Старый солдат

Николай Березовский

Самым теплым местом на территории интерната была кочегарка. Большую часть времени, особенно зимой, мы проводили в ней. Приходили после обеда, рассаживались, кто где мог, и смотрели, как кочегар дядя Иван работает.
Сначала он открывал дверцу печи и начинал шуровать в ней длинным скребком, потом, взяв лопату, швырял в огненное нутро уголь. Он ложился на пламя равномерно, ровным слоем, и пламя исчезало, струился сизый дым, но когда дядя Иван закрывал дверцу, мы видели в глазок, как через некоторое время уголь вспыхивал и горел с гудом и звоном.
Иногда дядя Иван разрешал подкидывать уголь и нам. Но у нас ничего не получалось: лопата ударялась о края отверстия, уголь рассыпался около печи, а тот, который все-таки попадал в печь, сбивался какими-то буграми и не хотел гореть.
Одно мы могли хорошо делать — вывозить тачку со шлаком.
Мы срывали ее с места, бегом вкатывали на доску, проложенную на улицу, так же бегом прогоняли по доске и, выкатив из кочегарки, остановившись враз у огромной смерзшейся кучи, опрокидывали тачку. Раздавался шип, взвивались тучи парной пыли…
А дядя Иван, сделав свое дело, удовлетворенно хмыкал и подмигивал нам,
И тогда мы просили его что-нибудь рассказать.
— Ну что я могу рассказать?
— Хоть что,— говорили мы.
— Ну, ладно,— соглашался он и, свернув самокрутку, закуривал.— Значит, дело было так…
…Стоял солдат на посту. Склад с боевыми припасами охранял. Темно. Ночь, черная ночь, И вдруг — шум. Человек появляется. Растерялся солдат. «Идешь?» — кричит. «Иду»,— отвечают.
«Идешь?» — снова кричит. «Иду»,— снова отвечают. «Ну, больше не пойдешь!» — кричит солдат, И стреляет…
Дядя Иван делает последнюю затяжку, бросает окурок на цементный пол, давит его каблуком сапога.
— Убил? — не выдерживаем мы,
— Кого? — удивляется дядя Иван.
— Да шпиона?
— Какого шпиона?
— Да в которого солдат стрелял!..
— А-а,— улыбается дядя Иван.— Так то не шпион совсем был, а проверяющий.
— Зачем же солдат в него стрелял? — не понимаем мы.
— А потому,— объясняет дядя Иван,— что солдат молодой был, глупый еще. Ему надо было на «идешь?» кричать, а «кто идет?». Тогда бы пароль назвали, а уж если не назвали — стреляй. И по первому разу не в человека, а в воздух.
Мы грустнеем:
— Зря человека убил.
— Не убил,— успокаивает дядя Иван.— Промазал.
Мы смеемся. У нас еще одна история в запасе.
Одно только плохо: короткие истории у дяди Ивана, как раз на одну самокрутку.
— Ты больше верти,— советуем мы ему.
— Не могу,— отвечает он.— Привык.
И, свернув новую самокрутку, начинает другую историю. И все про солдат. Потому что и сам дядя Иван — старый солдат. Когда в интернате бывает праздник, он сменяет рабочую одежду на черный костюм, на пиджаке которого орден Славы и две медали.
Одна из них — за Берлин.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Встречи

Николай Березовский

Автору двадцать второй год. Работал буровым рабочим, топографом, слесарем, плотником. В 1969 году сдал экстерном экзамены за среднюю школу. Сейчас живет и работает в Омске. Заочно учится на II курсе Литературного института имени Горького.

Интернат рассказы

Первая встреча произошла так.
Когда интернат открылся, я пришел во второй класс. Воспитательница привела меня в спальню, где на койках была навалена одежда, и сказала:
— Выбирай.
Я долго выбирал, а, выбрав и переодевшись, вышел из спальни в зал, где стоял бильярд и большое зеркало — трюмо, И первым, кого я встретил там, был Колька Радик.
Он подошел ко мне и, усмехаясь, спросил:
— Новенький?
— Да,— признался я.
— В морду хошь?
— Нет,— оробел я,
— Плохо,— сказал он.
— Почему? — спросил я, сам не зная зачем.
Он засмеялся, выставив мелкие колючие зубы.
— Потому что рыжий.
Я не понял:
— Кто?
— Ты.
Самое странное было в том, что он был рыжее меня, и я огрызнулся:
— Сам ты рыжий!
— Что?! — Он подступил ко мне вплотную.— Ты рыжий! Понял?
И я не выдержал. Ударил в сузившиеся зеленые глаза, как учил меня отец: прямо со всей силы в нос. И мы схватились, упали на пол, забарахтались, а когда нас разняли, то невозможно было узнать, кто из нас кто: кровь из разбитых носов залепила лица, новая форма была в пятнах, Нас послали мыться, а потом наказали: заперли в одной комнате до обеда.
Там мы и подружились.
Дружба наша была неровной: мы то ссорились, то мирились, но ни разу не обозвали друг друга «рыжим» и не дрались. Закончив семь классов, Радик ушел из интерната и устроился на заводе учеником маляра. Иногда он, веселый, пахнущий олифой, приходил к нам и подолгу рассказывал, какой краской что можно красить и как надо красить…
После его ухода нам становилось грустно. Нас уже тянул тот мир, где жил Колька Радик.

Журнал Юность № 4 апрель 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Открытое письмо Галки Галкиной Владимиру Котову

Здравствуйте, Владимир Котов!
С большим творческим подъемом и вдохновением принялась я за это письмо. Дело в том, что в последнее время у меня, внештатного сотрудника отдела сатиры и юмора журнала «Юность», резко сократился объем работ в моем любимом жанре. То ли издательства стали разборчивее, то ли критика повысила свои требования, но давно что-то не появлялись книжки, достойные моего внимания. Подзатихли перебранки между журналами. Уважительней и глубже стали редакционные статьи, оценивающие работы других изданий… Это, конечно, хорошо.
Но мое перо, перо сатирика, ржавеет в бездействии. Я уже было решила отказаться от эпистолярного жанра и стала собираться в отпуск, как вдруг… Как вдруг приходит от читателей адресованная мне бандероль, и в ней два сборника Ваших стихов. И каких стихов! Как будто специально созданных для личной со мной переписки. Стоило мне прочесть подчеркнутые читателями строки, как мысли об отпуске сразу вылетели из головы. Я жадно схватилась за перо. Конечно, я и сейчас не до конца понимаю, как такое могло прийти в голову Вам, Владимир Котов, как могло не насторожить редактора, не потрясти корректоров и не вывести из строя почтенные печатные машины… Скольких людей Вам удалось ввести в заблуждение, прикрывшись высокими словами, которые стоят на обложках Ваших книг, скольких обойти, чтобы доставить удовольствие мне, скромному сатирику Галке Галкиной!
И вот я к Вам пишу.
Но каким же языком к Вам обращаться? Мне надо быть понятной не только читателю, но и Вам, Владимир Котов, а Вы, судя по прочитанным стихам, с литературным языком состоите в отношениях особых, своеобразных. Я бы сказала — натянутых:
Ах, Малеевка, многоалеевка,
что мне делать со сказкой вот этой?
…………………………………..
…меня он насквозь всего видит ведь
…………………………………..
Но жизнь по-своему учтет
и глянет вдруг из-за горы-то.

Узнаете Ваши строчки? Ничего не скажешь, во всеоружии Вы встретили трудности ритма — старым испытанным приемом не очень, правда, умелых стихотворцев, которые все недостающие слоги в поэтической строке заменяют спасительным «уж», «вот», «ведь», «то» и т. д. Этот малый джентльменский набор я уж и впрямь хотела-то использовать в своем письме этом вот, но решила отказаться от своей затеи, поскольку ведь… того этого… грамотных читателей вот у н а с-т о много, а п о э т-т о Котов, Вы уж у нас о д и н-т о.
Откуда у Вас эта манера стихописания? Где Вы учились своему неповторимому стилю?

А жил не где-нибудь за рынком
У трех вокзалов рядом жил

Ничего, что в этих строчках не все грамотно — Вы живете и «у» вокзала и «рядом» с ним сразу,— зато место поэта в жизни четко зафиксировано. Это уже кое-что. Ну, конечно, прописка пропиской, а читатель может все же усомниться в Вашей профессии, у него, чего доброго, назреет естественный вопрос, кто же Вы такой.
Вы правильно делаете, что заявляете:

Я не чета отцам великим,
но все-таки сейчас скажу:
имею отношенье к книгам,
поскольку тоже их пишу.
Теперь читателю стало предельно, до рези в глазах, ясно — Вы писатель. Но писатели разные бывают, и Вам кажется необходимым с абсолютной точностью определить свои занятия:
Мы стихи слагаем,
сволоту громим,
любим наших жен
хмельно и трезво…
Вас, пожалуй, можно понять.
Как явствует из стихов, эта самая «сволота» обступила Вас, и Вам, естественно, приходится от нее отплевываться, отбиваться, отругиваться, применяя при этом разные нехорошие, вероятно, почерпнутые по месту жительства — на рынке, то бишь… у трех вокзалов — слова: «зверье», «пещерье», «мурло», «откипь», «выкинь» и т. д. Иногда, правда, Вас не устраивает неконкретность, и Вам не терпится указать, как говорится, кто есть кто: кто «накипь», а кто «выкипь»; кто
«зверье», кто «пещерье», а кто просто «ржа»… И чтобы неопытный читатель знал, на головы каких именно коллег по поэтическому цеху Ваша рассвирепевшая муза опускает свой кастет, Вы, так
сказать, уточняете свои мишени, открываете секрет:
Деляга, спекулянт пера
торгует яро и нахально.
Жена повсюду с ним:
«Ура!
Мой Роба — это ж
гениально!»
Матерый обыватель, жмот,
за рубчиком гребущий рубчик.
А женка глаз не отведет,
«Ах, мой Андрюшенька,
голубчик!»
Остроумно, тонко, Владимир Котов! Браво! Так их! Это им не на базаре, женам ихним, тут святая поэзия! И намек поняла.
Вас, конечно, беспокоит: а вдруг для читателя неясно, кого Вы лупите по головам, вдруг перепутает… Поэтому Вы иногда усиливаете свой тонкий художественный прием — просто проставляете фамилию поэта, которому Вы особо завидуете, чуть изменив эту фамилию для благозвучия.
Перстами, как говорится, легкими как сон, прикоснулись Вы, скажем, к фамилии… Но не будем помогать читающей публике, пусть и она поиграет в «Угадайку».
Вот строки из поэмы под символическим названием «Признание в любви»:
…она кричала мне вослед:
«У Дерьмошенки денег много!
А ты?
Ну что ты за поэт!»
И кто теперь ей растолкует —
И что тут долго толковать! —
что он-то
Родиной торгует.
И ним прикажешь торговать?!
Да, да, так и написано. И напечатали! Ошарашенный читатель, приславший мне эти Ваши так называемые стихи, растерянно восклицает: «Это же обыкновенное хулиганство, даже не литературное!» С такой формулировкой спорить не приходится, ибо, как сказал один поэт, «хулиганство есть озорное деяние, связанное с оскорблением личности…». Но Вам везет, Владимир Котов,— если на улице один человек, даже спьяна, оскорбит другого, то как минимум получит пятнадцать суток.
А тут явное оскорбление личности — и ничего! Кроме разве гонорара от «Профиздата» и «Московского рабочего».
Видя свою безнаказанность, видя, что Вам все сходит с рук и Вас никто не хватает за шиворот, Вы смело выходите на большую асфальтированную дорогу и нападаете уже не на отдельных индивидуумов, а на целые коллективы.
Если насчет некоторых «прототипов» у Вас в стихах можно строить догадки, то тут Вы называете точные адреса.
Передо мной стихотворение «Судят товарища Зет…». Судят его в далеком будущем. За мелкий проступок ему придумали суровую кару: приговорили к безделью, окружили его мещанским уютом «хапуг прошедших эпох», выдали ему «супер-стиляжью» одежду, заставили плясать твист и шейк…
И в подкрепление «сурового» приговора Вы вкладываете в уста судьи «из будущего» такие слова:
Еще в наказанье его интеллекту —
ни книг, ни газет!
(Вот уж этим проймем!)
Оставить ему
в самых полных комплектах
«Америку» с «Юностью»
тех же времен.
Значит, так: «хапуги», «стиляги», «твист и шейк», и в этом ряду «Юность»… Если в будущем преступников «в наказанье… интеллекту» будут присуждать к чтению «Юности», то чем же наградят людей добрых? Разумеется, стихами поэта Владимира Котова.
И под звуки лютни, закатив глаза, они вынуждены будут напевать такие «шедевры» интимной лирики:
Из-под шелковых ресниц
Тихо песня льется…
Ведь он мужчина
нес они
подчас в борьбе своей бедовой
свои взлохмаченные (?) дни
под (?) женский шелк (?)
склонить готовы.
Рискованная ситуация: «взлохмаченные дни», склоняющиеся «под женский шелк»…
Но скорее вернемся из Вашего будущего в наше настоящее. Тут Вы нас опять подстерегаете с кастетом:
…Как сладко
поднять бокал,
с другом
поднять бокал
влаги,
чистой, как совесть!
Ведь главное —
не сдаваться,
самим собой
оставаться!
И всегда
наступать и драться!..
По-моему, впервые чистота человеческой совести поверяется чистотой сорокаградусной влаги. Но тут уж бог с Вами, это дело вкуса, бывают привычки, от которых трудно избавиться. Однако, что касается Вашей мечты «всегда наступать и драться», тут я Вам, несмотря на Ваш, увы, возраст и Ваш, увы, апломб, дала бы все же совет: подумайте.
Попробуйте как-нибудь на досуге.
Обычно, когда хулиган затевает драку, его истинные друзья берут его за руки, уводят подальше от глаз людских, дают проспаться и прийти в себя. Ваши друзья из издательств, покровительствующие Вам, не захотели этого сделать.
Они размножили Вашу привокзально-рыночную брань немалым тиражом… Тут уж ничего не поделаешь: слово не воробей, вылетит — не поймаешь.
Однако, как очень уместно заметили Вы в одном из своих трезвых стихотворений:
Любое можно обуздать!
Лишь не проспать!
Не опоздать!..
Вот под этими трезвыми Вашими словами и я готова подписаться.

Владимир Котов. «Верность отцам». «Московский рабочий», 1971 г. Редактор Б. Орлов
Владимир Котов «Есть рабочий класс» Профиздат. 1971 г. Редактор Е. А. Марков.

ГАЛКА ГАЛКИНА

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Приглашение к восьмерке

Гелий Аронов, Игорь Масленников

И кандидат медицинских наук киевлянин Гелий Аронов и московский журналист Игорь Масленников убеждены, что нет спорта прекраснее, чем академическая гребля, а венец регаты — заезд восьмерок!
Каждый из них много лет отдал академической гребле, оба мастера спорта были призерами чемпионатов страны.
Перебивая, дополняя друг друга, а иногда и споря, они рассказывают о восьмерке и о ее героях.
А в заключение вы познакомитесь с командой восьмерки, которой доверено защищать честь нашей страны на Олимпийских играх в Мюнхене.
АРОНОВ. Заканчиваю очередной опыт. Лаборантка рассаживает по клеткам прооперированных кроликов. Заполняю протокол эксперимента: «…Пятнадцати животным произведена трансплантация… Группа предварительно облучена рентгеновскими лучами… На вторые сутки после операции будет начато введение сыворотки…»
На сегодня все. Выхожу из института. Солнечно, тихо, как всегда в Киеве в начале июня. Направляюсь в Матвеевский залив, где сегодня республиканские соревнования. Спешить некуда — до первого старта остается час.
Когда я в последний раз садился в лодку? В шестьдесят девятом. Смешная история. Попросил знакомый тренер: мол, позарез надо выставить полную команду, а восьмерки нет. Выручайте, ребята.
Сели с шуточками-прибауточками: «Тряхнем стариной! И на старуху бывает проруха! Были когда-то и мы рысаками!..» Леня Ганкевич вспомнил: «Ровно двадцать лет назад выиграл первенство города по новичкам. Может, и теперь выиграем?» Надежды заслуженного тренера республики были явно несбыточны. Ведь выступали мы не по группе ветеранов, а средний возраст команды был равен тридцати пяти годам. Конечно, все — мастера спорта, а кое-кто даже зарядку по утрам делает, но уж Ганкевичу-то хорошо известно, что нужно, чтобы выиграть.
Выехали перед гонкой в залив, и пошло со всех сторон: «Ого-го! Кого я вижу?! Привет ветеранам!..
Неужели гоняться будете?..» Это все знакомые, однокашники, люди нашего гребного поколения. А незнакомая пацанва и вовсе непочтительна: «Во дают!
Команда образца 43-го дробь 13-го года!.. Смотри, на втором номере — лысый!..»
И действительно, странная собралась команда: четыре кандидата наук, рабочий, два инженера, тренер. Что привело тогда нас в Матвеевский залив?
Желание хоть ненадолго вернуться в молодость? Надежда еще раз испытать одно из высочайших известных нам наслаждений — наслаждение от мощного гребка?..
Мы тогда финишировали пятыми. Из шести возможных. Выиграли секунды две у совсем зеленых ребят из «Водника». И как выиграли! В середине дистанции руки так налились, а весла стали такими тяжелыми, что тянуть их к себе было просто невмоготу. А дыхание? Воздух со свистом вырывался из легких, и невидимая рука, сжимавшая глотку, перехватывала ее все туже и туже. Какое уж тут наслаждение! Бросить бы, остановиться, отдышаться. Чего ради мучить себя? И бросили бы, наверно, если бы все мы не прошли испытание восьмеркой.
МАСЛЕННИКОВ. Признаюсь, за те двенадцать лет, которые я провел в академической гребле, мне ни разу не довелось увидеть гонку восьмерок. Я выступал на парной двойке, и мой заезд всегда начинался перед стартом восьмерок. Только закончишь дистанцию и малость отдышишься, а уже прибывают на финиш восьмерки — вот и все впечатления.
Правда, однажды мне самому привелось выступить на восьмерке. Но гонка была пустяковая, да и команда была собрана наспех, для зачета. И у меня лишь осталось ощущение, что после двойки, где можно вволю импровизировать, гребля на восьмерке ущемляет личную свободу. Ритм гребков выбирал загребной, а остальные только подлаживались к нему, копировали, и не было ни малейшей возможности хоть как-то повлиять на его действия.
АРОНОВ. Только с первого взгляда может показаться, что гребцы в академической восьмерке порабощены, скованы необходимостью вписывать свою индивидуальность в жесткую схему гребка. Нет большей свободы, чем скрытая раскрепощенность максимально рациональных движений. Именно она отличает настоящий спорт от суматошных действий нетренированного человека. Восьмерка — это обузданная стихийность, это рационализм, ставший красотой, логика, воплотившаяся в движении!
Я говорю это, не забывая, что есть еще байдарки, каноэ, морские ялы… Да и сама академическая гребля многолика. Я всматривался в «другие лица»: сидел в байдарке, балансировал в каноэ, повисал на толстенном вальке флотского весла. Это было интересно, но… Не знаю случая, чтобы «академист» уходил в другие виды гребли. В них ему всегда чего-то не хватает. Чего? Неизбежной усложненности? Техницизма? Ощущения команды? Но в байдарках тоже есть двойки и четверки. Два классных байдарочника — это двойка, четыре — четверка. Это точно, как таблица умножения. А два отличных академиста — это еще не команда. Восьмерка же появляется, когда между гребцами устанавливаются не временные (на одно соревнование или даже на один сезон), а устойчивые психологические связи.
Почему человек избирает одну спортивную дисциплину, предпочитая ее всем остальным? Случайно? По инерции? Потянувшись за друзьями, знакомыми, литературным героем, модой? Бывает и так. Нередко бывает.
И все же не только новичок выбирает свою будущую спортивную профессию. Вид спорта тоже выбирает его. Именно поэтому один остается в штанге, другой в плавании, третий в футболе, а четвертый, несмотря на баскетбольный рост, в теннисе. Пятый же кочует из вида в вид, нигде не задерживаясь надолго и, в конце концов, не востребованный ни одним из них, окончательно и бесследно уходит из спорта.
Избирает своих рыцарей и академическая восьмерка. Избирает строго, придирчиво, испытывая их, прежде всего коллективизмом. Попробуй быть индивидуалистом, если у тебя в руках одно длинное весло и сколько ни греби им — лодку вперед не двинешь: она будет лишь кружиться на месте.
Помню, из нашей восьмерки, когда мы еще не были «эксами», обидевшись на кого-то, выпрыгнул седьмой номер — здоровенный парень, «самая сильная лопасть Днепра», как называли его у нас. Произошло это на середине реки, в половодье, добраться до берега в мокром тренировочном костюме и кедах было совсем не просто.
Мы всемером подошли к причальному плоту, когда строптивца выгружали из подобравшего его катера.
Вода лилась с него ручьями, и, стоя в образовавшейся луже, он смотрел, как мы подымаем лодку и уносим ее в эллинг. Вид у него был жалкий. Позже он признался, что тогда ему больше всего хотелось подойти к нам и подставить свое плечо под борт восьмерки.
Но команда обошлась без него.
МАСЛЕННИКОВ. Столь восторженное отношение к восьмерке мне было чуждо, и, когда я бросил грести, начал пытать свои силы в спортивной журналистике. Большинство своих первых отчетов я посвящал одиночкам и двойкам — эти лодки были мне хорошо знакомы, да и к тому же я был под гипнозом имен олимпийских чемпионов Вячеслава Иванова, Олега Тюрина, Бориса Дубровского.
Восьмерки раз за разом проносились мимо трибун, но, каюсь, я оставался к ним равнодушен и посвящал им лишь несколько скупых строчек в конце отчета.
Но вот какая вдруг случилась история. И случилась с гребцами, которых я близко знал. Помню, как в свое время, на осеннем сборе в Поти, никто из нас не принимал всерьез литовцев Зигмаса Юкну и Антонаса Багдонавичуса. Мы, ученики столичных тренеров — метров академической гребли, частенько подтрунивали над незнанием Юкной и Багдонавичусом тонких нюансов стиля и, главное, над их уверенностью, что они непременно поедут на Олимпийские игры в Рим.
А они действительно поехали на Олимпиаду и завоевали в классе двоек с рулевым серебряные медали. Три четверти дистанции они шли первыми, а затем допустили единственную, но классическую для новичков ошибку — прозевали ускорение соперников.
Но все равно их второе место было расценено, как огромный успех, все только и говорили о незаурядности и самобытности этой двойки.
Блистательная карьера открывалась перед ними. Лично я убежден, что Юкна и Багдонавичус непременно бы стали чемпионами мира и Олимпийских игр, останься они грести на двойке. Но на следующий год, желая развить скоростные качества, они сели на тренировки в восьмерку. Сели на полтора-два часа, а вылезли из этой лодки через десять лет, лишь когда им пришло время прощаться со спортом.
Сколько раз восьмерки, в которых гребли Юкна и Багдонавичус, были близки к большим победам,
но непредвиденные случайности лишали команду счастливого шанса. Так было, например, на Олимпийских играх в Токио и Мехико, когда накануне финалов в команде кто-то заболевал и восьмерка уступала победу, хотя на протяжении всего сезона уверенно обыгрывала соперников. На берегу Юкна и Багдонавичус ворчали, кляли свою судьбу, но по-прежнему садились в восьмерку и, оттолкнувшись от плота, отдавали этой лодке все, что имели. Так они «пахали» не один год, и под конец выяснилось, что серебряные медали, которые они получили в Риме, еще будучи неискушенными гребцами, оказались их самыми высокими наградами…
Именно Юкна и Багдонавичус и заставили меня внимательно приглядеться к восьмерке и открыть для себя, хотя и с запозданием, эту лодку. А теперь я считаю, что отчет без описания заезда восьмерок — вообще не отчет.
Гонка в этой лодке забирает всего человека, без остатка. Одиночник Вячеслав Иванов даже в финальном заезде на Олимпиаде в Риме позволил себе прокатиться по дистанции в темпе 28 гребков в минуту.
На восьмерке такое немыслимо, разве что на тренировке, тогда как в гонке все идут на 42—44 гребка, а то и выше. Это спринт, но спринт на два километра!
Попробуйте в максимальном темпе 250 раз поднять штангу весом в 35 килограммов, и тогда вы получите какое-то представление об усилиях гребца восьмерки.
Притом в этой лодке необходимо еще заботиться о балансе и четком ритме движений. Любопытно, что «мертвую точку» спортивные врачи впервые описали именно после обследования гребцов восьмерки. И вот еще что: опытные мастера не раз признавались, что со временем эта лодка представляется им живой.
А какие традиции у восьмерки! В какие далекие времена уходят эти традиции! Знаете, например, о легендарном единоборстве студентов Кембриджа и Оксфорда? Эта регата возникла так. Студенты любили после занятий, а иногда и вместо них, кататься на лодках по Темзе. Заканчивались эти прогулки обычно у Стамфорда — в прибрежном кабачке. Но кабачок был маленький, мог вместить лишь восемь — десять человек, и за места в нем шла борьба. Постепенно эта борьба превратилась в своеобразное соревнование, которое с 1829 года стало официальным для восьмерок Кембриджа и Оксфорда.
Разумеется, восьмерки этих университетов редко достигают уровня международного класса, но давнее — и не только в спорте — соперничество Кембриджа и Оксфорда, яркие традиции гонки придают ей особую привлекательность. Очевидцы рассказывают, что в Кембридже и Оксфорде перед гонкой устраиваются карнавалы, по ночам студенты разжигают на улицах костры и распевают клубные гимны.
Гонка эта так популярна в Англии, что какой-нибудь маститый член парламента никогда не забывает упомянуть, как об одном из самых славных событий в своей жизни, что когда-то он участвовал в регате этих двух восьмерок.
А Хенлейская регата, которая разыгрывается на Темзе с 1839 года?..
АРОНОВ. Сегодняшняя судьба Хенлейской регаты знаменательна. Это старейшая и традиционная гребная регата, и ее знаменитые призы: «Бриллиантовые весла», «Гранд Челлендж Кап», «Сильвер Гоблетс», «Стюарте Кап» — всегда привлекали лучших гребцов мира. Дистанция регаты, размеченная у небольшого английского города Хенлей, своеобразна — она нестандартной длины и такая узкая, что стартовать одновременно могут лишь две лодки. К сожалению, устроители регаты не хотят поступиться традициями и модернизировать дистанцию, и теперь все реже встречаются у Хенлея лучшие команды мира.
Теперь во многих странах роют специальные гребные каналы: два с половиной километра в длину, несколько сот метров в ширину. Не хватает только крыши над ними. Может быть, со временем и крыша будет. Тогда академизм академической гребли достигнет предела. Ни тебе ветерка, ни волн… Тогда уже станет совершенно невозможным такой казус, который случился с нашей восьмеркой на первенстве Союза на Химкинском водохранилище. Всю дистанцию ветер и разгулявшиеся волны наполняли водой нашу лодку. Она садилась все глубже и глубже и, наконец, на финише стала почти подводной. К плоту мы ее притащили уже вплавь и, прежде чем вытянуть на берег, вылили из нее тонны две воды.
Плохо, конечно, если в распределение мест вмешиваются неспортивные, стихийные силы. Плохо, если вопрос: «Быть или не быть?» — в значительной мере зависит от того, на какую дорожку попадешь.
Но не потеряет ли академическая гребля многих своих рыцарей, все более изолируясь от своей естественной среды? Мне кажется, хорошо бы сохранить первозданность Матвеевского залива или Серебряного бора, соединив ее со строгими стандартами международных трасс. Неужели лучший выход — рыть унылую канаву на совершенно сухопутном месте? Разве не та же проблема стоит перед архитекторами, пытающимися сочетать своеобразие и неповторимость древних городов с самыми современными достижениями строительной техники?
МАСЛЕННИКОВ. Это позиция романтика, и я, увы, не могу согласиться с нею. Практика убеждает, что в странах, где строятся каналы, число рыцарей гребли постоянно увеличивается, тогда как у нас, например, их становится, к сожалению, все меньше. Можно, конечно, играть в канадский хоккей и на открытом катке, но сборная страны, чтобы поддержать высокую форму, вряд ли обойдется без ледового дворца. Так и в академической гребле.
АРОНОВ. Я бы не стал сравнивать гребной канал с ледовым дворцом, как и вообще греблю с канадским хоккеем. У каждого вида спорта своя специфика. Но, конечно, самоочевидно, что материально-техническая база нашей академической гребли должна быть модернизирована. Кому нужны доказательства, пусть придет хотя бы в наш Матвеевский залив. Я всегда волнуюсь, приближаясь к заливу. Как-никак ему отдано пятнадцать лет жизни. С моих пор здесь почти ничего не изменилось: так же девственно чисты песчаные пляжи вдоль дистанции, так же дремучи заросли верболаза на подступах к берегу, так же сиротливо торчат почерневшие от невзгод доски грубо сколоченных скамеек, фанерная будка на финише да несколько выцветших щитов с изображениями футболиста, гимнастки и стрелка, хотя ни футбольного поля, ни гимнастического зала, ни тира здесь нет и в проекте.
Не могу пройти мимо родного «Буревестника». Вот виднеется крыша его эллинга, тоже нисколько не изменившегося с наших времен. А вот и причальный бон. Тоже старый знакомый. Если на этом боне одновременно встречаются несколько команд со своими лодками, то он почти погружается в воду… Эта неизменность умиляет, но в то же время и объясняет, почему Матвеевский залив, который когда-то звался «заливом чемпионов», с каждым годом теряет свою былую славу.
Но надо торопиться: если не перееду сейчас на чем-нибудь прямо через залив, опоздаю к заезду восьмерок. О, мне повезло — к берегу спешит Юрий Михайлович Храновский, мой бывший тренер. Удивительный человек. Когда нам было по двадцать, он казался чуть ли не патриархом (еще до войны Храновский был рекордсменом Украины по плаванию, играл в водное поло, занимался штангой, греб…), а теперь выглядит просто нашим ровесником — высокий, стройный, начисто лишенный признаков старости…
Прошусь к нему в катер. Едем на песчаную косу, разделяющую Матвеевский залив на два рукава. Дистанция оканчивается в правом рукаве. Юрий Михайлович остается на косе, намерен посмотреть восьмерки на подходе к последней пятисотке, а я по глубокому песку отправляюсь на финиш…
МАСЛЕННИКОВ. Я мало знаком с Храновским. Но уж раз речь зашла о тренерах по академической гребле, то хочу сказать, что таких тренеров не встретишь, мне кажется, ни в одном виде спорта. Есть среди них фанатики, которые всю жизнь собирают только восьмерку. Таким тренером был Александр Михайлович Шведов — ныне доктор наук, преподаватель МАИ. Совместно со своим другом, профессором Шебуевым, он создал в свое время легендарную восьмерку «Крыльев Советов». Когда гребцы этой команды впервые прибыли в Англию, чтобы участвовать в Хенлейской регате, они вызвали огромный интерес. Наших спортсменов обступили, когда они еще несли лодку к воде, и старые английские гребцы в малиновых клубных пиджаках и канотье — некоторые из них не могли передвигаться сами и их привезли в колясках,— требовали, чтобы их подвезли поближе к плоту. Они наблюдали за безукоризненным ритуалом спуска нашей лодки на воду, а один из них после этого даже распорядился, чтобы его отвезли домой.
— И без заездов все ясно. Это сильнейшая команда,— сказал старый гребец.
И действительно, москвичи завоевали в Хенлее тогда главный приз «Гранд Челлендж Кап», а позднее трижды выигрывали первенство Европы. А когда эта команда в последний раз занесла свою лодку в эллинг, то фактически расстался со спортом и тренер Шведов.
Из нынешних тренеров очень любопытен Николаев. Его деятельность вызывает много споров, но каждый раз он доказывает свою правоту. Вдруг уехав в Тбилиси, он за один-два сезона собрал отличную восьмерку. Поначалу эту команду не воспринимали всерьез: черноусые пылкие гребцы лихо разгоняли лодку, а затем так же внезапно бросали грести.
И вдруг на последней Спартакиаде народов СССР тбилисские гребцы завоевывают бронзовые медали!
И похоже, что это только их первый успех.
АРОНОВ. По щиколотку в воде, не замечая того, я стою на финише. В нарастающем шуме рулевых не слышно, но видно, как они что-то кричат командам. Наверное, обычное: «Ну дали! Финиш! Последние!» Что еще можно сказать сейчас и что еще дойдет до сознания, когда гребцами владеет единственная мысль: «Выиграть! Выиграть! Выиграть!»
Две восьмерки финишируют почти одновременно, лодки по инерции скользят по заливу, весла бессильно брошены, рулевые что-то командуют, но так, для порядка, зная, что ребятам еще нужно несколько минут, чтобы вернуться из мира гонки, услышать крики на берегу, снова взяться за весла. Лодки, только что, казалось, летевшие на дистанциях, грузно осели, уткнув свои острые носы в воду…
Предвкушаю заранее тот день Олимпийских игр в Мюнхене, когда часа за два до передачи, боясь опоздать, я займу место у экрана телевизора, чтобы видеть венец регаты — заезд восьмерок. Хотя мне никогда не приходилось выступать на олимпийских трассах, уверен, что смогу и у экрана телевизора испытать то, что испытывают члены восьмерки там, в Мюнхене: жажду победы и приподнимающее ощущение весла, упруго опирающегося о воду, и стремительное скольжение лодки… Я жду победы нашей восьмерки в Мюнхене как личной победы, хотя и незнаком с сидящими в ней ребятами. МАСЛЕННИКОВ. Переживать нам придется за сборную команду, которая в основном составлена из гребцов Коломны. Раньше в отчетах о гребных регатах мне приходилось частенько упрекать тренеров РСФСР за то, что среди их учеников не видно спортсменов международного класса, хотя внешне эти рослые, работящие ребята производили сильное впечатление. Но вот в середине июля на чемпионате СССР в Серебряном бору восьмерка РСФСР выиграла финальный заезд и таким образом завоевала олимпийскую путевку.
Команду готовила бригада опытных тренеров — Виктор Иосифович Питиримов, Владимир Михайлович Филаретов и Игорь Николаевич Поляков. Последний, кстати сказать, живет в Москве и приступил к работе с восьмеркой РСФСР за несколько месяцев до начала Олимпиады. Известный в прошлом гребец, квалифицированный тренер, Поляков очень многое сделал для успеха этой команды. С гребцами работал также доцент кафедры Института физкультуры, кандидат педагогических наук Сергей Маркович Гордон, который давал научные рекомендации тренерам. Словом, подготовка восьмерки была поставлена на солидную основу, что и принесло добрые плоды.
Ну, а теперь о тех, кто сидит в этой лодке. Загребной команды — двадцатидвухлетний Александр
Рязанкин. Его рост — 190 см, вес — 90 кг. Но он отнюдь не самый высокий в команде. Например, рост Александра Шитова и Бориса Воробьева — 193 см, да и весят они побольше. Все трое живут в Коломне, учатся в педагогическом институте.
Как и во всяком большом коллективе, в этой восьмерке есть и самый общительный, добродушный парень, из тех, кого мы по-житейски зовем «душой компании». Речь идет о Сергее Коляскине. Как бы ни закончилась гонка, первым, выходя на плот, всегда улыбается Сергей, что, однако, не свидетельствует о его легкомыслии, напротив, в принципе он очень серьезный человек и надежный товарищ.
Таков костяк нашей олимпийской восьмерки. Как закончится регата в Мюнхене? В 1952 году в Хельсинки экипаж «Крылья Советов» после равной, тяжелой борьбы занял второе место, уступив команде США. Спустя 16 лет на Олимпиаде в Мехико советская восьмерка также имела все основания рассчитывать на победу, но после различного рода злоключений заняла лишь третье место. Чем закончится нынешняя попытка? Конечно, все мы желаем нашей восьмерке самого большого успеха, но добиться его будет ох как трудно. Соперников хоть отбавляй, по крайней мере, в большей или меньшей степени на олимпийские награды претендуют экипажи и Новой
Зеландии, и ГДР, и ФРГ, и США, и Канады, и Норвегии… Ведь речь идет о заезде престижа, о самой популярной в гребле лодке, победа на которой, повторюсь, ценится чрезвычайно высоко.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

«Люблю олений прыжок»

Роза Хусаинова

Сначала был канат, натянутый между двух шестов на ярмарочной площади, потом стали ходить и по проволоке. В 1877 году в Петербурге уже гастролировала некая Оцеана Ренц, афиша которой гласила: «Оцеана, дочь воздуха — разные труднейшие упражнения и жонглирование на слабо натянутой проволоке».
А в наше время на проволоке танцуют.
Танцовщица на проволоке Роза Хусаинова обратила на себя внимание совсем недавно. А в прошлом году она уже с успехом работала в программе Московского цирка.
Но познакомили нас не в цирке, а в ГИТИСе — оказалось, что Роза заочно учится на отделении режиссеров цирка…
Она спокойно выдержала мой первый изучающий взгляд, привыкла, наверное, что на нее пристально смотрят. Потом сказала, что ее «проволока» уплыла в Мексику и она вскоре сама вслед за нею отправится, а сейчас у нее экзамен и ей пора выходить на сцену.
Маленькая сцена, еще недавно принадлежавшая Центральному театру кукол, скрипела под мускулистыми ногами циркачей. Будущие режиссеры цирка пока что разыгрывали обыкновенные бытовые сценки. В такой роли, в пестром фартуке и косынке — а ноги на пятой позиции! — Роза выглядела нелепо.
Я ей сказала после экзамена:
— А вы, признаться, выглядели на сцене…
Мы встретились с ней глазами, и она совершенно спокойно ответила:
— Я знаю. Зачем только мне эту роль дали? Мне бы какую-нибудь вкрадчивую, обольстительную женщину сыграть, а тут…
Но мне не было жаль Розу. Я знала, что у нее есть дело, в котором она достигла огромного мастерства. А бытовые роли не для нее.
Сижу на узкой скамейке у истертого зеленого ковра Московского циркового училища. Передо мной
проволока. Вспоминаю слова Розы: «Она обжигает. У меня все ноги в шрамах».
Ну, ничего, думаю я, проволока сейчас натянута невысоко, всего каких-нибудь полметра от пола. Это не страшно.
И снова вспоминаю слова Розы: «На проволоке каждый мускул находится в таком напряжении, что, даже падая с очень маленькой высоты, можно здорово расшибиться».
Наконец на манеже появляется Роза. Она поднимается на проволоку и только тогда здоровается.
Она стоит не шелохнувшись, лишь ступни мягко и мерно вытягиваются в подъеме, ощупывая, пробуя проволоку.
— Роза, ну как? — спрашиваю я, глядя на нее снизу вверх.
— Еще не знаю. С этими экзаменами не тренировалась давно. Наверное, ноги быстро сядут. Ну, а в общем, хорошо.
И тут неожиданно она отрывается от проволоки: одна нога вытянута назад, другая подобрана, а мягко изогнутые руки — над головой.
— Это олений прыжок,— говорит она, опустившись на проволоку. — Я люблю этот прыжок. Вообще число элементов, выполнимых на проволоке, ограничено. Трудно найти какое-либо новое движение. Я, например, жонглирую шарами!
Роза уже танцует надо мной на пуантах, и я ей завидую. Это зависть обывателя к путешественнику, зависть, к которой примешивается трусливое ощущение радости за свою безопасность.
— Главное — это баланс.— Стоя на проволоке, она спокойно произносит целые монологи. — Но, если упадешь, надо встать и тут же идти на проволоку, иначе возникает страх, и тогда все пропало.
— Но н у нас, в обыкновенной жизни, то же самое, — вставляю я быстро.
Роза кидает на меня холодный и немного высокомерный взгляд, но говорит мягко:
— Почти.
Номер Розы Хусаиновой, поставленный на музыку татарского композитора Яруллина к балету «Шурале», построен на пластике трех различных характеров: лирическая героиня, юноша-джигит и девушка-птица.
— Роза, как вы пришли к этому сочетанию: классических трюков с национальными элементами?
— Соединение классики и национального создают современный рисунок танца с его неожиданными сменами ритма, с резкими контрастами движений. От классики мягкость и плавность, от национального — резкость и необычность движений. Мне не нравится, когда звучат в джазовой обработке наши национальные мелодии. Национальное может сочетаться только с классикой. Тогда это будет чисто…
— На сегодня хватит, — вдруг обрывает она свою тренировку. — А то ноги сядут.
Она подходит к своему бывшему педагогу Лидии Игнатьевне Штульман и договаривается о следующей тренировке. До гастролей осталось несколько дней, и нужно срочно входить в форму. И, как всегда, Лидия Игнатьевна приходит Розе на помощь, обещая ей несколько свободных часов на манеже циркового училища.
Мы выходим на улицу. Дует влажный холодный ветер. Я вбираю голову в воротник и засовываю руки в карманы. Но Роза по-прежнему держится прямо и собранно.
— А вам не хочется сейчас расслабиться? — спрашиваю я.
— Нет. Профессиональная привычка. Я выросла в Казани, где все друг друга знают и где актрисе нельзя выглядеть некрасивой, даже когда она идет в магазин.
— Кто у вас остался в Казани?
— Мама. Если бы вы знали, как она чудесно играет на гармошке! Это была моя первая музыка в жизни. Вообще я очень люблю в городе звук гармошки.
Сразу становится как-то уютно и спокойно.
— А вы очень привязаны к маме?
— Я не могу быть с нею все время вместе. Но когда я возвращаюсь домой и вижу горящее окно, мне становится так хорошо… Я бы возила маму с собой, но это невозможно. Каждый сезон — новый цирк, новый город…
— Где состоялось ваше первое сольное выступление?
— В Ярославле. Я работала спокойно, увидев в зале знакомую красную кофточку Лидии Игнатьевны, которая специально приехала в Ярославль в этот день. Она всегда меня поддерживала и поддерживает в самые трудные минуты. Мне так повезло, что в цирковом училище я попала в ее класс. Она прекрасный педагог, и, знаете, ведь она была одной из первых, кто возродил в советском цирке жанр танца на проволоке. Она выступала под фамилией Кудоярова.
Она из Якутии.
— А как вы попали в цирковое училище?
— Честно говоря, случайно. Вернее, из-за самолюбия. Когда-то я послала в Московское цирковое училище свои документы и разные данные о себе. Мне прислали отказ. И вот, уже учась в хореографической студии в Казани, я приехала с оперным театром на гастроли в Москву. И я решила пойти показаться в цирковое училище. Меня взяли. Я осталась в Москве. Это было неожиданно и для меня и для всех, потому что я должна была продолжать учебу в хореографическом училище в Ташкенте, куда меня направлял наш театр. Вот как все получилось…
— Какие гастроли вам больше всего запомнились?
— Я уже была в Индии — снималась в фильме Раджа Капура «Я — клоун». Но у нас считается так:
можешь объездить весь мир, однако, если, ты еще не работал в Москве, твоя цирковая судьба пока что не состоялась. Мне повезло — я уже работала в Московском цирке.
Мы идем по Москве. Завтра Роза улетает на долгие гастроли в Мексику. Еще не сделано много дел,
еще не собраны чемоданы. Но Роза смеется:
— На это затрачу два часа, иначе большую часть своего времени я бы укладывала вещи.
Мы уже не идем, а почти бежим по улице, включаясь в ритм шестичасовой вечерней Москвы. И еще что-то обсуждаем, может быть, что-то важное, но оно заглушается, распадается среди гула людей и машин.
Мы уже на «ты»:
— Тебе не надоело «скитаться» по гастролям?
— Смотреть новые города, новые страны не надоело. Но я медленно привыкаю к новым людям и тяжело отвыкаю. Хотелось бы проработать в одном цирке не один сезон.
— Зачем ты учишься на режиссерском?
— Я хочу найти новые средства цирковой выразительности — прошло время «чистых» трюков. Но на себе пробовать трудно. Поэтому проработаю лет десять, а потом буду ставить номера другим. Может быть, и найду что-нибудь.
В этот момент Роза вскакивает в троллейбус. Дверь тут же закрывается, прищемив ее сумку. Она что-то говорит мне, стуча по стеклу, дверь приоткрывается, она втягивает сумку внутрь троллейбуса, и до меня лишь доносится:
— До свидания!
Я машу ей рукой. Так мы прощаемся. Беги, лети, Роза, догоняй свою «проволоку», которая уже приплыла в Мексику.
Беседу вела М. БОРОДИНА.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий

«Юность» — строителям

Дороги Тюмень-Сургут
Хроника шефства
С писательскими автографами
Писатели, бывает, устают от поклонников, с опаскою обходят оживленные скопища, подозревая в них охотников за автографами.
Представьте же картину обратную: писатели выстраиваются в очередь, чтобы непременно дать
автограф, подарить книжку со своей подписью далекому ценителю литературы. Так и было, когда редакция «Юности» обратилась к своим авторам с предложением собрать библиотечку для строителей дороги Тюмень — Сургут.
Людям труда, знающим цену слову, искреннему и правдивому, людям, не охочим до модной погони за знаменитостью, а на равных вступающим с ними в диалог о подлинной жизни,— этим людям предназначен писательский дар.
Библиотечка с автографами упакована в ящики, улетела в Тюмень. Шефская бригада журнала передала ее хозяевам, комсомольцам ударной стройки. Но сегодня нам хотелось бы снова пройтись по титульным страницам этих книжек, познакомить читателей с авторскими надписями.
В стране, читающей так взапой, ищущей в книге не сладкой, убаюкивающей сказки, а нравственный идеал, образ движущегося революционного времени,— в такой стране устанавливается драгоценное равенство пишущего и читающего, отношения уважительные, и как бы сказать,— трудовые.
«Строителям Тюмень — Сургут, Идущим ввысь светло и круто. Мои трудный путь, мой долгий путь, Мои таежные маршруты» — надпись поэта Д. Голубкова на титуле сборника «Человек как звезда рождается».
Той же интонацией равности и равнозначности писательского и строительского труда отмечены а другие титулы.
«Серебряного костыля вам в Сургуте, потом в Нижневартовском, потом на берегу Енисея! С радостью дарю вам книгу, посвященную таежным десантам в Саянах. Вы продолжаете их славное дело» — это надпись В. Орлова на титуле его романа «После дождичка в четверг». Напомним читателям, что роман этот, напечатанный в «Юности» в 1968 году, посвящен труду комсомольцев на дороге Абакан—Тайшет. Сегодня немало «абаканцев» перекочевало на новую стройку и, возможно, кому-то из них выпадет честь забить серебряный костыль, скрепляющий рельс со шпалой, на последнем километре тюменской трассы.
Звучит в авторских автографах и высокая нота трудовой, романтической преемственности комсомольских поколений. До Абакана были ведь и легендарная Боярка, Магнитка, Комсомольск, СТЗ, целина.
«Радостно мне, комсомольскому
поэту,
Дарить свой скромный
поэтический труд
Комсомольцам дороги Тюмень — Сургут.
От нас принявшим
строительную эстафету».
— пишет почетный комсомолец А. Безыменский.
«Молодым строителям дороги Тюмень — Сургут с пожеланием стать героями «Юности»,— от комсомолки 30-х годов Е. Шевелевой»— надпись на сборнике «Избранное».
«Нашим далеким и всегда близким друзьям, читателям и героям «Юности» — строителям дороги Тюмень — Сургут с восхищением и хорошей завистью. И. Кашежева». (Комсомолка годов 60-х).
Живой и сегодняшней связи ищет писатель со строителем, отсылая ему свой дар: Р. Григорьева на титуле повести «Крестьянский сын» напоминает о том, что ее герой «юный алтайский орленок,
отдавший жизнь за Советскую власть». Писатели Т. Гладков и А. Лукин, даря комсомольцам книгу о Герое Советского Союза Николае Кузнецове, желают молодым строителям «во всем быть достойными памяти своего земляка, тюменского комсомольца». (Замечательный разведчик именно в Тюмени был принят в ряды комсомола.)
Но не одним лишь сходством судеб, неостывающей памятью о тех, чей подвиг продолжают сегодня юноши и девушки ударной стройки, устанавливается близость пишущих и читающих. Есть у литературы еще и высокий нравственный накал, умение мудро вести человека труда к самопознанию, саморазвитию.
«Дорогие друзья! Буду рад, если кому-то эта книга поможет в самом трудном деле — и самом важном!— вместе с любой дорогой строить себя!» — надписал Д. Холендро на повести «Улица тринадцати тополей».
Многим из вас, дорогие читатели, памятна наверняка биографическая повесть донбассца В. Титова «Всем смертям назло», памятен этот урок человеческого мужества и моральной красоты.
«Буду счастлив,— пишет В. Титов,— если герои этой книжки найдут дорогу к вашим сердцам и помогут вам в ваш трудный час».
Г. Медынский на титуле своей книги «Честь», вещи нравственно раскаленной и беспокойной, пишет: «Пусть ваша дорога будет дорогой чести».
Книжная полка для строителей дороги Тюмень — Сургут подобралась многоголосая. Стихи и проза, документальная публицистика и очерки о науке, критический дневник и, разумеется, все виды юмористического и сатирического оружия.
«Строителям Тюмень — Сургута дарю эту книгу с тем, чтобы они в свободное от работы время мог ли ее прочитать и повеселиться. С приветом В. Катаев» — это его надпись на сборнике «Горох об стенку».
Так получилось, что скромная информация-опись превращается в некое эссе о писателе и читателе. Причиной тому — теплота и искренность, с которыми писатели собрали «тюменскую полку». В скупых строчках дарственных надписей многое сказалось о характере отношений новой аудитории с новым мастером.
Закончим в тоне информационном. Свои книги комсомольцам стройки подарили также Н. Тихонов, Б. Полевой, К. Симонов, С. Антонов, В. Аксенов, Ф. Искандер, А. Алексин, Г. Гофмаи, Л. Уварова, Е. Дорош, Ф. Наседкин, И. Герасимов, Л. Бобров, В. Краковский, В. Росляков, Д. Тарасенков, С. Баруздин, П. Антокольский, А. Иванов и А. Рейжевский, М. Владимов, Р. Солнцев, Ф. Абрамов, В. Огнев, Л. Озеров, Н. Панченко, Ю. Друнина, К. Ваншенкин, В. Шаламов, М. Лисянский, Л. Мар тынов, Б. Слуцкий, Л. Завальнюк, Я. Хелемский, О. Дмитриев, В. Савельев, В. Казанцев, Т. Кузовлева, В. Сухарев, Ю. Щербак, А. Белкин, Л. Смирнов, Е. Нестерова, И. Тарасов, М. Исаковский, С. Михалков, А. Заурих, В. Цыбин, Е. Винокуров, Н. Тряпкин, С. Наровчатов, В. Урин, Н. Доризо, С. Ботвинник, В. Кузнецов, А. Сурков, Н. Браун.
(Мы не установили в перечне никакой «иерархии». Имена поставлены в порядке той самой очереди, о которой шла речь вначале.) Всего в отправленной библиотечке 92 книги. Сбор книг с дарственными надписями для строителей дороги продолжается.
А. СЕРГЕЕВ

Отряд «Юность»
В конце июня на стройку отправилась группа студентов Московского государственного художественного института имени В. И. Сурикова. Задача этого отряда, принявшего имя «Юности», необычна.
Комсомольцы-художники подумают об облике трассы, создадут эскизы оформления поселков, клубов, строительно-монтажных поездов. Работать студенты будут и кистью и резцом, с пластиком и чеканкой, деревом и новыми отделочными материалами. Командиром отряда назначен студент В. Архипов, комиссаром — студент Ю. Круглов.

Творческая бригада
4 июля в редакции «Юности» состоялась встреча с работниками Министерства транспортного строительства СССР. В беседе определились ближайшие заботы шефства и на новых трассах, строительство которых поручено комсомолу.
Начальник штаба стройки Тюмень — Сургут В. Кононов подарил от имени строителей редакции журнала символический серебряный костыль. На одной из его граней дорогая нам надпись: «На нашей стройке «Юности» — ЗЕЛЕНЫЙ». (Зеленый цвет, как известно, знак беспрепятственного, без задержек движения.)
В июле стройку посетила творческая бригада «Юности» (вторая в этом году). В ее составе поэты Н. Злотников и О. Чухонцев, публицист А. Фролов, прозаик А. Чупров, художник М. Лисогорский…
Бригада встретилась со строителями в нескольких пунктах трассы, вручила комсомольскому штабу вымпелы журнала для победителей социалистического соревнования, кубок будущим чемпионам-лыжникам, библиотечку с автографами, о которой вы прочли в хронике.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий

Койка в углу

Ада Левина
Обратный адрес на конверте был такой: «Улица 9 мая, дом № 17. Женское общежитие № 3. Шустровой Томе».
«Можно ли называть наше общежитие молодежным, если в нем еще живут отдельные люди, которым по сорок и даже больше лет? — возмущалась Тома.— Если б их всех выселить, освободилось бы много места, можно было бы организовать комнату для учащихся или комнату для телевизора, как в 15-м общежитии, а то, если в красном уголке лекция, то телевизор смотреть нельзя. Ждем вашей помощи. Приезжайте и посодействуйте.
От имени всех проживающих предбытсовета Тома Шустрова. Наш адрес…»
Я еще раз внимательно перечла адрес. Что-то меня в нем встревожило…
…Улица 9 мая оказалась в призаводском поселке.
Она начиналась прямо у заводских проходных, от площади, в центре которой на высоком постаменте стоял танк — памятник всем танкам, что ушли из ворот завода на войну.
Женщина в трамвае сказала так:
— 9 мая — улица? От танка начинается. После войны первую ее строили. Так и назвали. А вам какой дом — 17? Общежитие, что ли? Хотя там все почти общежития.
У подъезда дома № 17 на лавочке в зеленом палисаднике сидели три пожилые женщины. Я поискала глазами детишек — обычно такие бабушки всегда усаживаются побеседовать, пока внуки возятся поблизости. Но малышей не было видно. Ну что ж, вечер ясный, вот и пришли посидеть в затишье женщины из какого-нибудь соседнего дома. Но едва я вступила на крыльцо общежития, как одна из них окликнула меня: «Вы, гражданочка, к кому?» Я объяснила, что мне бы надо Тому Шустрову.
— А, бытсоветку, сейчас позову.
В глубине коридора что-то кликнулось, аукнулось, и вот передо мной стояла Тома — в халатике, худенькая, черненькая, волосы на затылке перехвачены крупной заколкой.
— Приехали? Здорово! А девчонки спорили: никто, мол, не приедет, пиши — не пиши, бесполезно.
Ну, идемте в комнату. Сами посмотрите.
Комната была метров шестнадцать, с одним окном. По углам кровати, посередине стол — словом похожа на тысячи других комнат в других общежитиях. Разве что вместо стандартных пикейных одеял, на которых комендант норовит обычно поставить печать не сбоку, а на самом видном месте, на койках пестротканые покрывала. Но одна койка — в углу — была под этим самым казенным одеялом, правда, чистеньким, накрахмаленным. И почему-то именно над этой койкой висела огромная, чуть не в полстены, картина — морской пейзаж.
— У нас кто живет? — торопливо выкладывала между тем Тома.— Молодежь, девчата с 52—53 года и вот еще человек 20, бабок этих, ну, в общем, тех, которые еще с после войны тут живут, и никак не можем выселить. Вы представляете, им уж под пятьдесят лет некоторым, двое уже на пенсии: литейка-то с 45 на пенсию идет. Ну, какое они имеют к нам, молодежи, отношение? Никакого! Никто не учится. У некоторых — вообще по 4 класса. Сами малограмотные, а туда же лезут — воспитывать.
Парни в гости придут — они ворчат, из кино вернемся поздно — посмеяться нельзя. В их вот комнате, — Тома кивнула в сторону коричневоглазой полной блондинки, — в Таниной, живет одна, тетя Лиза звать. До сих пор «гардироп» говорит и «кажный», а туда же — наряды шьет и все вешает.
— У нас в шкафу,— вступила коричневоглазая Таня, — нафталином все пропахло! Пойдешь на танцы, наденешь новое платье, уж духами обливаешься, а все равно пахнет — парни смеются. А станешь говорить: «Ну зачем вы это все храните?» «А куда ж деть?» «Да выбросьте. Такое никто теперь не носит». А она: «Не ты наживала — не тебе и бросать…» На лучшую комнату конкурс был. К нам комиссия приходит, а наша Лиза в комнате в валенках сидит — и не зима причем. Ноги, говорит, ломит.
Ну к врачу пошла бы. А то лечение — валенки надела. Так и записали нам последнее место: «В помещении ходят в уличной обуви». Мы стали Лизе выговаривать, а у нее на все один ответ: «В войну ишо не так ходили».
— Она и в цехе так, — сказала стриженая полная брюнетка Оля. — Я ж с ней вместе в литейке работаю. Конвейер сломался. Надо чинить. Мы говорим: «Пока не почините, мы на себе стержни на сушку не потащим. Чините». А Лиза: «В войну никакого конвейера не было, цельны сутки таскали, а тут — час». У них и разговору другого нет, только: «В войну!» А война-то давно была. Уж мы после нее родились.
— Это точно! — Тома обвела взглядом девушек.— У нас же теперь совершенно другой народ живет — из техникума многие, из училища.
Мы хотели, чтоб у нас и в комнате современно было — паласы купили, подсвечники. А Демидовна — ну, вот на этой койке живет, — Тома указала на белую койку, над которой висела картина, — весь интерьер портит. У нее же здесь целый иконостас. Говорили: «Спрячьте куда-нибудь». «Нет, не сниму» — и все тут. Это мы, пока она уехала, замаскировали. — Тома показала на морской пейзаж, висевший над белой койкой. — А вы поглядите, что там делается!
С этими словами она подошла к койке и приподняла картину за уголок. За картиной и вправду оказалось десятка два фотографий. Собственно, в центре была одна фотография — большеглазое, скуластое, крупное молодое женское лицо. Фотографию эту, видно, делали в райбыткомбинате лет 20 назад, потому что белое поле ее было разрисовано нелепыми розовыми и голубыми цветами. Но теперь цветочки выгорели и были не так заметны. А главное, фотография была не сама по себе — за ее прочную деревянную рамку было вставлено множество других. Внизу — слева — увеличенная карточка молодого, наголо стриженного парнишки в довоенной форме с петлицами, дальше шли карточки поменьше — какие-то детишки, девушки, пареньки и опять стриженый солдатик — теперь уж в новой форме. Тома подняла руку повыше, и тут я увидела еще одну, незаметную до сих пор фотографию и прямо таки остолбенела от удивления.
— Откуда здесь эта фотография?
— Демидовна говорит, плавали на их теплоходе иностранки, чуть не из Аргентины. Может, так, а может, и нет. Ее послушаешь — такое рассказывает!
— Эту Демидовну зовут тетя Катя?
— Да. А вы ее знаете? — удивились девочки.
С тетей Катей я познакомилась летом на теплоходе «Илья Муромец».
Это был, наверное, самый удивительный корабль на свете. Он являл собою как бы крошечную модель земного шара, только почему-то на сей раз заселенного почти одними женщинами. Делегатки Всемирного женского конгресса совершали путешествие по Волге. И самое, казалось бы, простое — наладить их жизнь на этом корабле — накормить и напоить их — было нелегким делом.
Переводчицы и руководительницы групп сбились с ног, стараясь поспеть всюду. Официантки и коридорные дежурные пытались объясняться с гостями знаками. То и дело возникали всякие недоразумения. Пожалуй, только одна дежурная второй палубы, тетя Катя, как называли ее все, каким-то непонятным образом умудрялась одинаково успешно объясняться со всеми. Конечно же, тетя Катя не знала ни одного из иностранных языков, на которых толковали вокруг нее. Но не прошло и трех суток, как она умудрилась одинаково успешно объясняться со всеми.
Вот, скажем, индианки собирались гладить и несли сложенные стопкой полотнища своих сари к тому уголку внутренней палубы, где на гладильных досках стояли утюги. Видимо, когда теплоход отправлялся в обычный рейс, на нем было самообслуживание.
«Айронинг, айронинг!» — шумели они и искали беленькую переводчицу Свету, чтобы выяснить, как здесь включается утюг. Но Светы в этот час нигде не было. И тут подходила тетя Катя.
— Не волнуйтесь, милые. Сейчас все сделаем. Будете айронинг. А как же, она хоть и не сшитая, а все же юбка. А в гостях негоже мятыми ходить.
Она включала утюги, слюнявила толстый, мускулистый палец и пришлепывала блестящую поверхность утюга, словно малого ребенка для острастки.
— Готов, можно айронинг.
Особую, можно сказать, материнскую заботу проявляла тетя Катя об африканках. Правда, в первые дни, казалось, она как-то пугалась их… Но скоро привыкла к африканкам, и уже не были они для нее все на одно лицо. По костюмам, по тому, с какой переводчицей ходили, она отличала уже кениек от анголезок, отличала и Колетт, что с Мадагаскара, от Марии из Замбии. Хотя, наверное, не очень-то представляла, где этот Мадагаскар.
Она озабоченно поглядывала на африканок, когда те усаживались вечером на палубе, где должен был демонстрироваться фильм: «Вечер-то холодный какой! Сроду такого июля на Волге не было. Не дай бог, простынут гостьи наши». И вдруг, внимательно поглядев на теплые накидки-пончо аргентинок и мексиканок, всплеснув руками, убежала куда-то. Вернулась, неся в руках целую гору теплых одеял, сложила на крайнем стуле горкой и, беря по одному, принялась разносить их африканкам.
— И вы сейчас у меня будете в «пончиках»!
Фильм вот-вот должен был начаться. Белый луч прожектора уже нащупывал экран, и тетя Катя со своими одеялами, высвеченная этим лучом, проецировалась на белом экране большекрылой, заботливой птицей.
Особенно подружилась тетя Катя с Луисой де Косак, немолодой аргентинской крестьянкой. Фамилию де Косак носила она не зря: там, в аргентинском Чако у самых Кордильер, умудрилась она выйти замуж за русского казака, один бог знает как попавшего в эти края. У них был сын Педро де Косак — русоволосый, так по крайней мере казалось на фото, аргентинец 10 лет, которого с огромным трудом удалось собрать в школу, потому что не на что было купить тетради и форму.
Луиса была активисткой женской организации, помогала женщинам-батрачкам, учила их тому немногому, что знала сама. Когда стало известно, что именно ее посылают на конгресс — а ехать ей было не в чем,— Луису снаряжала вся деревня. Каждая женщина несла самое лучшее, самое нарядное, самое новое, что было у нее: кто кофточку, кто юбку, кто жакет… Рассказывая об этом, Луиса не стеснялась, а, наоборот, любовно дотрагивалась до частей своей одежды и называла женские испанские имена: «Ирма», «Люсия», «Малисса»,— словно они участвовали в нашем разговоре. Только одна вещь была у Луисы своя — пончо. Она выткала его сама из деревенской простой шерсти.
Однажды я застала на палубе Луису и тетю Катю, склонившихся над русским букварем, который подарили аргентинкам утром в школе. Тетя Катя тыкала пальцем в большое, на полстраницы, «М» и произносила, сжав губы, с улыбкой: «М, М, Мама».
— Мл-Мл,— мягко повторяла за ней Луиса, и они обе довольно смеялись.
А потом Луиса вдруг заметила такое же «М» на тети Катиной косынке. Тетя Катя сняла косыночку с головы, встряхнула, и они стали рассматривать ее узоры — виды Москвы, пейзажи.
— Мавзолей, Кремль, Пушкин, береза,— показывала тетя Катя пальцем, а Луиса повторяла за ней, силясь выговорить столь трудные для нее сочетания:
— Мафсолей, Кремлин, Пускин, береса…
…В день, когда гостьи уезжали—сначала в Москву, а оттуда — в свои далекие страны, на корабле было особенно шумно. Тетя Катя появилась на палубе к вечеру со свертком в руках. В пестрой толчее гостей она сразу отыскала Луису.
— Тебе,— сказала она, развернув свой пакет, и надела Луисе поверх пончо косынку, наверное, самую дорогую, какая нашлась в местном универмаге — капроновую, раскрашенную ярким орнаментом…
Но Луиса, казалось, не была довольна подарком.
Она неуверенно и просительно дотронулась до косынки, которой была повязана тетя Катя.
— Береса…
— А! — догадалась тетя Катя.— И я тебе такую купить хотела, со значением. Да нет их нынче, не
торгуют. А старую как дарить? Негоже вроде, ношеная она.— И тетя Катя показала на потрепанный, с выбившимися черными ниточками уголок. Но Луиса объяснила знаками, что, мол, это неважно. И тогда тетя Катя сняла с головы свой платочек, отряхнула его, расправила и повязала на шею Луисе, поверх пончо. Луиса засияла. И вдруг каким-то быстрым движением скинула свой красивый шерстяной пончо и накинула его через голову на плечи тете Кате. Экспансивные африканки били в ладоши, смеялись, сдержанные индианки расправляли на ней складки. Словом, все, кому за эти дни тетя Катя успела помочь, просто улыбнуться вовремя, спешили теперь как бы отблагодарить ее.
Кажется, только тут я поняла, какой кадр упускаю, и побежала в каюту за фотоаппаратом. И Луиса и тетя Катя — обе очень обрадовались. Луиса в своей косынке и тетя Катя в пончо поверх форменного платья с морскими пуговичками.
— Так ты карточку пришлешь ли? — все спрашивала меня тетя Катя.
Я пообещала, что пришлю, и она принесла мне листочек с адресом.
…И вот теперь эта фотография была передо мной, прикрепленная к рамке той, другой, большой фотографии, на которой, если вглядеться, можно было, несмотря на ретушерские художества, узнать тети Катино, только совсем еще молодое лицо. Я хотела было сказать девчонкам, что я знаю их тетю Катю, что это мой снимок, но вдруг до меня дошел вкрадчивый, чуть картавящий голосок Томы: «Эта тетя Катя уже на заводе-то не работает»,— и я вспомнила, зачем, собственно, я здесь.
А Тома продолжала: «Она как вышла на пенсию, литейщицы-то в 45 на пенсию идут, так в пароходстве устроилась. А ведь у пароходства свое общежитие есть, она ведь теперь с заводом не связанная…»
— Да кто ее выселит! — подала голос беленькая коричневоглазая Таня.— Она ж 25 лет отработала; кто 25 лет, тех не выселяют.
— Ну, ладно, тетя Катя еще ничего,— продолжала Тома, когда мы уж вышли из их комнаты и осматривали другие.— Ее хоть полгода нету. А уж подруга ее Лиза — «сотый насел» — это ужас.
В это время в комнату постучали. «Эй, девчата! Вы не забыли, что в ДК вечер поэзии? Опоздаете! Мы пошли!»
— Ой,— заторопилась Тома,— вы уж нас извините! Пропускать никак не хочется. Поэты выступают и артисты из области. Может, и вы с нами пойдете?
Я отказалась и объяснила, что хочу поговорить с теми, кто не идет.
— Так ведь одна Лиза — «сотый насел» остается.
— Вот с ней-то мне бы и поговорить. Кстати, почему вы ее так странно прозвали — «сотый насел»?
— Это не мы ее, это она на нас так ворчит. А почему,— сама расскажет. Вон она на лавочке у входа сидит, как сторож какой.— И девушки убежали.
вышла на крыльцо и огляделась. Лиза сидела все на той же лавочке. Теперь уже одна. «В вечорку ушли», — объяснила она коротко, когда я спросила, куда делись ее товарки. Я присела рядом. Вначале Лиза отвечала односложно. Но когда я ей сказала, что плавала вместе с тетей Катей на «Муромце», у Лизы сразу словно бы какой-то узелок внутри развязался. И в ответ на мое недоуменное:
«Почему же тетя Катя ничего мне не сказала, что живет в общежитии?» — Лиза заговорила:
— Она скажет, жди! Ни в жисть! Никогда ничего не спросит, и все ей хорошо. А меня почему «сотый насел», говоришь, зовут? А какой же еще? Двадцать лет в этом общежитии живем — за двадцать-то лет вокруг нас сколько народу сменилось? Эти, аттестаточки, и есть сотый насел. Но давай я тебе все по порядку расскажу. Мы ж с Катей с одного села. В войну на лесозаготовки нас посылали, а потом сюда приехали — на завод. Раньше-то завод здесь маленький был, так, мастерские. А в 41-м с Украины огромный завод эвакуировался, и все эшелоны сюда. Ну, нас с Катей сразу в литейку поставили на стержня.
Для траков стержня-то. Знаешь траки? Ну, из их гусеница собирается, на которой танк ходит (как же, — Вспомнила я,— траки, ведь отсюда и самый трактор — он же тоже на гусеничном ходу)— на каждый трак четыре стержня, а на танк этих траков сотни две, не менее. Вот и считай. Это сейчас нам линию поставили, транспортер, а тогда, в войну, ничегошеньки не было. Тридцать стержней сделаешь — на сушку оттащишь и опять за землю. Вся механизация была — стерженщицы — Лиза выговаривала это слово по-особому, с непривычным ударением на второй слог, и от этого казалось, что где-то внутри него спрятано и откликается, как эхо, другое слово — «женщины», хотя внешне оно ничем не было связано с первым.
Вечером придешь в барак,— продолжала Лиза,— на койку повалишься, глаза закроешь, а перед тобой все стержня, все стержня. В бараке у нас двадцать девок жили в комнате. Барак холодный был, ужас. Каркасно-щитовой назывался. А мы его звали «каркасно-щелевой». С вечера натопишь — утром все выдуло. Сейчас-то уже нет его: снесли. После войны снесли. Не сразу, правда. А нас — сюда. Как первое каменное общежитие выстроили — нам дали. Как же, бригада Демидовой, грому было, лучшая стерженщица (и опять где-то эхом отозвалось в этом слове другое). Грамот почетных сколь у Кати! Сначала на стенку все кнопила, а теперь и не знаю, где они у ней.
Первый наш насел был дружный. Девки все почти одногодки. До сих пор своими считаемся. В гости ходим. Ну, потом стали девки взамуж выходить. А нам новых подселили — считай, уж второй насел, потом третий, а там и пошло и пошло.
А Катя — она все Федю своего ждала. Перед войной в армию его проводила. На границе служил, на
западной. А до этого в хоре колхозном вместе пели, даже на выставку в Москву ездили, на сельскохозяйственную. А в войну пропал — и нету. А она все ждала, думала, объявится… Был один парень, сватался, она — только отказ. Жду, говорит, Федю. Ждала она, Катя, ждала, а потом, глядишь — годы вышли. А ко мне и не ходил никто. Невидная я была, на танцы пойти — надеть нечего, уж теперь нашила — да без толку. И мало мужиков воротилось-то, мало. Вот и остались мы в общежитии.
Комнату-то только семейным дают, на двоих, на троих, а на одну — где уж. Правда, Кате, не скажи, давали один раз. Году в 54-м первый дом заводской сдали, и ей комнату 15 метров на одну. В заводе объявляли: мол, Демидовой как лучшей стерженщице! А в ту весну Паня наша, аккурат, родила. Жить-то ей с мужем негде. Она в нашем общежитии, он в мужском, знай, друг к дружке бегают. Катя тогда и говорит: «Давайте эту комнату Пане. Я еще потерплю чуток». А как стали следующий дом сдавать — это дело и забылось. Дома сдают, а мы, послевоенные проживающие, все здесь. Но общежитие — это в молодые года хорошо, а как к сорока дело, все на людях да на людях — тяжело. Конечно, Катя ко всем приноровится. «Вы идите, девочки, я уберусь». Да как к девчонкам придет кто — из дома меня утягивает: «Пойдем, Лиза, пройдемся». А чего мне проходиться? Мне и на своей конке хорошо. Да, вишь, ишо что выдумала — на пароход идти. Тут как-то раз «Муромец» к нам в затон пришел на ремонт, и встретила она Веру, в войну еще у нас в цехе работала, а теперь на «Илье» дневальной. Она ей и говорит: «Давай, Катя, переходи к нам! Полгода плаваем. Каюта на двоих, хорошо. Жалеть не будешь». Денег, конечно, поменьше. А зачем они ей? Первые-то года Катя все матери в деревню посылала, за ней-то еще трое меньших, поднять девок надо было. Потом всем племянникам на гостинцы собирала. А теперь уж и племянники-то вымахали. Один армию отслужил, другой служит.
Сами справляются. И пошла Катя на корабль. Все, говорит, в общежитии девчатам свободнее будет. А как навигация-то кончается — она в отпуск едет в деревню, к своим. Она и сейчас там. Отпуск-то у нее длинный. В общежитии всего месяца четыре в бывает, зимует, койку-то не отобрали пока: я приглядываю.
Раньше-то мы с Катей и вовсе в одной комнате жили. А как ушла она на пароход, я в другую перебралась — вроде там девки потише, попроще. А то с этими, с Томой да с Таней, и вовсе житья нет. Я уж было наладилась денную смену на вечернюю менять — охотницы на это всегда есть. И хорошо стало.
Насел мой на смене — я дома, насел со смены — меня уж нет. Утром проснусь — никого. Хорошо. Да долго-то так нельзя смены менять. Бригада возражает. Выработка-то у нас от бригады идет. А комнату не дают. Уж я к зам. директору нашему Лукьянову сколько раз на прием ходила по личным вопросам! А у него один разговор: «Вы несемейная. Глядите, семейных очередников сколько! Молодые специалисты приезжают — им давать надо в первую очередь. И инвалидам Отечественной войны — тоже. Закон есть!»
А на меня, говорю, что ж, никакого закону нету?..
Может, я тоже войной покалеченная, только без документа. И еще как-никак 25 лет отработала! А он свое: «Одиночкам еще не имеем возможности. Если бы вы, Сидоренко, были семейная». Заладил одно — семейная, семейная… А где я ее возьму, семейность-то? Может, моя семейность под Берлином лежит…
Из общежития я пошла пешком, по улице 9 Мая. Мимо одинаковых домов-общежитий, туда, где в синеющем легком сумраке, словно на экране, с каждым шагом все ближе, все зримее, все отчетливее вырастал танк, рвущийся в свою последнюю атаку. Я подошла совсем близко, так, что можно было пересчитать «траки» — в где-то внутри отозвалось Лизиным голосом «стерженщицы».
И вдруг площадь ожила, заговорила, зашумела — в Доме культуры кончился «Вечер поэзии». Я увидела Тому и других девушек из общежития. Вот в они заметили меня, подошли.
— Жалко, что вы не пошли с нами! Так интересно! — затараторила Тома.— Такие стихи читали — и про любовь и про войну. Я далее запомнила: «О, одиночество погребенных героев!» Здорово, правда? А вы что здесь стоите — на наш танк смотрите! Это ко Дню Победы сделали новый постамент. У нас и Вечный огонь есть, как в Москве. Только не здесь, в поселке, а в городе, на Центральной площади. Мы в День Победы всегда туда ходим пешком. Целой компанией. А в этот раз…— Она хотела, видно, что-то сказать, но только махнула рукой.
— А что случилось в этот раз? — спросила я.
— Да опять бабки наши! Весь праздник испортили. Представляете, решили мы вечеринку устроить у нас в комнате. Ну, конечно, в складчину, собрали по пять рублей. Магнитофон ребята притащили, пленки хорошие. А бабок куда? Все-таки праздник, а им вроде деваться некуда. Ну, позвали мы нашу тетю Катю — она и готовить все помогала, она хорошо готовит, а она просит: «И Лизу позовите».
Ладно, думаем, посидят и уйдут. Выпили все за День Победы, ребята гитару принесли, хотели попеть — ну, свои песни, какие в турпоходах пели.
И вдруг, можете представить, наши бабки сами запели. И все допотопное. Какой-то там «Вася-Василечек», «На позицию девушка». И поют и поют, а потом еще «Катюшу» затянули. Со всего общежития сбежались — двери открывают, смеются. Мол, поддали бабки. А они и не пьяные. Нет, просто поют, и все тут. «Выходила на берег Катюша-а-а!» Какая уж тут гитара! Так вот и испортили весь праздник. Пришлось на танцы в ДК идти, а то перед парнями неудобно — позвали, а тут такое. Динозавры!..
…Что-то со мной случилось. Я словно оглохла, ослепла. Я не видела трамвая, в который впрыгнули девчонки, не слышала их прощального: «Так мы ждем». Словно последняя капля переполнила чашу этого горького дня, и вдруг явственно встала передо мной картина: тетя Катя в своей форме с пуговичками в салоне «Ильи Муромца» поет «Катюшу».
Было так. Сидели арабки после ужина в салоне, смотрели на медленный волжский закат. Неожиданно одна из них села за рояль и заиграла что-то печальное. Другие стали подпевать. На песню заглянули девушки-вьетнамки в военных гимнастерках и брюках. Постояли в дверях, послушали и остались.
Когда песня кончилась, они заулыбались, захлопали в ладоши. Тогда арабки стали показывать вьетнамкам, что, мол, теперь их очередь петь. И маленькая Танг, никогда не снимавшая своей военной шапочки, — тоненький, крепенький солдатик, — вытянулась в рост и запела мягким, никак не вяжущимся с ее военной фуражкой голоском.
На этот голос пришли индианки. Они хлопали вьетнамкам, а те стали показывать, что, мол, ждут их песни! И тогда Шахти, самая молодая и подвижная из индианок, вышла на середину и, скинув босоножки, не столько запела, сколько затанцевала босиком, припевая что-то гортанное, ритмичное.
Шахти хлопали долго. К этому времени в салоне уже было немало наших. И вдруг мы услышали, как на разных языках, но вполне отчетливо требуют:
«Русскую, русскую песню…»
— Ну, что же,— засмеялась высокая женщина с завода, которая днем возила гостей в пионерский лагерь.— Только уж, пожалуйста, все подпевайте.
И мы запели. Сначала «Подмосковные вечера». Голоса у нас были не очень-то, но все же спели. По
том гостьи стали дружно просить «Катюшу». За несколько дней путешествия они успели полюбить
именно эту песню. Почему? Может, потому, что женщины, с которыми они встречались на митингах, были уже немолоды, и они охотнее всего пели эту песню, словно эхо молодых дней, когда они еще чаще пели, чем выступали. Но как только запели мы привычное «Расцветали яблони и груши…», я почувствовала: что-то необычное влилось в нашу песню. Незаметно подошел чей-то надежный голос и словно взял непосильный для нас груз на свои плечи и понес, понес. Я проследила, откуда идет густой, сочный, сильный звук, и увидела: это была тетя Катя. Сложив руки на груди, она пела, глядя куда-то перед собой, за окна салона, на волжскую алую от заката воду. Пела, словно катила перед собой упорное, широкое, волжское «о». Даже само слово «Катюша», хотя в нем не было ни одного «о», выпевала она протяжно и окающе: «Котюшооо…» Казалось, замолчи вдруг тетя Катя, исчезни из нашего хора ее сильный, надежный, опорный голос — и песня опустеет, разрушится. И, конечно же, не одна я заметила это. Заметили и другие. И, не сговариваясь, мы пели все приглушеннее, все бережнее, как бы только помогая чуть-чуть подталкивать песню, которую вот именно «заводила» тетя Катя. На нее смотрели все, смотрели пораженно, словно впервые видели эту, казалось бы, уже такую знакомую им женщину в форменном платье с морскими пуговичками. А тетя Катя катила и катила свои «о». «Поооплыли тоооманы нооод рекооой». Это был уже последний куплет. Переводчица Алла перестала шептать на ухо арабке Абаль: ведь для перевода на английский этот куплет не содержал ничего нового — опять «расцветали яблони и груши» и опять «поплыли туманы над рекой». Но в этот миг, быть может, именно через тети Катино тяжелое, груженное жизнью «о» открылось мне вдруг, что «крутой берег» в конце песни совсем не тот, что в начале. Там это слово было наполнено надеждой, оно было преддверием, предисловием к чему-то главному, что вот-вот должно было начаться. А в последней строке, вроде бы точно из тех же пяти слов составленной, звучало уже совсем-совсем иное — раздумье о том, что берег-то этот и вправду крутой и не всякому дано будет одолеть его крутизну…
Еще висело в воздухе густое, протяжное, тети Катино «ооой», щемящей думой оседая в наших сердцах, когда вдруг раскрылась дверь салона и ее сменщица, шустрая Вера, выкрикнула отрывисто: «Катюша! К помощнику! Срочно приказал!» И, словно захлопнув в себе недопетое «оой», тетя Катя пошла к двери. Обычно быстрая, сейчас она шла тяжело, медленно; казалось, она несла на плечах что-то, чего никто не мог разглядеть. Может, песня заставила ее ощутить этот груз? Тетя Катя вышла. Мы допели без нее. И потом, когда шумели аплодисменты, я слышала, как адвокатка Абаль, видимо, озадаченная Вериным обращением, спрашивала Аллу: «Кто есть «Катюша»? Тетя Катя есть Катюша?» И Алла что-то толковала ей насчет уменьшительных суффиксов в русском языке.
Однако чего хотеть от чужестранки! Теперь, стоя у танка — памятника на заводской площади того самого города, где жила тетя Катя,— я вспоминала все это и думала: «Да разве в одних суффиксах дело!
Вот Тома и другие, они все суффиксы выучили — грамотные, не зря Лиза зовет их «аттестаточки». Но, оказывается, можно хорошо знать суффиксы и все равно не понимать, что послевоенная проживающая из общежития № 3 тетя Катя — это и есть «Катюша».

Та самая, что «выходила на берег крутой».

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Земляки

Отахон Латифи Потянуло в детство. Может — весна. А может, и осень прошлого года покоя не дает. Она ароматная. Смешиваются десятки запахов. От золотистых и красных листьев еще веет летним зноем. Осень родного сада. Мама спешит — встает чуть свет. Через плечо у нее перекинут мешочек, куда она складывает яблоки. Меня будит к завтраку. Я просыпаюсь не столько от прикосновения ее руки, сколько от запаха фруктов. Еще не открыв глаза, пытаюсь догадаться, с какого дерева она срывала плоды. Но руки ее пахнут и яблоками, и молоком, и горячими лепешками. Крепко я спал, если она успела и лепешки испечь. Которую осень я не переживал радости встречи. Мать писала, напоминала, торопила, да и сам я давно сердцем и мыслями в саду, но дела словно сковали ноги. — Приезжай.— Это уже была мольба. Прилетел к заходу солнца. Шел по темнеющим переулкам. Пахло прелым — в арыках гнили опавшие листья. Вошел в переулок свой, у ворот сидит мама. Поднялась, побежала навстречу… Давно ночь. Мать все спрашивает и спрашивает. О моем здоровье. О своем говорит: «Вы мое здоровье». Ко мне она обращается на «вы»; мне ведь дали имя деда… Бывал я осенью и в сосновом лесу, и в березовой роще, и в многоэтажном городе и всюду чувствовал аромат яблок отцовского сада. Они с детства со мной. Ставит ли мать поднос с фруктами, когда приезжаю домой, присылает ли посылку — в каждом яблоке вижу добрую улыбку покойного отца и благодарю маму, что бережет она сад. Мне-то все некогда. В прошлом году у нас впервые созрела айва. Еще отец мечтал об этом, да не находил подходящего саженца. С недавних пор их стало много в наших местах, и рассказывают старожилы об этом сорте айвы такую историю. Было это в конце прошлого века. Трое самаркандцев вышли в дальнюю дорогу — в Мекку, к могиле Мухаммада. Но до Мекки дошли двое. Сейчас никто их не помнит. Третий дошел всего до Багдада, а имя его осталось навсегда. Звали его Бахри. В пути Бахри прослышал, что в Багдаде растет чудо-айва. Добравшись до города, стал он искать человека, в чьем саду росло то дерево. Два года он прожил там, на третий взял черенки и зашагал к Самарканду. До сих пор остается загадкой, как он донес их к берегам Зеравшана. Ведь пешком шел не одну тысячу километров. Ту осень никогда не забуду. Открыл калитку, и меня встретил чудный, доселе незнакомый мне аромат. Дерево раскинуло свои ветки прямо у забора — таков обычай: айва должна быть доступна всем прохожим, чтобы каждый взял веточку для заварки чая. Попробуйте найти в нашей долине несадовника. Деревья стали символом жизни. А уж если просто некуда в саду сажать, то малышу дают посадить хотя бы тополь. Он неприхотлив, растет быстро и ввысь, не загораживая других деревьев. Мой дядя был садовником и путешественником. В 13 лет он с трехлетним братом — моим отцом — спустился с гор на заработки. Видел дядя в своей жизни и Китай, и Финляндию, и Польшу. Европейскую часть России исколесил почти всю, одно время работал у Мичурина. Потом вернулся в родной кишлак Дардар и больше никогда и никуда не выезжал. Иногда спускался к нам в Пенджикент. — Почему вы ютитесь среди камней, что там хорошего? — спрашивал я его при встречах.— Спускайтесь в долину, оставьте горы. Его голубые глаза печалились, и он тихо, едва слышно, отвечал мне с укором: — Если родные камни тебе не дороги, ничто и нигде тебе не будет дорого. Кто не умеет ценить отцовский очаг, тот ничего не умеет ценить в жизни. — Но почему же мы не живем в горах? — Твой отец не помнит своего отца, да и не обязательно всем жить в кишлаке, главное, чтобы огонь не погас в родном доме. Я сберег сад своего отца, сад твоего деда, для вас,— и тихо, как говорил, улыбнулся мне. С заботами о саде, который террасами поднимается в гору с самого берега Зеравшана, и умер дядя… Теперь запах айвы разбудил во мне давно забытое — тоску по саду в горах. Я собрался в путь н поехал в верховья Зеравшана. Древние сказали: «Утром обрата взор на горы высокие и возьми себе их силу. Вечером смотри на текущие воды и отдай им свою усталость». Такое место в Таджикистане — кишлак Рудаки. Тут есть и высокие вершины и прозрачные ручьи. Но самое дорогое сердцу каждого таджика — великий поэт Абу Абдулло Рудаки. Здесь он сказал свой первый и последний стих… Как Волга — символ Руси, так Зеравшан — символ Таджикистана. На его берегах начинался и новый период таджикской литературы — советской. Ее красная строфа — творчество Садриддина Айни, его кишлак ниже по течению Зеравшана. В кишлаке Рудаки тополя золотыми стрелами тянутся к холодному небу. У мавзолея поэта сидят люди, четыре путника, как и я. Деревья в саду облетали. Листья, как люди, только срок у них короткий — одно лето. Дают жизнь и умирают… С той поры миновала зима. Уже солнце поднялось высоко. На моем столе от его лучей засверкал камень. Обычный кальцит — оттуда, где строят Джиджикрудский горно-обогатительный комбинат. А за окном ют плоды, много раз взойдет солнце. А пока прутик станет деревом, сменится не одна весна. Да и то, если неутомим садовник. В стократ неутомимы родители и людское окружение, что не перестает давать нам урок жизни. Недавно узнаю, что матери привезли уголь. Обеспокоился, как она его перетаскала. Звоню, а она: «Среди людей я ведь живу». Как мне вас благодарить, земляки? Да надо ли — если вы всегда такие. Быть таким, как вы, — в этом, наверное, будет моя благодарность. Так в городке нашем заведено — радости и горести делят вместе. Ты переезжаешь в другой город, но дома своего без согласия соседей не продашь. Живут по пословице «В доме соседа спокойно — ив нашем доме хорошо». Нет ничего страшнее, когда земляки, видя, не замечают тебя. Ты стал чужим для них. Товарищи, бывавшие за рубежом, рассказывают, как сбегаются, услышав родную речь, покинувшие Родину. В глазах у них боль и тоска. Плачут по садам и камням детства. Беречь радости детства, чтобы дарить радость своим детям и ощущать полноту жизни, — этому учат земляки. И мать моя бодра их заботами. Идет сосед ако Хайдар за мукой для себя, обязательно зайдет к матери и проверит, есть ли у нее мука. Утром не услышит ее голоса, проведает, не заболела ли… А соберется кто в столицу, непременно навестит мою мать. Потом разыщет меня и скажет, что мать здорова и передала привет. Вот и теперь приехал Бобо, сын дяди Субхонкула: — Едемте, в кабине есть место, и дорога красива. Он весь в отца. Крупной кости. Всегда улыбающийся. И, как у отца, лохматые брови. Помню его маленьким мальчиком. Теперь он женат, и у него растут дети. А младший его брат Хайдар, как и мечтал, физик. Забрались с младшим сыном Латифом в кабину машины Бобо и покатили через горы и долины. Делали привалы, валялись на травке, пахло зеленью и землей. — А это что, а это? — спрашивает сын. Как и когда он будет это знать? Я в разъездах, мне некогда водить его в горы н на полянки. Надежда на школу. А мы ходили за коровами и в травах разбирались, как сейчас малыши в марках машин. «Спотыкается» мой сынишка на полянках о каждый цветок и травку. Грустно это, укор мне. Бобо рассказывает о новостях в Пенджикенте. Везет он провода для ЛЭП и всякую арматуру. В Директивах XXIV съезда КПСС записано: ввести в действие дополнительные мощности на Анзобском комбинате. Туда и везет свой груз Бобо. Спрашиваю его, сколько наконечников для сохи можно отлить из железа, что в кузове его машины. Бобо смотрит на меня с удивлением. Не помнит. Ну да, он совсем был маленьким. После войны возник на нашей улице тот литейный цех. Печь его вначале поддували вручную. Отец Бобо придумал какой-то насос. Потом стали приспосабливать автомашину. Поднимут домкратом задние колеса, вденут ремень, и загудит в печи. Вся улица озарялась огнями, и всю ночь лили наконечники, и всю ночь из колхозов подъезжали арбы. Без наконечников с волами какая пахота! Трактора в войну совсем развалились, даже первая женщина-трактористка, наша соседка Кадрат, и та на работу ходить стала с кетменем. Необходимость в наконечниках быстро отпала. Отец Бобо взялся ставить на арыках маленькие, электростанции. Энергии хватало на 10—15 лампочек. Единственный движок на бензине был в кинотеатре. А так везде керосиновые лампы. Как в школе комсомольское собрание, вечерники — ругались: на весь класс оставляли одну, а остальные лампы уносили в зал. А теперь вот давно к городу пришла ЛЭП, и она все выше идет в горы. А дядя Субхонкул, отец Бобо, все еще возится с металлом: сейчас он кузнец «Сельхозтехники». — Граница, — говорит Бобо. На краю пшеничного поля стоит обелиск. На нем изображены государственные флаги Таджикской и Узбекской ССР, восходящее солнце и руки в пожатии. Здесь каждый год собираются пенджикентцы и самаркандцы. Жгут костры. Празднуют дружбу народов. Пенджикент — городок. Около двадцати тысяч населения. Справа и слева — синие горы. Дома террасами — от берега Зеравшана до Кайнарских холмов, у подножия которых бьет чистый родник. Раньше он растекался по арыкам, теперь по трубам, и краны водопроводные в домах и на улицах не закрывают. Дом наш недалеко от родника. Сегодня у мамы праздник по случаю нашего приезда. Кипит в большом казане шурпа, на блюде горячие лепешки-фатиры. И яблоки, их у нас умеют хранить до самого нового урожая. Калитка настежь. Заходят соседи. Ближние и дальние. Каждый с собой обязательно что-нибудь да приносят: традиция. — Что пили, что ели — ваше, а нам расскажите, что видели, — говорит дядя Расулов. Дядя Расулов — старейший педагог нашего городка. Еще наших родителей учил в ликбезах. И куда его ни направляли, везде начинал с того, что хлопотал о строительстве школы. Приедешь в кишлак, скажут: «Вот школа Расулова». Только недавно он вышел на пенсию. Любит и умеет красиво мастерить из дерева. Когда мы были маленькими, вечерами он увлекал нас решением головоломок. Все его дети удивительно хорошо учились. «Как же иначе меня будут уважать другие дети?» — говорил он. Старший сын его, мой ровесник, Абдурашид, получил инженерное образование в Москве. Там и женился. Некоторые шушукались, что отец не примет русскую невестку. А дядя Расулов устроил пышную свадьбу и сам весело плясал. Уходят и приходят гости. Но нить разговора не теряется. А разговоры эти в семейном кругу очень своеобразны. Они, может, немного сумбурны, но колоритны. И темы самые разные. Все из жизни. Женщин вот заинтересовало, как же это государство будет доплачивать денежные пособия на детей в семьях, в которых доход на каждого члена семьи не превышает 50 рублей, вон нас, мол, матерей-героинь сколько. — А так же, как и обучает ваших детей, как дает старикам пенсии, — отвечает кто-то. — Будем хорошо работать, все будет, — вступает в беседу немногословный Мухамади Юнусов. Мухамади на днях прилетел из Душанбе. Скоро ему защищать диссертацию в Баку. Смеется, что перед трудным экзаменом, как суеверный, пришел за благословением в родной дом. О науке за столом говорят с гордостью. Матери, чьи дети в «аспантуре» (аспирантуре), просто сияют. Сейчас буквально весь городок живет радостью, что в Ленинграде блестяще защитил кандидатскую Абдурахман Хусаинов. Он в Ленинграде и работает в научно-исследовательском институте. Окончил Ленинградский университет, стал физиком. Собираясь в Ленинград, Абдурахман шутил, что вернется доктором наук и что его дети непременно будут академиками. Видимо, он близок к цели. Прошлой осенью здесь, в Пенджикенте, видел его жену Галю, привозила к деду своих близнецов-сорванцов Лолу и Сайда. А у молодого отца все новые и новые увлечения, конечно, помимо физики. В последнее время, говорят,— французская культура. Метод освоения у него такой: сразу изучает литературу, музыку и живопись. Я диву давался его способности читать, бегать по музеям, копить и слушать пластинки… — Пушкин идет, — поднимается мать. Это сына Хайдара «Пушкиным» зовут — за кудрявые каштановые волосы. Работает в геологоразведке и учится заочно в Ленинградском горном институте. Был, оказывается, тамадой на банкете, когда защитился Абдурахман,— это мне успели рассказать, пока он пришел… Улица начинается прямо за калиткой, и она — как бы окно в мир. — Сосед! Ей-богу, не знал, что вы приехали. Вчера было собрание, — встретил меня у калитки Вали. Вали — это дядя Володя Грицай. Он один из первых агрономов, приехавших в Пенджикент в тридцатые годы. Совсем был мальчишкой. Но и старикам приходилось прислушиваться к его советам. И всегда он был прав. Потому его и прозвали «вали» — «провидец». Говорит по-таджикски, как все вокруг. Вообще, городок наш отличается многоязычием. Одно время на отделении иранской филологии восточного факультета Ленинградского университета сразу учились три пенджикентца, а на отделении было всего-то пять человек. Как-то даже в центральной печати прошла информация, что пенджикентцы владеют четырьмя-пятью языками. Исрофил, например, окончил Иняз, работал секретарем горкома комсомола, сейчас он возглавляет отделение «Интуриста». Итак, есть у нас и свой «полиглот», Исрофил. О достопримечательностях района он может говорить часами. Если вы располагаете временем, повезет вас к озерам Семь красавиц, которым, по его словам, нет равных в мире. Одна и та же вода по ним течет, но в каждом озере переливается каким-нибудь цветом радуги. А легендарное озеро Искандеркуль? О многом может поведать вам Исрофил. А меня при встречах обязательно ругает: — Не можешь двух слов написать о районе! Что швейцарцы — и те восхищаются, заверяют, что Зеравшанская долина — просто чудо света. Да ты не скупись. Дело это полезное, чтобы люди больше ездили друг к другу, больше будет взаимопонимания и уважения… Что ни дом на улице — целая история. Вот тут на скамеечке любил сидеть отец Исрофила, Карим. Добрый был старик. Чабанскую жизнь знал и красиво о ней рассказывал. Летом выезжал высоко в горы и брал нас с собой. И в городе не расставался с посохом. А это скамейка дяди Мирзояхья. В последние годы он плохо видел, но мы никогда не обходили его стороной. Обязательно подходили и здоровались. Было стыдно, если в дневнике двойка, но признавались. Ведь не с кем-нибудь говоришь, а с ветераном партии, с человеком, который боролся за установление Советской власти в Зеравшанской долине. …А орешник недавно вырубили. Оказывается, совсем он состарился. В его тени когда-то выступал знаменитый наш уличный театр. Во время вечерней дойки коров жизнь на улице замирала, чтобы потом разом наполнить всю улицу. Чаще летом и разыгрывались спектакли. Режиссером-заводилой был Бакоджон Киямов, сейчас он председатель райпотребсоюза. В войну и матери ходили смотреть детский самодеятельный театр, где каждый спектакль кончался победой «красных» над длинноухим ослом Гитлером. И настоящий театр в городе был до войны. В войну распался. Сейчас в городе новый театр. Народный. Известен не только в республике. На спектакли, как и прежде, ходят семьями, и, как и прежде, неистовы зрители и часты их реплики и советы артистам, как поступить в тех или иных случаях. На улицах в театр теперь не играют: тесно. Канули в прошлое времена,когда основным транспортом был ишак. На ишаках почти все колхозники привозили в «Заготзерно» урожаи, везли и на верблюдах. Теперь по улицам и даже переулкам двигаются огромные потоки машин и мотоциклов. Кругом теснятся дома. Достраивается стадион. А был здесь пустырь, днем паслись козы, вечерами гоняли в футбол. Теперь ровное поле, трибуны и есть зимний зал. Выстроили его комсомольцы. Сами формовали кирпичи, сами клали стены. В городе не первый год действует детская спортивная школа, не то что при нас: каждый сам себе был тренером. Работает детская музыкальная школа. В домах стало много музыкальных инструментов. А у самого Зеравшана городская молодежь соорудила громадное озеро с лодочной станцией. Рядом сохранилась и работает древняя мельница. Тут же, у озера, в небольшом скверике, «красные следопыты» поставили памятник с честь воинов-пенджикентцев. Влечет человека к земле, как к матери. На ум приходят строки: «Вышли мы из праха. И тучей праха по ветру уплыли». Да, Омар Хайям. Многие его четверостишия пронизаны этой мыслью. Хайяма неспроста вспоминаю, сегодня встречался со своим учителем Шафе Шариповым. Собрался к нему с утра. По дороге меня остановил Бурибой Якубов, мой школьный товарищ. — Пошли в контору, — сказал он. — Все равно сейчас дядю Шафе не найдешь. Может, он в пойме Зеравшана, а может, и на холмах. — Неужели еще ездит? — А ты думал! Мы на машине, он на коне. Но за ним не угнаться. Надо же, ведь скоро ему восемьдесят… В конторе застали младшего сына дяди Шафе — агронома Зиебоя. Старшие его братья: Бозор — шофер, Бомулло — учитель. Зиебой смеется, что никак не может по утрам встать раньше отца. Ребята шутят, что дядя Шафе с годами молодеет. Я говорю «ребята». Школьная привычка. А ведь здесь собралось почти все колхозное руководство и ведущие его специалисты. Нет только Муталиба Бобоева, главного инженера, учится на курсах повышения квалификации. Замещает его Бурибой. Младшим среди нас, когда мы работали в колхозе, был Абдурахим Яхьев. Теперь его зовут «большой агроном». Недавно его вновь избрали секретарем комитета комсомола. — Так что я и сейчас самый молодой, — улыбается он. А в телефонную трубку сердито и громко: — Да, я рисковать не хочу. Доставайте, какой заказывали!.. («Сельхозтехника» завезла не те гербициды.) — Будем полоть вручную, — иронизирует кто-то. — Полгорода приведешь, и то не справятся,— говорит Хабибулло Хамидов. — Себестоимость подскочит так, что плов будет не по зубам. Хабибулло всегда счет любил. Мы пололи, косили рис, а он ходил за нами с огромным треугольником и обмерял, кто сколько сделал. Сбить его со счета было нелегко. Он человек редкого спокойствия. Раньше я думал, это оттого, что он вечерами еще и сапожничал, подрабатывал. А учился он постоянно. Но только заочно. — Думаешь, теперь не учится? — с усмешкой говорит Умри Бобомуродов, бессменный правый полузащитник нашей футбольной команды.— Заочно-то, заочно, а гляди — в академики его изберут. Теперь вечерами диссертацию пишет… Хабибулло не обижается. Даже наоборот, видно, ему приятно, улыбается. Пусть заочно, но хорошо защитил дипломную работу — его рекомендовали в аспирантуру. Спросил, можно ли заочно. Пожалуйста. Вот и стал аспирантом, а работает бухгалтером. Спрашивает у меня, сколько я получал в колхозе. Будто сам не знает, что на трудодень давали один килограмм риса, два — пшеницы, копеек 30 денег, в новых это 3 копейки. — Сейчас за дневном заработок на базаре купишь два пуда пшеницы, видал, как выросли с тех пор, — крутит ручку арифмометра Хабибулло. В колхозники я попал не из-за трех килограммов зерна, хотя и в них в семье была нужда. Отец захотел, чтобы я походил в учениках дяди Шафе. Они были друзьями с тех пор, как в начале тридцатых годов организовался колхоз «Красные ворота». В то время дядю Шафе звали Шафе-луччак — что значит «голый Шафе», до того он был беден. А когда отец привел меня к нему, в нашем районе не было человека, прославленнее Шафе Шарипова. Он не стал выяснять, почему я бросил техникум и не желаю больше учиться. Дал коня и арбу, показал, как запрягать, и я выехал по ближней дороге, вернее, бездорожью, на холмы и тут же перевернул арбу. — Мне говорили, что и самолеты имеют свои маршруты. Не пренебрегайте старыми дорогами, — только и сказал бригадир. Дядя Шафе был необычный бригадир. Работал — любо смотреть и стыдно делать что-то в полсилы. Но как-то я (был канун Октябрьских праздников) вместо того, чтобы молотить рис, сидел дома и примерял обновки. И что же?.. — Значит, наша бригада не пойдет па демонстрацию, — прискакал на коне дядя Шафе. В полночь шестого ноября мы отвезли последние мешки зерна в заготпункт. А наутро — это был самый радостный мой праздник. На шестах связки лука, свеклы, снопы пшеницы, ячменя, риса — все, чем богат наш колхоз имени Карла Маркса. С трибуны говорят о нашей бригаде — опять заняли первое место но району. Через год бригадир стал настаивать, чтобы ехал я учиться. Отпускал пораньше с работы, и я шел к своей школьной учительнице Регине Владиславовне Кайковой. Как бы она ни была занята, находила время для меня. Я иногда думаю: с чего это люди, которым ты неродня, пекутся о тебе? Вот и дядя Шафе: чуть ли не каждый специалист в колхозе называет его своим учителем. — Портятся дети — портится народ, — говорит дядя Шафе. Сидим мы с ним у поля, рядом пасется его конь. — Вы станете лучше, и моим детям будет хорошо. А потом, я вам скажу, кто много учится, тот больше любит землю, понимает ее. Земля — главный наш друг, беречь ее надо, как мать, тогда знать горя не будешь… В правлении колхоза рассказывали: пришел паренек после десятого класса на работу, привели его к Шафе Шарипову, парень возьми и спроси: — Чего вам не хватает? Герой Социалистического Труда. Получаете приличную пенсию. Отдыхать вам надо. — Вот и отдыхаю, — засмеялся наш бригадир. Я ему напомнил эту историю. Он улыбнулся и сказал: — Сидят наши старики, нет-нет да угнетают себя разговорами.— И вдруг озорно: — Как там у Хайяма, «прахом по ветру», кажется?! Когда работаешь, хорошие мысли приходят. Меня, знаете, больше всего что обрадовало в докладе товарища Брежнева на съезде? О привлечении пенсионеров к активной работе. Что пенсию дают,— хорошо. Но без труда человеку какая радость, какой отдых! Раньше о стариках только дети думали. И то, если правильно их вырастил. Я вот что заметил: беззаботные родители и беззаботные дети добра не видят. И вот что я скажу: мудрости мы должны учиться у партии. Смотрите, сколько внимания к детям, к матери, к старикам… Нет, не изменился дядя Шафе. Ни в работе, ни в словах. Мне здорово повезло, что работал рядом с ним, учился и учусь у него. И, как многие мои школьные товарищи, могу с гордостью сказать: — Наставником моим был и остался дядя Шафе… Последний вечер. Опять дом полон гостей. Каждый считает нужным сказать доброе в напутствие. Поздно. Все уходят, по привычке кладу голову на колени матери. Она оставляет шитье и нежно теребит мои волосы. Укоряет за восхищение старыми обычаями. — Что, думаешь, от времен твоего деда остались они? Нет, сынок. В старые времена разве дали бы мне так спокойно жить? Было так: умер муж — пустят по миру, мечеть возьмет свою долю, эмирская казна — свою, остальное растащат разбойники. Некоторые из-за этого отдавали к ним своих детей, чтобы не подвергаться грабежу. Оказывается, бедную нашу бабушку били шашкой: не хотела отдавать последнего ковра. Это уж при Советской власти люди стали добры друг к другу… Уснул на коленях матери. Проснулся, слеза ее упала на мое лицо. — Поседел, — утирает она глаза и спрашивает: — Трудно приходится? Да нет. Ведь и в народе говорят: «Вы счастливый человек», — если узнают, что у вас есть мать. Здесь, в ее неказистых комнатушках, в саду, заложенном отцом и так оберегаемом ею, каким бы усталым я ни был, нахожу успокоение и силу. Наверное, каждому полезно время от времени возвращаться к своему детству, радостное или горестное оно было, все равно, — чтобы в жизнь нести здоровое.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Огонь, пепел поэзии

Из А. Станкевича к книге стихов Э. Вевериса.

С этим высоким худощавым человеком я встретился в Риге в середине 1969 года.
В разговоре он не старался навязать собеседнику свои мысли или же, как это часто бывает, не спешил с воспоминаниями. Он молчал. Он слушал. Он очень внимательно слушал, постигая мир своего собеседника. А между тем именно ему-то и надлежало говорить, вспоминать, сопоставлять.
Неторопливость и основательность этого человека мне были по рассказам известны уже до встречи с ним. Народный учитель, он всю жизнь писал стихи.
Он показывал их Яну Райнису в 1923 году, Леону Паэгле в 1926 году. И, тем не менее, никогда не публиковал свои стихи и считал их делом личным и не подлежащим огласке.
Сейчас Эйжену Веверису семьдесят три. В семидесятилетнем возрасте он впервые издал свою книгу. Путь к этой книге — путь всей жизни. Об этом надо рассказать. Я должен об этом рассказать.
Сын рижского пролетария, Эйжен Веверис в семнадцатилетнем возрасте становится латышским стрелком, участвует в сражениях на Рижских болотах в гражданской войне, во взятии Риги в 1919 году.
Был контужен и спасен от белого террора.
На протяжении жизни Эйжен Веверис сменил множество профессий: грузчик, журналист, электромонтер, торфодобытчик, рабочий лесопилки. И, наконец, после окончания педагогического института в 1923 году народный учитель в далеких рыбацких поселках Латвии. Вплоть до Великой Отечественной войны.
Во время войны Эйжена Вевериса предал один из его учеников. Так вошла в жизнь народного учителя трагедия. Он был под расстрелом. По случайности из здания, где томились смертники, его загнали в общую арестантскую. Природе было угодно, чтобы этот человек, пройдя по всем кругам ада, выжил и свидетельствовал.
Путь Эйжена Вевериса шел к Маутхаузену. Но до этого надо было пройти Саласпилс и Штутгоф. Названия, достаточно выразительно звучащие для тех, кто знает, что там творилось.
Сколько рвущихся на волю сердец, сколько несбывшихся надежд, сколько попыток сбежать с этой невыразимой в слове каторги!
Существует обширная литература о фашистских лагерях смерти. Среди этих книг немало воспаленных, острых, взывающих к нашей памяти и к нашей совести. Но в возможностях поэзии подчас заключено больше, чем в простом повествовании о том, как все «это было». В поэзии мало простой информации.
Она передает переживания, дает возможность почувствовать духовный мир человека в тот момент, когда все это происходило. В стихах Эйжена Вевериса есть подлинность переживаний, которые остались в нем как личный опыт и как наказ и наследие тех, кто ушел в небытие с дымом лагерных печей, кто не вышел из газовых камер и душегубок.
Лагерники в стихах Эйжена Вевериса, хотя одеты в одинаковые арестантские одежды — лохмотья, не на одно лицо. Разные люди, разные характеры. Здесь происходит борьба страстей, мнений, чувств.
В нечеловеческих условиях фашистских лагерей Эйжен Веверис находит истинных борцов. Не жертвы, а именно борцов. Гуманистов в прямом значении этого слова. Поэт показывает руки фашистов в крови, руки, держащие автомат у ворот больничного блока, руки холеных убийц. И руки спасения, руки доктора-бойца.
В грубых тяжелых руках
Автомат
У ворот больничного блока.
Белые руки холеных убийц
Проводят эксперимент над нами,
Записывают и списывают людей.
Вчера еще эти руки
Впрыснули
В вены героя Бреста
Бензол.
А у нашего врача.
Клейменного, как все мы,
Ни лекарств.
Ни бинтов.
Ничего.
У него только добрые руки спас
И мы живы.
Даже в омуте безнадежности,
Прозванном нами мертвецкой.

В книге Эйжена Вевериса много примет быта, подробности, которые складываются в страшную по своей сути картину, именуемую «обыкновенный фашизм». Вот миниатюра, как бы стихотворение в
прозе «Картофельная шелуха»:
Я богат, словно Крез, как Рокфеллер,
Почти тате же богат, как оберкапо,—
У меня есть целая сигарета.
Я могу выйти на черный рынок за блоком,
Где можно выменять сигарету на все
что угодно:
Судочек супа, кусочек хлеба, грамм маргарина.
Там снуют организаторы и те.
Кто за единственную сигарету
Отдает единственную жизнь.
В тот день улыбнулось мне счастье.
Свою сигарету я выменял
На миску прекрасной картофельной шелухи.
Шел я в блок, прижав к груди свое богатство.
Вдыхая жадно терпковатый аромат.
Королевская пища!
Несколько кружков шелухи я уронил.
Их подхватил и съел
Долговязый профессор ил Будапешта.
Продолжением и дополнением этой картины может служить стихотворение «Сигаретка». Оно достоверно и, казалось бы, лишено пафоса в окрыленности, свойственных поэзии.
У меня нашит над сердцем
Красный треугольник
С буквой Л.
Чех коснулся буквы пальцем:
— Латыш?
— Латыш.
— Рига?
— Рига.
— О, Рига! —
И чех мне дарит
Сигарету.
Рига! Рига! Рига!
Благословляю луч твой,
Здесь, в черных топях смерти!
Последние строки здесь о Риге, о том, как ее луч благословляет человек, находящийся «в черных топях смерти». Эти стихи выводят и это стихотворение и другие образы книги на новую орбиту, они переходят от быта к бытию, от подробностей жизни к самой сути ее, к судьбе человека и человечества.
А именно этим пафосом и жива вся книга Эйжена Вевериса «Сажайте розы в проклятую землю».
Поэт изнутри, очень лирически и предельно сжато показывает, как обреченные на смерть люди жаждали жизни, как боролись за нее и как погибали в этой борьбе. Эйжен Веверис показывает великих рядовых этой борьбы. Вместе с тем он напоминает всем известные славные имена людей, прошедших ад фашистских лагерей: на страницах книги показан генерал Карбышев и полковник Маневич, оба — Герои Советского Союза. Они — узники Маутхаузена — руководили Сопротивлением, одним из участников которого был и Веверис.
Лишь несколько десятков узников-латышей вместе с ним дожили до дня падения Маутхаузена —5 мая 1945 года. Тогда, человек высокого роста, Эйжен Веверис весил сорок шесть килограммов.
С тех пор прошло более четверти века.
Бывший узник Маутхаузена не спешил с воспоминаниями. Они отлежались в глубинах сердца, они стали поэзией. Старый народный учитель, писавший всю жизнь стихи, стал поэтом. Еще один пример того, как становятся поэтами не потому, что пишут стихи. Это делают многие. Но только сильное переживание находит в слове сильное воплощение. Так происходит трудная добыча грамма поэтического радия.
Сама жизнь в кристаллах образов сверкает перед нами. Слово, помимо информации, помимо своего
прямого значения, отсвечивает десятками и сотнями граней. Это и есть поэтическое восприятие мира.

— Что ты смотришь так на колючку, Джулио?
— На ней избавление.
— Там ждет смерть.
— Смерть — наша добрая мать.
— Жизнь — наша добрая мать, Джулпо.
Ты видишь
Цветы на альпийских лугах!
— Я вижу лишь выжженную землю Маутхаузена.
— Ветер несет нам с воли
Тонкие запахи хвои.
— Мне ветер приносит лишь пепел
Из крематория.
— Слышишь,
Над нами жаворонок поет,
Слышишь,
Гремит водопад.
Ты чувствуешь вкус его?
— Я слышу лишь топот СС
И как строчит автомат.
— Джулио!
Обопрись на меня,
Я еще в силах стоять.
Мы еще выйдем на свет!
— Сегодня?
— Нет.
— Может, завтра?
— Нет.
— Когда?..
Ночью он бросился
На колючку.
На ток высокого напряжения.
Судите меня, товарищи!
Я Джулио не удержал.
Эпизод рассказан очевидцем. Но очевидец — поэт. И это объясняет, почему из столбца лагерной хроники стихотворение перенесено в план морально-психологический. Более того — в социальный, в гражданский, хотя нигде Эйжен Веверис не прибегает к звонким трубам риторики и дидактики. Ему это не нужно. Поэзия действует убедительней восклицательных знаков.
Книгу надо читать целиком. Здесь я знакомлю слушателей с избранными ее страницами. Сказать о стихах Эйжена Вевериса, что они хороши или даже прекрасны, значит мало сказать, ничего не сказать.
Сугубо литературные определения здесь недостаточны. Эти стихи меня потрясли. В этих воспаленных стихах говорит не только Эйжен Веверис. Говорят погибшие. Словно они завещали ему свои голоса. Завещали свои думы и чаяния. «Доживи, расскажи за нас и за себя!»
Без украшающих эпитетов, без желания навеять ужас и страх поэт говорит с людьми. Он говорит на своем родном, латышском языке.
На русский язык стихи Эйжена Вевериса перевел поэт Григорий Горский. Книга «Сажайте розы в проклятую землю!» вышла в оформлении художника А. Станкевича по-латышски и по-русски. Проникшись образами оригинала, высоко оценив антифашистскую суть книги латышского поэта, его собрат, русский поэт, заботливо и взволнованно воспроизвел ее в стихии русской речи.
Книга «Сажайте розы в проклятую землю!» дает почувствовать, что ее написал латыш-антифашист, человек, воспитанный латышской поэзией, ее дайнами, ее классикой. В книге есть стихотворение, которое называется «Народные дайны»:
Лампочка еле мерцает в бараке.
Мгла поглотила альпийские выписи,
В блоке больничном немецким товарищам
Пишу народные песни латышские.
Стоит на миг оторваться от строчек,—
Темень и смерть вновь глаза мои лижут,
Шел я недолго леском серебристым,
Скрипят мои нары, тверды, как булыжник.
Рысьи глазища опасности смотрят
В окна, и гибелью пахнет отчаянье.
В омут страданий летят, словно листья.
Древние песни — латышские дайны.

В книге, начисто лишенной литературщины и цитатности, есть очень важное для понимания образов Эйжена Вевериса стихотворение «Райнис в ночи».
Оно органически входит в книгу и является одной из красок на большом полотне.

Так редкостно светятся звезды
Над синью ночного Дуная!
Я Раулю, парню из Нимы.
Райниса строки читаю.
Устало бредем мы из шахты,
И жизнь в нас закоченела,
И смерть с нами рядом ступает,
И мука и тьма без предела.
Бредем… Тате на «Острове мертвых»
У Бёклина мука шагала.
Вдруг песню запел итальянец.
Что пел он когда-то в Ла Скала.
И звезды искрятся над нами.
Мигают ночному Дунаю,
И я партизану из Нимы
Райниса строки читаю.

Сердцем и мыслью возвращаясь к Латвии, поэт вместе с тем выступает как интернационалист. Фашизм показан в книге как враг не только латышского и русского народов, но и всех народов земли, в том числе и немецкого.
Мне посчастливилось прочитать перевод книги Эйжена Вевериса еще в рукописи. Как мне хочется, чтобы образы этой книги вошли в каждый дом, в каждое сердце! Жесткие и жестокие слова имеют добрую подоплеку. Борец против фашизма требует мужества от себя и от других.
В стихотворении, посвященном Эйжену Веверису, латышская поэтесса Мирдза Кемпе говорит:

Не умею я клясться.
Только жизнь моя — клятва!
Смогу ли когда
Искупить я все то, что вынесли люди,
И обнять всех людей, и правду обнять,
Что во веки веков казненном не будет?
Тем, кто может подняться выше смертей,
Послужу я строкой и делами своими.
(Перевела Л. Романенко)

Эйжен Веверис написал новую книгу стихов, «Человек идет за солнцем», продолжающую и развивающую образы первой его книги. В стихотворении «Боль кричит» сказано:

Боль людей — наша боль,
И поэтому мы в силах
Ее утолить.

Это голос сострадания и мужества: одно без другого жить не может. Оба имеют один исток — человечность.

Есть плата за ужас
И плата за мужество.
Плата за радость
И плата за горе.
За все, за все платим:
Чистым золотом сердца…

И далее — в концовке этого стихотворения:

А то,
За что дорого платишь.
Не отдашь никому
И вовеки.
(Перевел Г. Горский)

Огонь все превращает в пепел. Только не дух, только не душевные клады человека. Поэзия — запечатленный образ этого духа, этих душевных кладов.
Она способна возвращать жизнь тех, кто был насильственно лишен жизни. Поэзия Эйжена Вевериса убеждает в этом.
Сожженные, испепеленные, загубленные люди, казалось бы, стертые с лица земли, чудодейственно возвращаются через поэзию к жизни. Через сердце поэта к сердцам живущих. Если погибшие доверили поэту свои думы и переживания, они имели на это право. И добавлю от себя — они не ошиблись.
Слова этой книги прожигают бумагу, на которой начертаны.
Поэзия, рожденная огнем, сама же и дает огонь.
Лев ОЗЕРОВ

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

В рельсу!

Павел Антокольский

Читатели «Юности» знают, что наш журнал не раз обращался к вопросам образования.
Из последних выступлений сошлемся на вызвавшую большой читательский отклик
дискуссию о методах воспитания и письмо Героя Социалистического Труда В. Сухомлинского в № 4 за этот год.
В новой же рубрике, которую мы сегодня открываем статьей поэта П. Антокольского, мы хотим систематически вести разговор о преподавании литературы в школе.
Нам кажется, что внимание общественности к гуманитарному образованию сейчас повышено.
Темпераментная статья П. Антокольского может послужить хорошим началом для всестороннего и объективного обсуждении положения дел с преподаванием родного языка и литературы в школе.

Детство и отрочество нового поколения всегда были и навсегда останутся насущной заботой и тревогой взрослых. Взрослые ответственны за свою смену. Люди убеждены, что идущие за ними будут вознаграждены за неудачи, беды, ошибки отцов и примут как законное наследие все, что отцам посчастливилось совершить доброго в течение жизни. К этим тревогам и надеждам возвращается каждое поколение.
Детство и отрочество решающим образом сказываются на всей дальнейшей дороге и деятельности человека. Они формируются и в средней школе. Вот отчего интерес писателя к тому, как в средней школе поставлено обучение родному языку и литературе, естествен и неизбежен. Как знакомится сегодняшний подросток с родной литературой? Насколько питательна духовная пища, поглощаемая учениками в часы уроков языка и литературы? Раскрыто ли подростку богатство нашей культуры?
Эти вопросы не случайны. Они вызваны серьезными причинами. Задача, стоящая перед учителем русского языка, сложна и сама по себе. К тому же о ней существуют различные суждения, диаметрально противоположные одно другому. В наше время встречаются взгляды, далекие от внимания к гуманитарным дисциплинам. Не однажды приходилось сталкиваться с пренебрежением, с отрицанием сложности вопроса, а то и с обывательским равнодушием.
В таких случаях тревога словесника превращалась в печаль, а печаль в протест.
Вот что я прочел лет восемь назад в письме моего друга, старого, заслуженного учителя ленинградской средней школы:
«О русском языке в школе. Важно это, очень важно! Но еще важнее положение литературы! В старой десятилетке (хороший нормальный тип учебного заведения) в восьмом классе было пять часов в неделю, в девятом, десятом классах — по четыре, итого тринадцать. А теперь… Беззастенчиво обворована наша литература, и классическая и советская… Настойчиво и упорно выхолащивают живую душу литературы. И тут, в предмете идеологическом и эстетическом, вреднейшее экспериментирование. А раз так мизерно количество часов на литературу, то на
русский язык и вовсе не остается времени. До занятий русским языком, естественно, руки не доходят. Часов нет. Это беда».
Так пишет учитель, опытный, талантливый, каждый год поставляющий нашему обществу хороших словесников. Первенство в течение многих лет принадлежит этой школе как раз в отношении учеников моего друга. Стало быть, он умудряется преодолевать рамки считанных часов и суженной программы! А что же делать другим учителям, менее опытным, а то и совсем неопытным, только что окончившим пединститут или филологический факультет?
Прежде всего что делать юношам и девушкам, кончающим среднее образование со скудным багажом русского языка и русской литературы? Постарайтесь представить себе реально этот багаж!.. Правда, с той поры, когда было написано письмо учителя, во многом положение улучшено.
Задумаемся всерьез о значении родного языка.
Думаю, что наш язык, что ни год, скудеет и тощает в штампах общих мест, заменяющих мысль. Он искажается уродством бытового просторечия, жаргоном обывательским и рыночным. Когда читаешь в торговой рекламе «уцененные товары» или «захоронение» (не о находке археолога, а о сегодняшнем событии), когда магазин сувениров предлагает «памятные подарки», когда оратор предупреждает, что коснется предмета «кратенько», а любезный муж обращается к жене с «приветиком», когда входит все чаще в обиход безличное (и потому безответственное) «думается» вместо «я думаю» или глагол «переживать» без указания, что именно переживает человек, когда употребляют «откровение» вместо «откровенности»,— то каждое из этих нарушений правильной речи само по себе не внушает особой тревоги. Но в совокупности все они суть показатели не только невнимания или равнодушия к языку, но и невежества. Особенно в силу того, что эти искажения распространяются стремительно. Своего рода массовый гипноз.
Стоит вспомнить о всякого рода «приболею», «припоздаю», даже «пристирну», проникших в прозу, по недоразумению считающуюся художественной. В том же печальном ряду выстраиваются «слабняки», «чокнутые», которые где-то «натерпелись страшку» и многие другие прихоти поэтов, беллетристов, драматургов, переводчиков.
Иное дело, когда писатель сознательно, для характеристики той или иной социальной или возрастной группы нашего общества, воспроизводит жаргон, блатной язык. Это — решение художника слова, его отношение к изображенному средствами языка, это речь действующих лиц.
В том, как извращается русский язык, в конечном счете, виновата система обучения русскому языку. До той поры, пока русский язык преподается неудовлетворительно, пока учитель стоном стонет об отсутствии часов на важнейший предмет в образовании подростка; пока ученики не чувствуют радости на этих уроках; пока грамматика и синтаксис кажутся им скучной нагрузкой; пока школьники не знают истории русского языка, его сложившихся веками формообразований, то есть морфологии языка; пока, наконец, организации, руководящие средней школой, не примут срочных мер для того, чтобы избавить растущее поколение от невежества в родном языке,— до
той поры, говорю я, существование уродств и в повседневной речи и в печати будет неизбежно возрастать количественно и качественно.
Меры должны быть применены те же самые, которые уже давно применены по отношению к точным наукам, ко всему естествознанию. Советскому обществу нужны физики, инженеры, врачи, летчики-космонавты, верно! Но не менее нужно нашему обществу, чтобы и представители этих высоких профессий, и народные учителя, и все ныне растущее поколение были не только грамотными, но и высокограмотными.
Нужно достаточное количество учебных часов для обучения родному языку, для серьезного проникновения в историю нашей поэзии, прозы, драматургии!
Широта школьной программы по знакомству с великими сокровищами нашей классики девятнадцатого века! Хороший учитель отвечает и за знания учеников и за их души. Это и есть та служба русского языка, о которой так вдохновенно и умно говорил Корней Иванович Чуковский.
Подрастающее поколение не виновато в том, что «уцененный русский язык приболеет в кратеньких приветиках». Две задачи, стоящие перед средней школой, тесно связаны одна с другой: образование и воспитание. Говорить о них в отдельности неправомерно.
В наши вузы приходят молодые люди, в основном уже сложившиеся — взрослые, во всяком случае, выбравшие для себя дорогу, будущую специальность, профессию. Их нравственный облик в той или иной степени сформирован в средней школе, в семье и всей окружающей среде. Но школа призвана к этому в первую очередь. Годы, проведенные нашей молодежью в высших учебных заведениях, будут по-настоящему плодотворными, если школа способствовала нравственному, гражданскому, политическому здоровью драгоценных для советского общества кадров.
Воспитание предшествует образованию. Это грунт, взрыхленная почва, куда ложатся семена любой науки, от таблицы умножения до квантовой физики, от первоначальной грамоты до вершин и глубин философского мышления. Так происходит развитие каждой личности. Так оно будет происходить и в те времена, когда нас уже не будет, а следом и тех, что придут нам на смену.
Итак, две задачи, тесно между собою переплетенные,— образование и воспитание. Вся практика уроков не только родного языка, но и «точной» дисциплины, например, физики, убеждает в том, что образование без воспитания обойтись не может.
Но вот что при этом в иной момент школьного периода представляется мне странным.
На одной конференции учителей в Академии педагогических наук было прочитано, как образцовый пример, сочинение десятиклассницы. Очевидно, это девушка честная, с серьезными требованиями к себе самой. В сочинении она перечисляет нравственные уроки, извлеченные ею из «Войны и мира»: и истоки красоты, и природа подвига, и отношения между влюбленными. Выяснилось, что учитель целых полгода в десятом классе посвятил «Войне и миру». Правильно ли это? Нет ли здесь разбазаривания капитала, бывшего в распоряжении учителя? Я имею в виду не метод, но исключительно время. Ведь сочинение, о коем только что сказано, было итоговым, а свидетельствует оно исключительно о воспитательном значении великого произведения. А сам роман гениального писателя? А его эпоха и эпоха 1812 года? Может быть, в этом случае воспитание заглушило образование? В этом ненормальность, характерная как раз в изучении произведений русской классики.
Следует ради суровых уроков прошлого настаивать на образовании, как на основе системы обучения в средней школе. Наша школа общеобразовательная. Ее учителям поручено—в первую очередь — образовать вступающих в юность, стоящих у порога юности, тех, кто получает аттестат зрелости!
Чему же надо учить в средней школе гражданина, будущего Лобачевского, будущего Моцарта? Дисциплине в познании мира. Вот отчего учитель физики поступит разумно, если начнет курс с обзора развития своей науки. Вековая дорога поисков, провалов, увлечений, открытий, от наблюдений античного следопыта природы, от Гераклита, через Ньютона, Лейбница, через молекулярную теорию, через теплород начала прошлого века, через Дарвина, Менделеева, Павлова, Эйнштейна — в то будущее, которое предстоит сегодняшнему ребенку! Вот метод, который представляется лучшим для средней школы.
Преподавание литературы, хотя бы только русской, есть вторая часть работы учителя-словесника. Первая часть — сам русский язык. Не свод грамматических правил, не диктант, за который можно поставить пятерку с плюсом,— это дело нехитрое, хотя и важное.
Необходимо живо, подробно, увлекательно рассказать о том, как на протяжении двух тысячелетий развивался русский язык. Иначе не объяснишь, отчего, например, в русском прошедшем времени глагола нет спряжения, зато происходит изменение по родам: был, была, было. История развития языка учит и грамматике и синтаксису. Зная историю, легче и быстрее овладеешь этими последними.
Далее! Очень важная вещь в средней школе — эстетическое воспитание, но еще важнее практические навыки в сфере любого искусства, поощрение всех попыток самостоятельного творчества, и прозаического и поэтического,— почему бы нет, спрашивается!
Само преподавание родной литературы есть в основном преподавание истории литературы, связное, конкретное, по мере возможности яркое. Панорама развития русского поэтического слова, от «Слова о полку Игореве» вплоть до советских поэтов и прозаиков,— панорама движущаяся (синерама) — во что бы то ни стало должна быть усвоена, пережита школьником. Надо ему показать, что Пушкин не на пустом месте явился, что не только Жуковский и Батюшков, но и автор «Слова о полку Игореве» был его учителем. Что Пушкин, так же как его Онегин, есть «наследник всех своих родных», не только кровных, но и духовных. Вот в чем действенность истории литературы в средней школе. Лев Толстой твердо знал, что не будь лермонтовского «Валерика», не было бы и его «Севастопольских рассказов». Но разве Маяковский был только новатором, разрушавшим старые нормы русского стихосложения, разве он не был очень дисциплинирован в почитании великого вчера?
Если обратиться к первоисточникам детского развития, то вспомним, что воображение ребенка требует топлива для себя. Дети друг друга учат игре в «казаков и разбойников», в Чапаева и другим играм. И вот они приходят в школу. Как она помогает в том же деле своим питомцам?
Можно научить любого ребенка всему на свете, и для этого существует один только путь: собственное увлечение и данным предметом и самим ребенком. На школьном учителе лежит немалая, порою и невыносимая тяжесть, но зато у него и крылья. Быть увлеченным и суметь увлечь малых сих есть феномен искусства, мастерства, ремесла учителя. Вот школьный класс. Это первая встреча Его с Ними. Разные дети за партами. Среди них могут оказаться и тупицы, и фискалы, и уж такие шалуны и балованные отпрыски, что не дай бог, но вдруг найдется хотя бы один будущий Есенин, будущий Шостакович,— кто поручится сегодня, что «таковых не имеется в данном классе»? При этом первый урок, первый час учителя-новичка, только что окончившего пединститут, решает многое, он начало всей учительской жизни и судьбы.
Как же скажется практика эстетического воспитания на уроках учителя родного языка? Над этим стоит призадуматься. В результате невнимания к этой практике она захирела до обморочного состояния и у детей и у самих учителей. На уроках родного языка практика эстетического воспитания — особенно в средних классах — должна отразиться на классных сочинениях, но в первую очередь на внеклассных. Ни гладенькое чистописание, ни цитаты из Белинского и Добролюбова, ни присвоение себе чужих мыслей, ни заученные наизусть фразы из учебника не могут служить весомыми критериями в оценке школьных сочинений.
Какова бы ни была тема заданного сочинения, школьнику надо сказать до его приступа к работе, что он призван к самостоятельному решению темы, к живой и оригинальной мысли. Каждый признак такой самостоятельности следует поощрять. Если учитель не согласен с учеником, пускай сам и переубеждает, это его право, если не долг. Но ставить двойку за несогласие с учителем в высшей степени вредное дело! А такие случаи не так уж редки. Отнимая у детей способность и желание мыслить самостоятельно, способствуют выращиванию невежд, покровительствуют им заранее.
Что касается тем для сочинений по русской литературе, то они гораздо многочисленнее и разнообразнее, чем обычно представляют себе. Прежде всего, надо дать свободу учителю в выборе тем и в нахождения новых. Мало используется сопоставление произведений русской классики с картинами русских художников, со скульптурой. Вместо избитых тем — гуманизм «Шинели», образ Тараса Бульбы, как патриота — вполне уместно принести в класс репродукции прекрасных картин Федотова или «Запорожцев» Репина. Васнецов, Врубель, Серов, Суриков, Перов — какой великолепный дополнительный материал к былинам, Лермонтову, Некрасову! Эти цветные репродукции сравнительно хорошо выполнены и в больших городах легкодоступны. А если недоступны, если их нет на прилавках книжных магазинов, надо бить тревогу каждую осень! Надо, чтобы к началу учебного года, еще в августе, они были предоставлены всем средним школам Союза — от Бреста до Владивостока, от Архангельска до Сочи. То же самое до зарезу необходимо по отношению к сочинениям Пушкина, Толстого, Горького, всех писателей, обязательных в программе средней школы. Каждый тираж таких изданий должен быть миллионным. Необходимо, чтобы и хрестоматии были не однотипными по содержанию.
Здесь тоже нетерпима унификация.
Возвращаюсь к истории русской литературы.
Когда Тургенев сочинял родословную Лаврецкого в «Дворянском гнезде», эта родословная была одним из лучших созданий русской прозы прошлого века.
А вспомним знаменитую статью Ключевского о предках Онегина. Писатель-романист превращался в прекрасного историка, а лучший из русских историков взял на себя роль романиста. Все здесь в одном ключе. Этот ключ — первоисточник!
Если школьникам предстоит изучение «Слова о полку Игореве», то спрашивается: неизбежно ли чтение одного перевода на современный русский? Отчего изучение, хотя бы элементарное, старославянского языка противопоказано средней школе? Снова речь о первоисточнике!
Знание старославянского языка — дело не столь уж сложное и громоздкое, как обычно представляют себе. И если в дореволюционной русской гимназии оно было обставлено великолепно, то совершенно не затем, чтобы подготовить будущих священников и протодьяконов,— на сей случай были иные школы. Может быть, на всем жизненном пути сегодняшним юношам такое знание не пригодится, но сколько еще другого успеют забыть они по окончании школы,— пускай забудут и аорист древнего спряжения и значение резаны и ногаты в том же Слове!..
Ведь культура не только широкий горизонт, но и глубинные недра, подземный грунт, в отношении родного языка — именно так. Глубина познания тоже расширяет горизонт каждого деятеля на любом поприще. Одной широты, обширности знаний недостаточно.
Отчетливо должно быть утверждено: коммунистический человек есть человек, развитой всесторонне, гармонический. О его развитии следует заботиться, а то и тревожиться!
Давно сказано: язык есть материя мысли. Кто глубже, богаче, правильнее говорит на родном языке, тот и мыслит соответственно изощреннее и острее.
Если у обезьян чуть больше сотни знаков общения друг с другом, заменяющих им язык, то у человека в запасе таких знаков, то есть слов,— сотни и сотни тысяч, а если сюда причислить суффиксы и флексии, склонения существительных по падежам и спряжения глаголов, то приведенное шестизначное число надо возвести в квадрат, а то и в куб. Ребенок с той минуты, как залепетал членораздельно, в неимоверно краткий срок, в течение полугода начинает строить предложения — с таким великолепным совершенством, которое хорошо знал К. И. Чуковский («От двух до пяти» — одно из примечательных созданий русской прозы). Разумеется, ребенок семи лет, первоклассник — уже другое существо, нежели тот пятилеток, о котором писал Чуковский. Он связан и ограничен мощным инстинктом подражания взрослым, многое в нем отполыхало, притихло. Но если школа дает ему возможность самостоятельно прикоснуться к искусству слова, если она поощрит его первые же попытки творить в родном языке — да, да, хотя бы стихи сочинять! — это будет первым подарком нашей школы коммунистическому обществу будущего. Любое творчество в любом искусстве свойственно детям. Это уже много раз продемонстрировано на выставках детских рисунков во всем мире. За последние десять лег такие выставки сделались своего рода модой. Против такой моды ничего не возразишь! Она свидетельствует о том, что взрослые научились учиться у детей. Признак знаменательный!
И в этой связи мне хочется пропеть дифирамб учителю русского языка в средней школе. Я думаю, это центральная фигура в школе, ее герой, авангардный боец в деле образования и воспитания. Но учитель русского языка не только свидетель, зритель, радующийся тому, что наблюдает.
От него многое зависит. От его примера, от его пристальности, такта и, наконец, от собственного увлечения. Нет увлечения — никто и ничто не поможет ему. Ни учебник, ни методист, ни вся Академия педагогических наук в полном своем составе, ни министерство просвещения.
…Первый день новичка-учителя русского языка в средней школе. Первое сентября 19… такого-то года.
Восемь тридцать утра. Он вошел в класс, и два-три десятка подростков, как положено, дружно встали. Он знает цену такому, заранее заготовленному признанию, но весело улыбается, а может, я смущен.
Если при этом он испытывает священный восторг, скажем, такой, как Мочалов, играющий Гамлета, если он смело ринется в бой и его горящие глаза встретятся с двумя или тремя парами горящих глаз, если он ни разу в течение сорока пяти минут не посмотрит на свои ручные часы, если, — говорю я,— речь его будет чистейшей импровизацией, подсказанной воспоминанием о собственном, не так уж далеком отрочестве, — тогда дело его жизни выиграно!
Этим лирическим абзацем статья могла бы и кончиться. Однако у моей темы есть еще один аспект.
Правописание есть коренное достояние народа, равно как правильное произношение в родном языке.
Одно связано с другим теснейшим образом.
Правописание отражает и должно отражать живую народную речь. Отсюда следует, что оно не должно отражать речи неправильной. Правописание должно отражать все богатство устной речи, все ее оттенки, пускай они и неуловимы немузыкальным ухом. Ошибки правописания могут стереть в слуховой памяти одного поколения тот или другой оттенок живой народной речи. Если орфография искажает правильную, великорусскую речь, значит, она ошибочна.
Когда в 1964 году — увы, за две недели до полуторастолетней годовщины со дня рождения Лермонтова! — в наших газетах был опубликован проект изменений в нынешней русской орфографии, Леонид Леонов правильно откликнулся на этот странный документ призывом «бить в рельсу!». Было отчего писателю так возмущаться, недаром его поддержали многие товарищи-собратья.
Защитники проекта замечали, между прочим, что человек ко всему может привыкнуть. Еще бы нет!
«Привыкнуть» можно, была бы в том нужда. Поскольку же речь шла не о чьей-то индивидуальной терпеливости, но о коренном достоянии русского народа, о народной красе и гордости — о русском языке, то способность привыкать не составляет красы и гордости народа.
Может быть, авторы проекта долго обсуждали свой проект, тщательно и добросовестно проделали работу по всем выдвинутым предложениям. Однако именно они, а не кто иной дали неоценимый материал не только возражающим, но и юмористам. Особенно знаменательна была статья заместителя председателя орфографической комиссии. Последний невольно сам вскрыл причину неудачи проекта. Он писал: «Письмо убого и невежественно отождествляется с языком».
Он диктовал — всем-всем! — «всякие исключения и непоследовательность должны быть устранены…»
Цветущее царство языка и речи не могло подчиниться диктату ученого. Явным образом орфография противопоставлялась языку. По мысли новаторов, она должна приказывать языку: — Смирно! На краул! Кругом арш! Ать-два! — далее соответствие орфографии произношению объявлялось чем-то «плоским».
Отсюда можно было понять, как это выросли на академическом огороде всякого рода «огурци-мудреци».
Из той же чащобы выпрыгнул пресловутый «заец» проекта!
Еще раз: орфография есть гибкий инструмент, хорошо, до блеска отполированный советским обществом более пятидесяти лет, миновавших с великой реформы русского правописания в 1918 году. Это — зеркало живого, разнообразного говора. Такое зеркало не может быть кривым. Недаром со времен существования Малого театра за основу устного произношения на сцене принят говор московский.
Но надо отметить и то, что много после того, как проект орфографических перемен был отвергнут советской общественностью, в нашей орфографии, в новых изданиях русских книг мы с удивлением замечали внезапные новшества. И они казались безбилетными зайчиками, протиснувшимися в печать. Непонятно, откуда явился «панцирь» вместо панцыря, откуда возникло правило писать раздельно «смаху»…
Здесь не могло быть основанием угрюмбурчеевское «единообразие», о коем хлопотал ученый автор 1964 года. Таких новшеств, очевидно, можно ждать и завтра и в будущем году, коли торжествует суждение: ко всему можно привыкнуть.
Ан нет, нельзя!
По долгу службы «привыкают» только русские корректора и только читатели, читающие страницу «с маху». При всех условиях эти новые и новейшие изменения в орфографии суть не что иное, как остаточные пережитки того волюнтаризма, который был осужден одновременно с проектом восьмилетней давности.
В целом же вопрос орфографии находится в прямой связи с вопросом русской грамоты и ее преподавания в младших классах средней школы. Уже сказано, дети говорят на родном языке отлично. Словарь их так богат и выразителен и так неожидан, что ему позавидуют и взрослые.
Интерес семи-восьмилетних детей к языку повышен. В их памяти свежо первое прикосновение к речи, так недавно овладели они этим орудием общения друг с другом и со своими родителями.
Больше внимания и любви к одаренности младших школьников в языке, к их словотворчеству — вот лучший способ учить их русской грамоте! Необходимо в младших классах исправлять их дикцию. В этом всегда есть нужда. Сколько детей шепелявит, картавит, заикается, проглатывает концы слов, страдает скороговоркой…
На повестке дня средней школы (значит, и всей культуры в целом) одним из важных пунктов стоит родной язык. Тут немыслимы и опасны промедления.

Журнал «Юность» № 8 август 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий