вот уже два месяца приглашал его выступить на тему о правосознании граждан, а он регулярно переносил это до более свободных времен… Следовало в эти свободные дни почитать кое-какую специальную литературу, да были и немаловажные хозяйственные дела, как, например, громоздкое мероприятие (одна мысль о котором приводила в ужас) с установкой новой газовой плиты… Все это и должно было привычно составить его выходные дни… И вдруг выпрыгнуть из упряжки!
Конечно, если он не приедет, Иван расстроится, но не обидится. Иван знает, что судья Малин — человек, обремененный заботами, занятой. Да и к тому же можно послать Ивану теплую телеграмму, поздравить его от души и сказать в тексте, что сейчас он приехать не может, что приедет летом… Все это можно, конечно, только этого ли ждет Иван? И еще он подумал: в одном Иване ли тут дело? Если он сейчас не поедет, то все, значит, он никогда уже не поедет никуда, кроме командировки, санатория, ближней рыбалки, никогда никуда не поедет просто так — потому что захотелось,— никогда не будет свободным, ни на секунду, от существующих и придуманных работ, обязательств.
Все это прокрутилось в его голове, как лента в магнитофоне, и сознание полной своей связанности, зависимости от чего-то тошнотворно наполнило его, и, как в детстве, он ужаснулся вдруг от сонного и беспомощного ощущения: на тебя едет поезд, а ты лежишь, не в силах ни двинуться, ни крикнуть…
«С подушки съехал, одеяло сбросил, вот и орет»,— ворчала дежурная детдомовская нянечка, поправляя ему одеяло.
«А в чем, собственно, дело? — спросил сам себя Николай Александрович.— Возьму и поеду. Гори оно все огнем синим».
Позвонил в клуб и еще раз окончательно и бесповоротно назначил день выступления, отложил бумажки и письма, написал жене записку, поехал на вокзал.
Взял билет в мягкий вагон, к тому же повезло: в купе он был один. Постоял у окна в момент отхода поезда, посмотрел на полупустой перрон, испытав почти рефлекторную отходную вокзальную грусть, скорее связанную с какими-то давними отъездами и проводами. Сегодня его никто не провожал, да и встречать Иван не будет, так как, по обыкновению своему, он не стал давать предупреждающую телеграмму.
На мгновение стало хорошо. Бросил на верхнюю полку портфель, переоделся в спортивный костюм, достал еженедельник «Футбол-хоккей». Однако не читалось…
Вышел в тамбур, покурил там, поглядывая на уже спешащую в вагон-ресторан публику. Хотелось ощутить себя неприкаянным, праздным, ничейным и молодым.
В тамбуре было холодно и пыльно, он вернулся в чистенький вагон, стал у окошка на весеннем ветерке, высматривая ночные огни.
Когда-то в давние поездки они гипнотизировали его отдельной своей жизнью, ощущением далекого, неведомого жилья, в которое и его, может быть, занесет когда-нибудь случай или судьба. Огни эти волновали не столько затерянностью своей в ночи и одинокостью, сколько вызывали образ собственной его физической крошечности в мире, собственного, почти муравьиного, неприметного людям движения — в черно-белом пространстве, одновременно отталкивающем своей бесконечностью и влекущем.
Сейчас все воспринималось, пожалуй, проще и грустнее: стук колес, размеренное движение и огни за окном отсылали не к туманному будущему, а ко всему, что уже было с ним, не к предвкушению, а к воспоминанию. То неясно зреющее в душе ожидание крутого странно-счастливого поворота в жизни, которое всегда обжигало его в минуты небудничные, нерабочие: в лесу, на рыбалке, на пароходе, в тамбуре ночного вагона,— теперь переродилось в нечто другое, в не остро бередящий душу тягостный комок.
В одном справочнике он прочитал недавно, что все подобные эмоции в пожилом возрасте, смены настроения и прочее являются лишь признаками постепенно развивающегося склероза — не более того.
И совершенно незачем им поддаваться, а для того, чтобы свести их к минимуму, нужно регулярно употреблять витамины.
Ему захотелось чуть-чуть выпить, согреться, но без назойливых дорожных компаньонов, и он зашел в вагон-ресторан, где ему налили в толстый граненый стакан с подстаканником желтого, как некрепкий чай, арабского коньяку. Он вернулся в купе, знал, что не заснет скоро, стал настраивать себя на встречу с Иваном, вспоминать Ивана, его голос, лицо…
Ведь знал он его уже несколько лет, а видел всего дважды.
Многие люди в его жизни, столь богатой встречами, как бы повторялись многократно, точно были различными вариантами одного и того же образа.
Они и говорили похоже, и схожими были их поступки, и проступки, и объяснения, и оправдания. Но были другие, не похожие, уникальные, не в деяниях своих (подчас так же стандартно укладывающихся в кодекс), а в чем-то ином, скорее всего в той внутренней жизни, которая существовала в них, неподвластная наказанию и посулу, подчиненная не обстоятельствам, а нутру, характеру, как бы некоему предначертанию судьбы. Такие люди были интересны ему, у него было к ним свое отношение: одних жалел, другими восхищался, третьих побаивался,
некоторых ненавидел, но уважал… Так и Иван был когда-то интересен ему.
А потом интересность ушла, и осталась тревога и родственная жалость, как-то незаметно Иван стал своим человеком, которого забываешь надолго, но все-таки он есть, существует и, неизвестно почему, нужен тебе и заботит тебя. Чудной он был, этот Иван!
Николай Александрович почитал газетку, полежал полчаса с закрытыми глазами, изо всех сил стараясь заснуть без снотворного, потом понял, что ничего не выйдет, достал предусмотрительно взятый им с собой димедрол, заглотнул горькую таблетку, и через минут двадцать голова его стала тяжелеть и тускнуть, как перекаленная лампочка… Все меньше, слабее накал, и, наконец, темнота.
Едва он заснул, раздался шум открываемой двери, грохот, щелканье чемоданов, зажгли свет, он проснулся, увидел каких-то людей: мужчину и женщину, которых поселили именно к нему, несмотря на множество других незанятых купе,— видимо, по извечному и многократно проверенному «закону перевернутого бутерброда», всегда падающего маслом вниз.

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Возвращение брата – Глава девятнадцатая

Под конец, под закрытие, Иван расплясался…
Теперь ему и сидеть не хотелось, только танцевать. Особенно ему твист нравился. Здесь музыка как бы входила в тебя, вливалась в твое существо и оживала в тебе движением, подчиняла твои мускулы, заполняла каждый миллиметр твоего тела. Здесь и руки и ноги танцевали, а все тело — и спина, и плечи, и сердце — буквально плавилось от ритма, от музыки, от счастья.
— Давненько не плясал я подобных танцев,— сказал Иван.
— А что у вас, другие танцуют?
— У нас немножко другая мода,— ответил Иван. — Обожают бальные танцы. Знаете, падеспань, падгармонь, падконвой.
— Это еще что? Такого не слышала.
— Это старинный бальный танец. Молодежь его мало знает.
Она улыбнулась, не поняв. Да и к чему было понимать? Ну, шутит человек, как умеет, настроение у него хорошее.
А Иван с радостью подумал о том, что все пока хорошо закрутилось. Вот он чем теперь занимается — танцует в молодежном кафе с такой девушкой и не позорится, не хуже других, и не заводится ни с кем, не глотничает, ни от кого ничего не хочет, и никто ничего не хочет от него. То, что вчера казалось совершенно недоступным, постепенно становилось явью. Он только мечтал с ней познакомиться, только мечтал заговорить, встретиться, а вот уже они вместе, будто так и надо, будто так и положено.
Нет, есть бог или там кто еще. Все-таки он есть, аллах, прими поясной поклон.
Когда она оставила его и ушла на минутку, он проводил ее взглядом и еще раз удивился тому, как хорошо сна сложена, как здорово она смотрится издали, как свободно и хорошо она ходит. «Такой в моей жизни еще не было,— подумал Иван. — А Гала?» Он подумал о Гале с грустью, но без прежней обиды и боли. Ранка долго ныла, теперь зажила, не найдешь и след ее. Галя была хороша, но уж больно умна и все, верно, знала наперед, что ей нужно, а что нет, привыкла учить людей, а ведь это трудно — думать все время об отметке, и чувствовать себя благодарным, и смотреть на женщину снизу, с парты, все время как бы с четверенек.
А эта мало что знает в жизни, не побита, не издергана, не оскорблена, поэтому не станет оскорблять других. Все у нее есть, что надо, бог дал ей юность, походку, уверенность, а значит, и доверчивость… А что еще? Некоторое бесчувствие, что ли…
Но это, наверное, от возраста… Скрытая ласковость (когда они танцевали, он это почувствовал), желание выйти замуж. И прекрасно. И он будет охранять ее, будет ласковый, как собачка, и будет гавкать на других, если кто приблизится на расстояние трех шагов.
А вдруг она ушла и не придет? Отвалит — вот с таким бородатым, тонкогорлым, который еще на свете ничего не видел, но кое в чем, может, опытнее и ловчее его. Что тогда? Ну, он отлупит пару таких…
Ну и что дальше? Что он докажет этим? Он и впрямь вдруг поверил, что она не придет. «Это будет мне наказание за то, что слишком расслабился», — подумал он. Никогда не следует раньше времени радоваться, а он рассусолился, как теленок… А может, и впрямь он годится лишь для какой-нибудь вдовой Маруськи, любящей выпить перед сном. Через минуту она пришла. Села, выпила глоток вина.
— Что вы такой хмурый?
— Я думал, ты сбежала…
— Зачем?
— А вот так просто. Сбежала с молодым продавцом, со студентом техникума, с кондуктором,
кто еще у вас в городе есть?
— С вагоном без кондуктора,— поправила она.
И добавила: — У нас тут много кто есть, но я такой привычки не имею.
— Все равно бы догнал.
— Ну и что?
— А вот посмотришь, что.
— Значит, вы опасный человек?
Он проговорил быстро, как говорят некоторые кавказцы, когда кого-нибудь хвалят, в знак наивысшего восхищения:
— Звэр-а! («Машина — звэр-а! Костюм — звэр-а! Игрок футбольной команды — звэр-а!»)
Тамара рассмеялась. Уже ходила уборщица, подбиравшая бутылки, просила покинуть помещение. Ребята пытались спорить с ней, дескать, еще рано, уходили медленно, нехотя, некоторые еще пританцовывали, надевая пальто, хотя в нарядном ящике уже давно погас свет и пятаки не звенели, не зажигали рубиновый глазок аппарата, они богатым медным кладом лежали на дне кассы.
На улице подсохло, но земля блестела, и одновременно пахло пылью и чем-то острым, терпким, будто эфир расплескали. Цветение угадывалось сквозь тьму — клейкостью, влажностью весеннего ветерка.
Выйдя на улицу, Иван замолчал, разглядывая ребят и девушек, расходящихся по домам, танцующих без музыки, весело переговаривающихся.
Там, в кафе, Иван чувствовал себя нисколько не хуже их, а сейчас ему представился завтрашний день, поход к участковому и все остальное, что еще предстояло, и на смену возбуждению пришли тревога и усталость. Никогда еще в жизни не доводилось ему радоваться до конца, без оглядки, а всегда с тайной опаской и заботой. Так и сейчас. И разговаривать с Тамарой вроде бы стало не о чем, и идти некуда.
— Ну так как домой, на автобусе или пешком?
— Можно и пешком.
Если, уйдя из кафе, он как бы оторвался от нее, мысленно отдалился, то она еще была вместе с ним, и ее рука тепло и покойно лежала на сгибе его локтя. Иван устыдился своей дурости, тому состоянию, что последние годы стало привычным для него и которое он называл «психом». («Псих на меня напал».)
Он покрепче прижал ее руку и сказал:
— Лучше, конечно, пешком. Такой вечер один раз в жизни бывает.
— Почему?
Он не ответил. Они пошли быстро, сначала улицей, потом пустырем, переулками. Минут через пятнадцать пришли к ее дому.
Дом в отличие от Иванова жилья был новенький, блочный, а вокруг него отгороженные палисадничком росли кусты.
И собаки так же брехали по-деревенски, как и в том районе, где жил Иван, а из деревянного сарайчика натужно, пароходным гудком голосила растревоженная свинья.
Вот моя деревня, вот мой дом родной,— сказала Тамара.— Спасибо и до свидания.
— Вот так сразу? — сказал Иван.
— А что? Пора уже, поздно.
— Покурим? — предложил Иван.
— Ну, по одной на посошок,— согласилась она.
Они сели на не просохшие еще дрова, сваленные посреди двора, и закурили… Было хорошо, тихо, прохладно.
— А кто тебя ждет дома? — спросил Иван.
— Сестренка и мать. Да они не ждут, а уже улеглись.
— А пахан?
— Кто? — переспросила она.
— Отец.
— Тот по другому адресу с другой сестренкой.
— Бывает,— сказал Иван.
Ему захотелось узнать о ней побольше, увидеть комнату, в которой она живет. Она сидела, задумавшись, пожевывая папироску, так и не раскурившуюся, склонив голову чуть набок, как скворец, и в лунном свете был явственно виден чистенький школьный пробор в расчесанных набок, распущенных волосах; тон на щеках, подсиненные глаза взрослили ее, делали независимее, загадочнее, а сейчас всего этого не было видно в темноте, только пробор светлел на склоненной голове, и она казалась уставшей девчонкой, присевшей передохнуть, то ли после учебы, то ли после игры… Он дотронулся до ее волос, провел ладонью по теплому и твердому затылку, все его нутро вдруг содрогнулось от нежности, тепла и жалости, той, какую испытал он однажды к спящему Сереге. Он вытащил из ее губ папиросу, бросил на землю, прижал ее голову к себе и сидел так, чуть покачиваясь, будто собираясь ее убаюкать, усыпить. Верно, ей было неудобно, но она не шелохнулась. Потом он поцеловал ее в шею, в щеку, в глаза, чувствуя сладкое, нежное тепло кожи, горечь краски на глазах. Она не сопротивлялась и не отвечала ему, была рядом и вроде бы не существовала совсем.
— Слушай,— хрипло сказал он, не зная, как объяснить все получше, боясь напугать ее и стесняясь своих мыслей.— Я тебя люблю, хочешь верь, хочешь нет. Вот знаю тебя вроде мало, а разве в этом дело… И если кто тебя обидит…
«При чем тут обидит,— подумал он,— кто ее обижать-то собирается? Нет, не то ты тянешь, Ваня».
— Вот такое дело, Тамара,— сказал он и замолчал. Хотелось все не так сказать… Не так сейчас он чувствовал. Будто забежал куда-то слишком далеко и стоишь, как пенек, не знаешь, что делать, вроде и возвращаться нельзя и вперед идти сил нет.— Думаешь, выпил, болтает задаром. Ты уж меня, как говорится, извини… Только я словами не бросаюсь… Вот так, значит… Хочешь верь, хочешь нет.
Она не ответила, посмотрела на него искоса, чуть снисходительно и с интересом, как бы вновь увидев, и провела рукой по его волосам.
— А ты седой,— сказала она.
— Это ты сейчас, в темноте, разглядела?
— Нет… Еще там, в кафе.
— Есть маленько. Для солидности.
— Мне нравится… Лицо молодое, а сам седой.
— Какое ж у меня молодое?
— А вообще сначала ты мне показался старым и очень противным.
— А сейчас?
Она не ответила, уткнулась лицом в его плечо, а он гладил ее волосы и что-то быстро, громко говорил, но про себя, не вслух, потому что боялся голосом и словами все испортить. Вроде он качался на качелях и, когда молча гладил ее, то взлетал вверх, и в животе что-то приятно замирало, обрывалось от высоты и тишины, а потом он летел вниз и надо было что-то говорить, объяснять, а язык был неповоротливый, тяжелый, тянул его не туда, слова были жесткие и не те, что надо. И все-таки хорошо ему было, и он поверил, что и дальше будет хорошо…
А волосы у нее были электрические, ладонь его чувствовала острые частые зарядики… Качели быстро и круто подымали его душу вверх — в нежность и в покой.
Но другая мысль наперекор всему этому, беспокоя и ожесточая его, лезла со дна и тянула качели вниз, в голую деревянную землю.
— Том, ты извини, не думай, что я халява такой, нахальный, только один вопрос у меня есть к тебе.
Скажи, у тебя, наверное, сейчас кто есть?
Она не ответила, он отстранился от нее, закурил, руки у него дрожали. Ее молчание все и подтверждало…
Не надо было заводиться, конечно, на эту тему, но остановиться уже он не мог.
— Ты не темни, Томк. Говори, как есть…
Она встала с сырого штабеля, одернула свой серебристый плащ. Он металлически, как жестяной, зашуршал.
— Ты же седой, значит, должен быть умнее.
— Не обязательно,— сказал Иван.— А что?
— А то,— сказала она.— Стала я б с тобой сидеть, если б кто был, Я так не умею.
Качели вновь рванулись вверх, будто их из страшной рогатки выпульнули… «Все нормально, капитан, все нормально»,— сказал Иван мысленно свою любимую фразу.
Она встала, Иван продолжал сидеть. Край ее плаща холодно и жестко касался его щеки. Шелковые точеные ноги были в сантиметре от его лица, казалось, они источали нежное тепло, от которого сердце останавливалось.
Не вставая с места, сильным движением Иван притянул ее к себе, ухом, щекой, каждой своей клеткой ощутил сильную, холодноватую от чулка плоть ноги, прикосновение буквально обожгло его, и он ткнулся головой, лицом в ее колени. Ноги ее напряглись, сопротивляясь, пытаясь вырваться из этого обруча, уйти, убежать, она что-то говорила, он не слышал. Куда делась прежняя острая и жалостная нежность?.. Он терял голову, желание душило его, и только краешком сознания, еще трезвым, еще не одурманенным близостью женщины, он соображал, что сейчас все кончится скверно, что она уйдет от него, и все, больше он ее не увидит, что он испортил все, что было вначале, и уже не будет никаких качелей, ничего не будет. Он разжал руки, она рванулась от него в сторону, к дому, он крикнул ей почти с мольбой:
— Погоди минутку, останься, ну не бойся, прошу тебя!
Она остановилась на полпути между бревнами и подъездом. Он подошел к ней, сказал, успокаиваясь:
— Не сердись, ты потом поймешь… Я уже забыл, какие женщины бывают. Озверел малость. Будет так, как ты захочешь, и все, я тебя больше ничем не обижу… Не в этом дело.
— А в чем? — спросила она.
— А в том, что я тебя люблю, вот и все, и не смейся… У меня, может, ничего, кроме тебя, нет.
— Как же ты, интересно, жил до сегодняшнего дня?
— А я и не жил, я только и ждал тебя.
— Чудной ты,— сказала она.— Чуть-чуть с приветом.— Она стукнула пальцем по виску.— То такой хороший, покорный, то будто с цепи сорвался.
— Ну, сорвался раз,— согласился он.
— Ладно,— сказала она.— На первый раз прощаю.
Он взял ее руки холодные будто был мороз, и провел ее узкой ладонью по своему лбу, щеке, по губам.
— Ну, когда теперь? — спросил он с надеждой.
— Когда-нибудь,— ответила она, улыбнувшись.
— Завтра,— твердо сказал Иван.
— Какой ты настырный. Ну ладно.
Она повернулась и пошла, вот она уже дошла до подъезда, открыла дверь.
— Слушай, ты в бога веришь? — крикнул он.
— Никогда,— ответила она.
— А в судьбу?
— Верю.
— И я тоже.
— Только в счастливую, а ты?
Он не ответил, молча махнул ей рукой. Хлопнула дверь подъезда
Он подумал что не сказал ей что-то важное, существенное, да, в общем-то ничего не сказал, и он решил догнать ее, вбежал в подъезд в эту гулкость, пустоту, полутьму, терпко пахнущую кошками.
Где-то наверху он услышал уже слабый, нечеткий стук каблуков, затем дверь захлопнулась, в подъезде стало безжизненно и тихо. Он сел на подоконник, достал свой «Беломор» и, когда, закуривая, поднес руки к лицу, отчетливо услышал запах ее духов, волос.
Он прижал ноги к теплой батарее и, словно собака, обнюхал свои руки, пахнущие ею. Так он сидел еще долго, чувствуя тепло, которое от ног шло вверх, наполняя все его внутренности блаженным, усыпляющим покоем.
Такое было чувство, будто падал с самолета, камнем в землю, с большой высоты, и вдруг парашютик неожиданно раскрылся над ним, и он повис недвижно меж облаков и мягкого неба.

Журнал Юность № 4 апрель 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Возвращение брата — Глава двадцатая

Он легко ориентировался в чужой, незнакомой местности и сейчас пошел не тем путем, как шли они вместе сюда, а кратчайшим, как ему казалось,— дворами. Крупная капля—то ли ветром ее сорвало, то ли так, шальная,— шлепнулась на лоб, приятно похолодив лицо. Он подошел к дереву, разглядел в темноте набрякшие почки. Казалось, еще минута, и они разорвутся.
«А ведь я как раз к лету попал»,— подумал он с тайной радостью и удивлением. Из дворов он вышел на пустырь, бывший когда-то стадионом, судя по еле очерченному квадрату поля, перепаханного кое-где бульдозером, по сваленным в кучу остаткам трибун. На колышках висели большие фанерные щиты, видимо, стенды. В одном месте стенды были сняты, и сердцевина щитов не белела, а гасла в общей тьме. Около одного из щитов он заметил какое-то движение. Подойдя чуть ближе, увидел группу людей. Они стояли плотно, Ивану даже почудилось, в кружок. Голосов не было слышно, в темноте казалось, что они колдуют над чем-то или же
роют землю, встав в круг. Неожиданно круг разжался, и из него пулей выскочил человек и побежал.
Он пробежал метрах в десяти от Ивана. Только белое пятно лица мелькнуло, очень белое, белее стендов на колышках. Иван скорее угадал, чем увидел, что это был молодой парень, хотя бежал он тяжело, то ли пьян был, то ли подбит… И тут же цепочка рванулась за ним, и по той сосредоточенности, с какой они молча бежали, Иван понял, что эти четверо травят пятого не на шутку… И что при таком ходе он от них не уйдет.
Действительно, они быстро догнали его и остановились, и бежавший и догонявшие его стояли на сей раз вроде бы мирно, что-то выясняя. Ивану были слышны их голоса, но что они говорили, он не различал. Незаметно как-то бежавший переместился в центр группы и стал размахивать руками, будто объясняя что-то. А через секунду он упал, будто поскользнулся, будто не на земле стоял, а на льду.
Тут же он исчез из поля зрения, потому что те четверо окружили его. Они покачивались, размахивая руками, будто играли в футбол, пасовали в кружок, тут же Иван понял, что и на самом деле они работали ногами. Он подошел на несколько метров ближе к ним и явственно услышал ругань, сдавленный крик; кольцо на мгновение разорвалось, и тот, что был внутри, по-лягушечьи, на четвереньках, выпрыгнул из кольца и снова тяжело, подбито бежал, время от времени нагибаясь к земле и хватаясь одной рукой за бок… И снова те четверо погнались за ним, и Ивану было хорошо видно, как он растерянно нагнулся, схватил что-то с земли, видно, камень, и бросил в них, но не попал, потому что они не замедлили свой бег и уже почти настигли его.
Иван не мог разглядеть их как следует, но сейчас по их бегу, по суетливой ярости, с которой они все на него снова кинулись, Иван почуял: это не мужики, это малолетки.
Иван вложил оба пальца в рот и свистнул. Он хотел их взять на испуг, остановить. Действительно, они остановились, но не все: один, самый маленький, махал руками около подбитого. Остальные стояли, не двигаясь, издали разглядывали Ивана.
Убедившись, что он один, они сделали шаг ему навстречу.
— Эй, подойди! — крикнул один из них высоким, ломким голосом.
Иван не ответил. Он снова сунул пальцы в рот и засвистел, будто подзывая кого-то к себе. Свист его прозвучал на этот раз резко, пугающе. Они остановились, замерли… Иван повернулся и ровным шагом пошел назад к щитам. Однако, пройдя десяток метров, он вновь услышал резкий, тонкий, будто бы знакомый окрик:
— Стой! Вертай назад!
Иван продолжал идти, не замедляя, не убыстряя шаг, вскоре он услышал нарастающий топот. Теперь бежали за ним.
«Может, рвануть? — соображал Иван.— Да ни к чему от мелюзги бегать… Пугну, отобьюсь. А вообще зачем я влез?»
Он прошел еще несколько шагов, чувствуя затылком, спиной близость бежавших людей, и круто повернулся им навстречу. Он сунул руки в карманы, будто там было что-то такое, чего не достают попусту. Он молчал, выжидал. Двое почти вплотную подошли к нему.
— Ты чего свистел? — спросил тот, кто окликал его.
Теперь Иван понял, что он не ошибся, им было лет по шестнадцать, не больше, и тот, кто спрашивал, был будто бы знаком, где-то Иван уже видел его.
— Ты чего, дешевка, свистел? — повышал голос парень.— Фары тебе пописать?
— Не тарахти, сопляк локшовый,— спокойно сказал Иван.— Дыхало закрой, когда со старшим говоришь, фраеришка.
Тот аж опешил на мгновение.
— Так вот я вам говорю,— продолжал Иван.— Валите отсюда, пока вас тут не тормознули. И человека оставьте, не смейте марать.
— А тебе что, больше всех надо? — сказал парень, и Иван окончательно признал его. Это их шайка-лейка прицеплялась к Ивану в парке у пивного ларька. Сейчас, сбитые с толку изощренным блатом Ивана, его уверенностью, угрожающим видом, они пялили глаза, одновременно и робея и взвинчивая себя, остервеняясь и с опаской косясь на неподвижные руки Ивана, тяжело лежавшие в оттопыренных карманах., в которых, кто знает, какая штучка лежит.
— Да, мне надо,— сказал Иван.— Я вам повторяю: валите хором отсюда без несчастья.
Иван повернулся и пошел. Они стояли сзади, еще не решив, что делать, но нападать пока боялись.
Теперь нужно было уходить… Все, что мог, он сделал, а теперь уходить, быстро и толково, но без суеты. Не дай бог показать этой шушере, что ты боишься. Им только подставься, только покажи слабинку, такие мальки беспощаднее взрослых, когда чувствуют слабость или безнаказанность. И все-таки Иван таких не боялся. Сколько таких бегало у него на побегушках ложкомойниками!
Он шел достаточно быстро, твердо, одну руку по-прежнему держа в кармане для понта, другой помахивая для быстроты хода, шел так, будто сзади никого нет… «Разговор окончен… Пора по домам.
Я вас предупредил, а вы меня не троньте, только зачем эти чувырла встретились в такой вечер?» Он не жалел, что ввязался… Таких не пугнуть — себя не уважать. На них не крикни — загрызут человека насмерть. Но было досадно, что такой вечер попортила эта шпана.
Тихо — ни голоса, ни ветерка. Тихо, прохладно, свежо. «Надо б дойти до остановки,— подумал Иван.— Метров через сто вроде б остановка. Может, еще автобусы ходят. Кто его знает, какие тут порядки?»
Задумавшись, он не расслышал, как двое стоявших впереди рванулись с места, а двое других побежали за ними. Он прозевал их рывок на секунду, нет, на полсекунды, чуть запоздал ринуться вперед, а теперь они уже догоняли его. Он мгновенно решил, как будет действовать. Сначала он побежал не сильно, потом резко остановился, и, когда первый на скорости поравнялся с ним, Иван прыгнул на него и всей тяжестью своего тела свалил на землю.
Второй кинулся на него сзади, но промахнулся, проскочив вперед, и Иван успел ударить его, аж пальцы хрустнули обо что-то твердое, должно быть, затылок. Валясь, тот заплел ноги Ивану, и Иван потерял равновесие, но все-таки устоял. И тут же он увидел, что около него прыгает и петляет, как заяц, то удаляясь, то приближаясь, бежавший сзади всех, маленький, верткий, без шапки.
— Прочь, гнида! — крикнул Иван и побежал вперед.
Но те двое уже встали и пошли вдогонку за Иваном. Через несколько секунд он уже слышал рядом их бешеное дыхание, прерывистую ругань. Одного Иван ударил сбоку, в печенку, удар, получился скользящий, не очень сильный, а второй подсек Ивану ногу, и Иван, таща его за собой, вместе с ним упал на землю. Первый прыгал над ним, целясь ногой в голову. Иван уклонялся, вертелся на земле, как рыба, одной рукой прижимая того, кто упал с ним вместе, ногами отбиваясь от нападавших: сверху. Наконец, ему удалось опрокинуть на себя первого, и теперь они все трое бились на земле пыльным, шипящим, кровавым клубком, и главное сейчас было первым выскочить, первым встать на землю. Иван метелил их влежку, руками и ногами,
не чувствуя, не замечая ответных ударов. Как бы в полусне, он видел маленького, который нагибался над ним, но у Ивана руки были заняты, и он не мог его отпихнуть, и он не знал, чего этот маленький, эта крыска хочет. Ему удалось на мгновение высвободиться, встать, и он рванулся вперед, но тут маленький, как мышь, метнулся наперерез, обежал Ивана кругом и подскочил, отставив назад одну руку. Иван почувствовал не тяжесть удара, а тычок, горячий, в спину, раз, и снова такой же, колющий и более глубокий в поясницу… Боль почему-то отдавалась в живот, а спина стала мокрой и горячей.
Он еще не понял: как это? Чем? Только почувствовал, что ноги держат плохо, что бежать не может.
Что-то липкое, скользкое склеило ноги, тянуло вниз, к земле. Да и бежать уже было ни к чему: пространство вокруг него было пустым, и три спины удалялись от него, постепенно сливаясь с землей, с темнотой, последним бежал маленький человек без шапки.
Иван попробовал все-таки встать, идти, прошел несколько шагов, потом его затошнило, свело живот. Теперь впервые он почувствовал глубокую, нестерпимую боль, он встал на колени, потом лег на землю, сжавшись, бочком. Он вдруг стал плохо видеть и не знал, куда ползти и кого позвать. Он полз к щитам, белевшим невдалеке, но доползти до них не сумел, потому что ему показалось, будто голыми внутренностями, кишками он царапается о землю, о грязный, острый, нерастаявший снег.
Надо было все-таки кого-то позвать, чтобы помогли, может быть, девушку, которая жила здесь рядом. Но он вдруг забыл ее имя. Силился вспомнить несколько секунд, но не мог. Тогда он окликнул Серегу, своего младшего брата, чтобы тот пришел поскорее, взял его и довел домой. На земле становилось все холодней, и тепло из спины уходило.

Николай Александрович так и не заснул, всю короткую ночь он провел в тревожной полудреме. Поезд приходил рано утром, стоянка была трехминутная, и он боялся проспать. Как назло забыл завести часы и все вглядывался в окошко, где развиднелось тускло, не по-весеннему. Наконец он встал, побрился в коридорчике электробритвой, зудящей уныло, вполнакала.
— Зря беспокоитесь,— сказала ему проводница.— Спали бы себе. Еще час до вашей станции.
У меня же отмечено в книжечке, седьмое купе — разбудить в шесть. «Все-таки хорошо, что вырвался.
Иван обрадуется… Надо будет зайти в райотдел милиции — не помешает. И насчет работы обмозгуем…»
Николай Александрович решил не возвращаться в сонное, тяжело надышанное купе и простоял в коридоре у окошка, глядя, как лес, еще не стаявший снег и редкие домики из бесформенных и грязно-серых становятся розовыми и теплыми. Перед остановкой он испытал то легкое и приятное возбуждение, что известно каждому, кто подъезжает к месту, к своему конечному пункту, особенно когда едешь не по нудной обязанности, а просто так; в силу своих личных интересов…

Мать Ивана несколько раз в ночь вставала, подходила к дверям, прислушивалась… Ивана все не было. Она дважды пила сердечные капли, будила мужа, один раз даже всплакнула и внезапно заснула на рассвете, измаявшись и устав за ночь. Ее и мужа разбудил звонок в дверь, долгий, сплошной, без перерыва, резко прервавший ее слабый, болезненный сон. Она, побледнев, вскочила, пошлепала босыми ногами в сени, непослушными руками дергала задвижку, никак не могла открыть.
— Кто? Кто?.. Это ты, Ваня?!
— Открой, Михайловна,— сказал громкий женский голос.
На пороге стояла соседка, из домика напротив.
— Подымайся, Михайловна! С Ваней неприятность.
— Что, что такое?! Слава, иди сюда скорее… Ой, нехорошо мне!..
Она, держась за сердце, стояла, прислонясь к косяку с неживым, побелевшим лицом.
— Что ты знаешь, говори! Ну, говори же скорей… Куда мне бежать-то? Где он, Ваня? Ну, говори же.
— В больницу беги. В больницу его отвезли… Говорят, дрался с кем-то… Там он в больнице лежит порезанный.
Туфли не застегивались, платье не надевалось, и Вячеслав Павлович молча помогал ей. Задыхаясь, с таблеткой валидола во рту она выскочила из дома и бежала к больнице, а муж сзади, не поспевая за ней.
— Я же говорил,— тихо, чтобы она не слышала, бормотал он.— Я же говорил, я же заранее знал, что так будет…
Она не слышала ничего и молчала. Лицо ее казалось застывшим, в мертвенности своей — неприступным. И только внутри себя она кричала криком, и внутренности ее рвались и набухали кровью: «Ведь так все хорошо было… Ведь хорошо же было…
Что же ты делаешь со мной, Ванечка-а-а?.. Что же ты с нами делаешь?»
В больнице кто-то накинул на нее халат, объяснял, какой этаж, какая палата, она не слышала и не понимала, и бежала вперед, сдернув с себя мешавший халат, держа его в руках, как полотенце, и безошибочно поднялась на третий этаж, и, не спрашивая, нашла палату, где он лежал. У палаты она остановилась. Не могла переступить порог и открыть дверь. Муж догнал ее, и она сказала ему:
— Ты иди…
Он вошел, а она стояла у дверей, ждала. Через минуту муж вышел.
— Живой он? — спросила ока мужа.
Муж замешкался, секунду не отвечал, ее стало знобить, и она накрыла голову халатом. Наконец до нее дошел его далекий, приглушенный голос.
— Живой он… Без сознания сейчас… Ты бы пока не входила.

Сережку никто не разбудил, как обычно, и он хотел было проснуться сам и вылезти из теплой постели в утренний холод, но раздумал и снова накрылся с головой. Поспав еще немного, он разлепил глаза, посмотрел на часы, было уже больше девяти… Первый урок подходил к концу. Он вскочил, в доме никого не было. Раскладушка брата, сложенная, стояла у стены. «Как же это я не услышал, что он встал?» — подумал мальчик. Он походил немного по квартире, вышел во двор, посмотрел там… «Может, брат здесь, делает зарядку?» Но брата не было… Отец и мать, видно, ушли на работу, а в доме почему-то все было раскидано.
Он собрал учебники и, не поев, пошел в школу.
Он не знал, как он объяснит учительнице свое опоздание. Не мог ничего придумать. Около школы тоже было пусто и тихо. Только один парень из седьмого «Б» курил не стесняясь и что-то чертил на земле прутиком.
— Ты чего? — спросил он Серегу.
— Опоздал на урок… Проспал. А ты?
— Выгнали.
— За что?
— Да так… Было дело.
Сережа сел на корточки и стал бить палочкой по комку снега.
— Говорят, к тебе брат приехал? — спросил парень.
— Ага,— с гордостью сказал Сережа.— Давно уже. Четвертый день. Он у меня на погранке служил.
— На погранке? — ухмыляясь, сказал парень.— А мне говорили, он в тюрьме сидел.
У Сережи аж лицо вспухло. Он приставил палец к своему виску и сказал:
— Ты что… Совсем, что ли, того?
— Я-то ничего… Ты-то чего дурочку ломаешь? В тюрьме он сидел, все говорят.
Сережка встал, бросил на землю портфель и пошел на парня… Ему хотелось плакать, но он сдерживался изо всех сил. Парень был на голову выше его, но это не остановило Серегу.
— А ну-ка еще скажи… Я тебе сейчас дам в лоб.
Мой брат пограничник. Он со службы вернулся. Все знают… Попробуй, скажи еще про моего брата.
Семиклассник сплюнул, повернулся к Сереге спиной и, пощелкивая пальцами, пошел в школу.
А Сереге хотелось драться и плакать. Плакать и драться. И еще есть, потому что так никогда не бывало в его жизни, чтобы его не будили, не оставляли ему еды, не провожали его в школу, чтобы он опоздал на целый урок и не знал, что говорить учительнице.

Апрель 1970 — февраль 1972.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Возвращение брата, Литература | Оставить комментарий

Руки

Николай Березовский

Это случилось метельным вечером. Я спешил из Дворца культуры, где занимался в драмкружке, в интернат и, сбившись в снеговерти с дорожки, провалился в колодец. Колодец был довольно глубокий, лед как следует не застыл, и я, пробив его, оказался по пояс в воде.
Что я в тот миг почувствовал, точно не помню, помню лишь, что мне невыносимо захотелось пить, и я, черпая пригоршнями солоноватую ледяную воду, глотал ее до тех пор, пока меня не обуял страх.
И когда я ощутил его в сжавшейся груди, в коленях, то закричал дико и страшно.
Должно быть, я кричал долго, потому что, когда в сером четырехугольнике неба забелело чье-то лицо, я уже не мог кричать, а только что-то прохрипел о помощи.
— Сейчас,— гулко забилось в колодце, и лицо исчезло.
Я, успокоившись, забылся, а когда забытье прошло, увидел над собой руки.
Много рук.
И такая была в них сила и власть, что я, цепляясь за бревна сруба, полез к ним.
И сейчас, если мне случается попасть в беду, я знаю, что на помощь придут руки. Руки таких же рабочих людей, как и я.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Туманы всегда разные

Николай Березовский

Заканчивая шестой класс, я вдруг заметил в коридоре девочку. Маленькая, курносая, с большими продолговатыми глазами под прозрачными кругляшками очков, она шла осторожно по коридору, прижимаясь к стенке, и ее худенькие плечи были в известке. И я почему-то сказал:
— Дай-ка я тебя отряхну.
Она ничего не ответила, но остановилась. Я стряхнул с ее коричневого форменного платьица известку и ушел. На утро следующего дня я уже знал, что она учится в третьем классе и что зовут ее Марина.
А после обеда я встретил ее в саду.
Она стояла возле почерневшей яблони, а, увидав меня, сказала:
— Она умерла.
— Кто? — не понял я.
— Яблоня.
Я взял ее за руку и отвел в ту часть сада, где не было умерших яблонь.
— Смотри, эти яблони живые.
— Я знаю,— сказала она,— но та яблоня умерла.
И я не мог ей возразить: та яблоня действительно умерла.
Потом мы встречались почти каждый день. Я приходил за ней после обеда, и мы шли в сад, где Маринка рассказывала мне о туманах.
— Туманы,— говорила она,— всегда разные. Утром они молочные, в розовой пенке, днем — синие и прозрачные, как стекло вечером, а позже — клубистые и зеленые… Туманы всегда разные.
— А почему? — спрашивал я.
— Не знаю. Папа говорил, но я тогда была маленькая и поэтому забыла. Папа мне про многое говорил…
И когда она вспоминала своего отца, глаза ее делались еще больше, и в них я видел сине-прозрачный, как стекло вечером, туман. И, видя его, я брал в свои руки маленькие ручки Маринки и, пытаясь ее успокоить, говорил:
— Ты не думай, Маринка, твой папа еще вернется.
— Нет,— отвечала она.— Тетя Клава сказала, что папа умер.
Я видел эту женщину. Высокая, в синей форме с одной звездочкой, она приходила за Маринкой по субботам и, встретив ее возле раздевалки, требовала дневник. Раскрыв его, близоруко всматривалась и громко, на весь первый этаж ухала:
— Опять тройки! — Когда подходила воспитательница, жаловалась: — Ведь такая способная девочка, в отца вся, а подумайте, тройки!
— Да-да,— устало кивала воспитательница.— Да-да.
— Может, это на нее Камчатка повлияла? — переходила на доверительное уханье тетка.— Там, знаете, туманы, говорят, вредные. Они и сейчас у нее в голове вертятся. Отца почти не помнит, а про туманы такое рассказывает, такое…
— Да-да,— кивала воспитательница.— Да-да. Тетка тяжко вздыхала и уводила Маринку.
А в понедельник я встречал ее возле ворот.
— Ну как, тетка воспитывала?
— Что ты,— отвечала Маринка,— тетя Клава добрая.
— Ну-у,— недоверчиво тянул я.
— Правда-правда.
…До конца учебного года оставалась одна ночь.
Я уже засыпал, когда дверь в нашу спальню приоткрылась и меня позвала Маринка. Я вышел.
Она стояла возле окна, и зеленоватые отблески от горящих на улице фонарей высвечивали фиолетовый штемпель на ее ночной рубашке.
— Ты чего, Маринка?
— Я вспомнила,— сказала она шагнув ко мне от окна.— Папа говорил, что туманы — это люди, которых забыли.
— Ты иди спать,— сказал я.— Завтра поговорим.
И Маринка ушла, шурша рубашкой по полу.
На следующий день я ее не увидел, не увидел и осенью, после летних каникул. И только много позже, зимой, узнал, что тетка увезла ее на Камчатку.
Но я и сейчас хорошо помню маленькую девочку в ночной рубашке с фиолетовым штемпелем на груди, шагнувшую ко мне от окна, и ее слова, что туманы — это люди, которых забыли. Помню ее сине-прозрачные, как стекло вечером, глаза. И помню, что туманы всегда разные, как, наверное, и люди.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Путешествие

Николай Березовский

Сразу за кочегаркой — стоило перелезть через забор — начинался пустырь. Постепенно ширясь, он желто-грязной полосой тек на юг, к лесу, за которым, догадывались мы, был аэродром.
Часто, забравшись под крышу школы, мы наблюдали из чердачного окна за самолетами, взлетавшими с невидимой нам площадки. Постепенно набирая скорость, они уходили высоко в небо и исчезали, оставляя лишь след — туманные волнистые полосы на синем. Нам казалось, что до аэродрома не очень уж и далеко…
Толик Шелков сказал:
— Если выйти после занятий, мы успеем вернуться к домашней подготовке.
— А обед? — спросил я.
— Ты скажешь, что мы читали интересную книжку,— повернулся он ко мне.— Тебе поверят. Правда, Радик?
— Ага,— сплюнул Колька Радик.— Ему поверят.
Я согласился.
Мы спустились с чердака, куда нас послал учитель по труду Степан Петрович за фанерой, и сказали ему, что фанеры нет.
После уроков мы тронулись в путь.
Было начало мая. Земля еще не подсохла как следует, ноги вязли в глине, но мы не обращали на это внимания. Шли напролом к лесу… Иногда нам попадались зеленые острова. Мы обходили их сторонкой. Почему-то жалко было топтать траву, только что пробившую землю и согревшуюся на солнце. Быть может, потому, что на пустыре больше ничего не росло.
— На то он и называется — «пустырь»,— сказал Радик.—Пус-тырь. Понял? От слова «тырь». Тащи, значит.
— От слова «пусто»,— не согласился Толик.
— Я и говорю,— кивнул Радик.— Пусто — значит, тырь. Никто и не увидит.
Он развел руками:
— Попробуй, поищи…
— Здесь и искать-то нечего,— сказал я.
Радик даже остановился.
— Черта с два! — сказал он, сплюнув.— Тут много кой-чего затырили колчаковцы разные. Я знаю. Мне бабка рассказывала. Она золотое кольцо, когда картошку копала, нашла.— И, обернувшись, кивнул: — Вон там, за бугром. На обрате покажу.
По правую руку от нас тянулась улица Лизы Чайкиной, по левую — высоченный заборище моторостроительного завода. На этот завод нас год назад водили на экскурсию.
Толик сказал:
— У меня мама там сейчас работает. Она моторы для самолетов собирает.
— А ты откуда знаешь? — спросил я.
— Знаю.
— Пожрать бы чего! — неожиданно заявил Радик.
— Можешь вернуться в интернат,— сказал Толик.
Радик буркнул:
— И вернусь.
— Уже недалеко,— сказал я.
Идти стало тяжелее. Ноги по щиколотку проваливались в грязь. Радик закатал по колено штанины.
Мы сделали то же. Говорить не хотелось, язык разбух, хотелось пить, но мы крепились.
Наконец Радик не выдержал.
— Попить бы.
— Скоро попьем,— сказал я.
— Где?
— В лесу.
Толик сказал:
— У нас нет ножа.
— У меня есть,— обрадовался Радик.
Он вытащил заточенный кусок ножовочного полотна, обмотанный наполовину медной проволокой.
— Вот.
— Сойдет,— одобрил Толик.
Мы вошли в лес. Здесь было прохладно. На березах уже лопнули почки, выказав клейкие зеленые язычки. Радик выбрал тоненькую березку, полоснул по коре ножом и припал губами к порезу.
Толик сказал зло:
— Не захлебнись.
Радик закашлялся, удивленно вытаращил желтые глаза:
— Чего ты?
— Ничего.
— Дерево, что ли, жалко?
— Да,— сказал я.— Жалко.
— Так ты же сам…— удивился Радик.
По стволу, расплываясь, стекал сок.
— И ты…— повернулся он к Толику.
Защищаясь, он нападал. Мне стало жалко Радика.
— Пойдемте,— сказал я.— Недалеко есть озерцо.
— А ты откуда знаешь? — спросил Радик.— Не был же…
— Был,— соврал я.
— Когда?
— Давно.
Радик недоверчиво сплюнул.
— Ну пойдемте.
И залепил землей разрезанную кору березки. Минут через пять мы и вправду вышли к яме, заполненной водой.
— Вот,— сказал я, опускаясь на колени. Вода была холодная и пахла осенью.
Радик сказал, отдуваясь:
— Вкусней, чем сок.— И бросил в воду нож.
— Зачем ты, Колька? — спросил Толик.
— Ну его,— сказал Радик.— Черт с ним. Только карманы рвет.
Недовольство друг другом исчезло.
Мы тронулись дальше, вышли на поляну и остановились вновь, наткнувшись на голубое яйцо. Оно лежало на бугорке, наполовину скрытое сухими травинками.
— Кукушкино,— сказал Толик.
— У кукушки серое, в коричневых крапинках, — сказал я.
— Наоборот,— возразил Радик.— И меньше. Надо его взять с собой и показать Курице.— «Курицей» мы называли ботаничку.— Или лучше спрячемся в кустиках и высмотрим, кто прилетит греть.
— А самолеты?
— На обрате,— сказал Радик.— Если время останется.
— Не останется,— засомневался я.— Уже, наверно, часа три.
Вдруг где-то неподалеку загудело.
Толик сказал:
— «Як» заработал…— И зачем-то привстал на цыпочки,— Точно, «Як»,— повторил он, и, как завороженный, пошел на звук.
Мы двинулись следом. Продираясь за Толиком через заросли шиповника, я оцарапал лицо и руки.
Радик — тоже. Он сказал, покрутив пальцем у виска:
— Свихнулся Толик. Как пить дать.
— Тише,— зашептал я.
Мы выбрались из леса.
Прямо перед нами лежало огромное поле, Хорошо были видны самолеты. Они стояли в три ряда, ровно, как по линейке, некоторые укрыты брезентом, Возле них суетились люди в синих комбинезонах.
Я сказал:
— Летчики.
— Нет,— возразил Толик.— Техники. Видишь, ремонтируют.
— Сверхзвуковые? — спросил Радик.
— Реактивные,— ответил Толик.— «Яки».
— Пойдем, что ли? — не выдержал Радик.— Чего стоять?
— Куда? — спросил я.
— В интернат, обратно…
— Столько шли! — сказал Толик.
— Стой! Ни с места! — прогремело сбоку.
У меня оборвалось сердце,
Раздвигая ветви, к нам вышел громадный человек в синей фуражке с золотыми крылышками. Они ударили по глазам.
— Кто такие? — спросил он и сам себе ответил, улыбаясь: — А, шпионы… — и засмеялся: — Испугались?
— Ага,— выдавил Радик.
У меня продолжали дрожать коленки.
Толик спросил:
— Вы летчик?
— Буду.
И тут мы увидели, что он совсем не громадный, как показалось вначале, а немногим выше нас. И усы у него росли еще не очень, чуть-чуть припушили губу.
Я облегченно вздохнул.
— Вы откуда? — спросил он.
Я ответил неопределенно:
— Оттуда. Недалеко.
— Понятно,— сказал он.— Звать как?
— Кого?
— Для начала тебя хоть.
— Александром,— сказал я.
Он улыбнулся:
— Тезка, значит,
— Ну, а тебя как кличут? — повернулся он к Радику.
— Радик.
— Родион, что ли?
— Ага,— соврал Колька.
Толик сказал:
— Толик.— И протянул руку.
Мой тезка пожал ее.
— Очень приятно.
Мы явно ему нравились.
— Ну, идемте,— сказал он.
Я снова испугался:
— Куда?
— Ясно, куда. К самолету. Вы же самолеты пришли смотреть? — спросил он.
— Ага,— сказал Радик.
Толик кивнул: да, мол, самолеты.
— А можно? — спросил я.
— Со мной можно.
Мы вышли на поле. Обкатанное, оно пружинило под ногами, хотелось побежать по нему, раскинув руки, как крылья, но я сдерживался, стараясь шагать в ногу с моим тезкой. Мы подошли к самолету, возле которого копошились трое в синих комбинезонах. Один из них, видимо, старший, спросил строго:
— Васильев, ты кого это привел? — Он сказал это, хмуря брови.— Посторонним строго запрещено.
— Они не посторонние,— ответил мой тезка.— Они мои знакомые, товарищ инструктор.
— Все равно не положено,— сказал инструктор и приказал:—Проводите, курсант Васильев, посторонних за линию учебного аэродрома.
Радик сказал:
— Васильев не виноват. Это мы сами.
— Что сами? — спросил инструктор. Он был худой, бледный, с руками, повисшими ниже колен. В правой руке он комкал мазутную ветошь.
— Сами пришли,— сказал Радик.— Сначала двигали пустырем, потом продирались лесом.— Вот он, — ткнул Радик в меня,— поцарапал лицо и руки. Видите?
— Вижу.
— И ты поцарапался,— добавил я.
Толик молчал. Инструктор спросил у него:
— А вы что молчите, молодой человек?
— Я думаю,— ответил Толик,
— О чем?
— О самолетах.
— Интересно,— сказал инструктор.— И что же вы думаете?
— Я думаю, вы занимаетесь профилактикой,—
сказал Толик. И добавил: — Вы изучаете устройство «Яка».
— Вот как…
Инструктор присвистнул, оттопырив нижнюю губу. Свистеть он явно не умел. Бросил ветошь на
землю.
— Вы что же,— спросил он,— разбираетесь в самолетах?
— Мой отец был летчик,— сказал Толик.
— Почему — был?
— Он разбился на учениях.
— Фамилия? — спросил инструктор,
— Шелков.
— Уж не Георгия ли Тимофеевича сын?
— Да…
— Я знал твоего батьку. Он был хороший истребитель.
Толик спросил:
— Разрешите остаться?
— Да-да,— кивнул инструктор.— Конечно, — Глаза его сделались больными. Он сказал устало: — Васильев, займитесь ребятами. А я схожу на энпэ, И ушел, сутуля узкие плечи.
Мой тезка сказал:
— Он три года назад неудачно катапультировался, — У него загорелся самолет,— сказали в один голос двое других, до этого молчавшие за спиной инструктора, Им было лет по семнадцать. Они были очень похожи. Должно быть, братья.— Он сломал позвоночник.
Васильев добавил:
— Ему запретили летать. Он теперь инструктор нашего клуба.
Толик спросил:
— Товарищ инструктор был военным летчиком?
— Да,— сказал мой тезка Васильев.— Он летал на сверхзвуковых.
— Он награжден орденом Красного Знамени, — добавил один из братьев, возившихся у самолета.
Мы помолчали, Васильев приказал:
— Савельевы, покажите парням внутреннее устройство.
— Есть,— ответили они.
Радик сказал:
— Я первый.
— ..Первым пойдет он,— показал на Толика Васильев.— По справедливости…
Последним в кабину забрался я. Мне там не понравилось — слишком тесно и много непонятных приборов. «То ли дело завод,— подумал я.— И как они разбираются во всем?»
В стороне Толик разговаривал с моим тезкой о стабилизаторах и лонжеронах. Радик сидел на крыле, болтая ногами.
Тот, что был повыше, сказал:
— Слазь. Сергеев идет.
Пришел инструктор.
— Посмотрели? — спросил он.
— Ага,— сплюнул Радик.
Толик спросил:
— Можно мы придем еще?
— Да,— сказал инструктор. — Конечно.— И обратился к Васильеву и Савельевым: — Пора идти. Уже шесть. Автобус ждет.
Они собрали инструменты, затянули самолет брезентом.
— Вам куда? — спросил у нас Сергеев.
— В интернат,— ответил я,— В третий.
— Это, который имени Гагарина? — уточнил он.
— Ага,— сказал Радик,— Юрия Алексеевича.
— Тогда нам по пути. Тебе сколько лет, Шелков? — спросил он у Толика,
— Двенадцать.
— Когда исполнится шестнадцать, приходи в клуб ДОСААФ. Спроси Сергеева.
— А сейчас нельзя? — спросил Толик,
— Пока нет.
— Хорошо,— сказал Толик.
— А им можно со мной? — спросил он о нас.
— Можно…
Мы перешли летное поле. У проходной будки Сергеев сказал старичку с красной повязкой на рукаве телогрейки:
— Ребята со мной, Степаныч.
— Вижу, однако. Племяши, што ль? — спросил Степаныч.
— Вроде.
— А я и гляжу: похожи.
Мы сказали:
— До свидания.
— Бывайте,— ответил Степаныч.
Васильев за проходной сказал:
— Хороший старик.
Савельевы добавили:
— Он в войну на штурмовике летал.
— Стрелком-радистом.
Мы залезли в автобус, битком набитый курсантами. Я подумал: «И попадет же нам в интернате…»
Автобус тронулся, затрясся по проселку. Кто-то затянул песню о пилотах, у которых первым делом самолеты… Ее подхватил весь автобус. Не пел один Сергеев. Он, не отрываясь, смотрел в окно. Мы ехали и пели…

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий