Испытание 3-7

III
В свои двадцать три года Покрытан определил свою ситуацию как полную неспособность действовать и понял, что долговременное физическое существование в бездействии — раздавит его. Если впоследствии он когда-нибудь говорил, что за время, проведенное в госпиталях, он передумал все, то он был абсолютно точен как человек, полностью отдавший себе отчет о своем положении. Отныне он не мог себя больше питать иллюзорными надеждами и строить планы, которых он не в силах осуществить. Любую мысль, которая несла какое-то утешение, он подвергал сомнениям, чтобы впоследствии не расплачиваться за ошибку. Он себя не торопил. Единственное, чем он располагал в избытке,— это временем. Он погружался в такие: глубины сомнений, откуда, казалось, невозможно выбраться. Такое может себе позволить только тот, кому нечего терять. Такое можно позволить себе неосознанно, но в тысячу раз труднее позволить себе такое сознательно. Он прошел этот потаенный путь. Уже летом сорок третьего года в этом — пока еще стихийно — начала проявляться его воля. В последующие годы ему приходилось укреплять ее, восстанавливать, тренировать к беспрерывно — беспрерывно! — подвергать все новым и новым изощренным испытаниям. Но зато каждый вывод, к которому он приходил, становился частью жизненной программы, пересмотр которой исключался раз и навсегда. Категоричность его формулировок вовсе не была случайной. Он стал собирателем истин, которые, как он считал, имели смысл только для него самого. Пришло решение: «Надо где-то учиться. Чему — не важно. Важно войти в какой-то процесс».
Он втягивался в немыслимое соревнование на марафонской дистанции, где от него потребовалось бы втрое, впятеро больше сил, чем от любого подготовленного марафонца. А таким «марафонцем» рядом с ним был каждый здоровый человек.
В иркутском госпитале он услышал, что в Ленинграде, в институте Герцена, вроде бы создана специальная группа, в которой обучают людей, потерявших зрение. Проверить это наверняка Покрытан не мог и потому решил посоветоваться с начальником госпиталя.

IV
За два года войны начальник госпиталя повидал уже сотни людей, в жизни которых этот госпиталь играл роль некой поворотной точки.
Здесь людей все еще объединяло чувство фронтовой общности, здесь они все еще чувствовали себя солдатами, и многим это помогало на первых порах переживать свою беду. И здесь же происходили молчаливые драмы и трагедии, здесь, наконец, наступала полная ясность — каждый постигал, что такое его реальность, одна-единственная, потому что у каждого она была своя. Этот процесс совершался на глазах, зачастую отодвигая лечебную работу как бы во второй ряд.
Начальник госпиталя слушал сержанта-артиллериста и думал о том, что в каждом подобном случае он никогда не знает, как ему себя вести. Либо сейчас надо поддержать еще одну неистовую надежду — во что сам он ни на минуту не верил,— либо каким-то образом разрушить эту надежду сразу, чтобы потом, когда этот парень окажется бог знает где, его бы не постигло разочарование, с которым человек справиться не в силах. Тут речь шла о пределах человека, конкретно того человека, который пришел к нему за советом. Но откуда он мог знать, где эти пределы? Начальник госпиталя слушал и молчал. А потом, когда сержант закончил, сказал так, будто и не слышал ничего:
— Где расположена четырнадцатая палата, знаешь? Сходи туда, найди Иванова и поговори с ним.
И Покрытан, который не знал никакого Иванова и вообще говорил совсем о другом, с недоумением отправился искать четырнадцатую палату.
Это была самая большая палата в госпитале — коек на тридцать. В ней лежали люди, по собственному выражению Покрытана, «до конца осознавшие, что они такое».
Он нашел палату и остановился в дверях.
— Иванов! Есть тут Иванов?
— Есть,— раздалось из глубины.— Кому я понадобился?
— Мне,— автоматически ответил Покрытан.
«Мне» должно было прозвучать странно, но Иванов не обратил на это внимания.
— Иди сюда,— сказал этот Иванов спокойно.
— Куда «сюда»? — удивился Покрытан.— Я не вижу.
У Покрытана, по свидетельству врачей, левый глаз сохранил один процент зрения, то есть он различал день и ночь. Мог «увидеть» на фоне белой стены человека в черном костюме — точнее, пятно. Впоследствии при ярком солнце приловчился видеть собственную тень и даже пытался использовать это для ориентации. Но в тот день, когда он впервые вошел в четырнадцатую палату, он сам еще не подозревал, до какой степени беспомощен.
Лейтенант Николай Иванов был ранен в Сталинграде осколком немецкой гранаты. Осколок пробил обе височные кости. Миллиметр определил судьбу лейтенанта. Николай остался жив, но начисто лишился глаз. Услышав, что у Покрытана один процент зрения, лейтенант присвистнул:
— Ну, брат, ты же зрячий человек!
И уверенно приказал:
— Будешь у меня поводырем.
Кое-как добравшись до койки Иванова, Покрытан был изумлен, нащупав какие-то бумаги, картон и даже целые книги. Вся койка была завалена этим, и Николай поспешно предупредил:
— Осторожней, а то ты мне так все перемешаешь, что я потом за месяц не разгребу…
— Что это ты делаешь? — удивился Покрытан.
— Читаю!
— Что читаешь?
— Дай руку.
Сначала Покрытан ничего не ощутил на шероховатом картоне, но потом нащупал одну точку, другую — весь лист был испещрен едва осязаемыми точками.
— Я тебе сейчас напишу азбуку. Через два дня придешь ко мне — сдашь,— сказал Николай.
Так Покрытан узнал о существовании точечной системы Брайля.

V
Они решили остаться в Иркутске. Дождались дня, когда в госпитале меняли белье, надели чистые пижамы, тапочки и отправились в пединститут. Покрытан шел впереди и держал Иванова за руку.
Они шли, шли, и Покрытан почувствовал, как промокают тапочки. Обращаться к прохожим, спрашивать дорогу они не решались. Покрытан напряженно размышлял, Иванов молчал и терпеливо ждал.
Наконец Покрытан решился и пошел напролом. Тотчас же они оказались по колено в воде — очевидно, лужа попалась необозримая. Николай, не проронив ни слова, по-прежнему терпеливо шел следом. Тот первый маршрут из госпиталя в институт запомнился Покрытану как самый долгий маршрут в его жизни.
Директор оказался на месте. Поговорили. «Хорошо, ребята,— сказал директор,— хотите учиться — будете учиться». Им выдали справки о том, что они зачислены на первый курс.
В ту пору в институте учебный год начинался в октябре. Иванов выписался из госпиталя раньше, перебрался в общежитие и «забил» койку для Покрытана. Покрытан в оставшийся месяц усиленно готовился — старался натренировать руку. Диктанты ему «закатывал» сосед по койке Василий Голубицкий. На фронте Голубицкий потерял зрение и обе руки. Покрытан знал, что Голубицкий был сапером, и потому ему ни разу не пришло в голову поинтересоваться, чем Голубицкий занимался до войны. А Голубицкий до войны где-то на Алтае преподавал русский язык. И когда Покрытан вернулся из города и объявил, что отныне он студент пединститута, что-то внезапно изменилось вокруг. Какая-то незримая волна прошла сквозь каждого. Тогда и выяснилось, что изувеченный сапер Вася Голубицкий вовсе не сапер. Не сапер! Вася Голубицкий — учитель русского языка…
Свой первый диктант Покрытан запомнил на всю жизнь. Тишина стояла в палате. Такая тишина, будто не один Покрытан, а все они, кто там был, старательно выдавливали точки на картоне. И в этой тишине слышался лишь голос Васи Голубицкого — негромкий, строгий, внезапно ставший незнакомым голос: «Проказница мартышка, осел, козел да косолапый мишка затеяли сыграть квартет…»

VI
В первые недели их выручала память. Но объем знаний нарастал, как снежный ком, а они вели счет на абзацы. Оба не владели системой Брайля в совершенстве, оба изнемогали от бесплодных попыток угнаться за своими сокурсниками, оба были не в состоянии хоть чем-то помочь друг другу.
Покрытан впадал в отчаяние. Коля Иванов, привыкший все проблемы решать одним махом, злился, немилосердно ругал себя и Покрытана, и того неизвестного немца, одного из сотен, которому однажды удалось опередить его, Николая, и бросить гранату на несколько секунд раньше. И вслед за этим он снова принимался за себя и Покрытана…
И Покрытан форсировал развитие памяти. Придумывал всякие упражнения. Память была ему и конспектом, и учебником, и библиотекой. Часто ему казалось, что наступает предел: память не выдерживала нагрузки. Он метался в поисках иных вариантов. Иных вариантов не было.
Накануне своей первой сессии — зимней сессии сорок четвертого года — он почувствовал, что никогда еще не стоял на пороге столь серьезного испытания. Первым экзаменом он сдавал традиционный для гуманитариев курс «Введение в языкознание».
Профессора Копержинского переживания студентов не интересовали. Профессор не обратил никакого внимания на то, что сидящий перед ним студент — Покрытан. Он спрашивал бесконечно долго, наверное, целый час. Это было правильно, считал Покрытан и за это был благодарен профессору. Но все же пятерка ошеломила его. Он «обкатывал» пятерку Копержинского несколько дней и так и этак, стараясь понять, заслуженная она или нет. Ему нужна была точность оценки, прежде всего точность.
Оценка была ему единственным ориентиром. Речь шла даже не о знаниях — речь шла о том, как ему вообще распределить свои силы. Он понимал, что люди не беспристрастны и что профессор вовсе не каменный, а значит, ненамеренно мог накинуть лишний бал. Вообще-то Покрытан не всегда был справедлив к людям, относившимся к нему с сочувствием. Он знал это, но позволял себе быть несправедливым, ибо полагал, что за сочувствием часто кроется жалость, а жалость он возненавидел в тот день, когда впервые в ивановском госпитале услышал сострадательное: «Куда же тебя, родной, выпишешь…»
Однако же авторитет профессора был чрезвычайно высок, и Покрытан в конце концов «сбалансировал» пятерку. По этому поводу они с Николаем устроили праздник. Но вскоре произошло событие, которое едва ли не стоило Покрытану всех его побед.
Факультет получил возможность выдвинуть двух студентов на именную стипендию. Сейчас просто бессмысленно говорить о том, чем была именная стипендия для студентов сорок четвертого года. Вопрос решался самым демократическим путем на общефакультетском собрании студентов. По предложению профессора Копержинского, одну из двух стипендий отдали Покрытану.
Назад, в общежитие, Покрытан шел оглушенный. Впервые за полгода их дружбы не он вел Николая в общежитие, а Николай вел его.
Все полетело к черту: и полученная пятерка и месяцы дьяволовой работы. Значит, Копержинский всетаки обратил внимание на то, что сидящий перед ним студент — Покрытан. Значит, он, Покрытан, всетаки обманулся в своем доверии к авторитету профессора. И, значит, все его труды стоят в лучшем случае тройки, а может, и тройки не стоят? Как он сможет это узнать? Как он сможет вообще узнавать, чего стоит его работа, его знания, он сам, в конце концов? Он все время думал о том, как относиться к внешнему миру. Но он ни разу не подумал, что внешний мир всегда по-своему будет относиться к нему и что ему всегда придется делать поправки на это встречное отношение к себе…
Николай ликовал. Николай не хотел или не мог понять его и, кажется, впервые не верил ему. Покрытан снова почувствовал подтачивающее его изнутри одиночество. Общая беда сблизила и сдружила их. На этой общности они хотели построить и общую жизнь. Но у таких разных от природы натур не могло быть общей жизни. Да и существует ли она вообще? У каждого человека жизнь своя. В этом отношении неповторимая индивидуальность человеческой личности — наиболее существенный фактор, более существенный, чем общее несчастье. Николай радовался. Покрытан думал о новом неожиданном препятствии.
Николай расслаблялся. Покрытан сжимался, как пружина: слишком большая дистанция лежала впереди.

VII
После второго курса Покрытан переехал в Одессу и продолжал учиться в Одесском педагогическом институте. В сорок седьмом году он успешно окончил институт и стал устраиваться на работу. В сорок седьмом году он понял, что учитель без зрения — это не учитель. Конкретней — что слепой учитель не нужен.
У него вошло в привычку по вечерам анализировать прожитый день. Понятия зрительной памяти для него не существовало. Прожитое, до мелочей, откладывалось в памяти ощущений. Эта память, на которую работали слух и мозг, была беспощадной — она не знала избирательности, она не знала отдыха, ей не на что было переключиться. Она перемалывала все. По вечерам он вспоминал людей, с которыми днем вел официальные разговоры.
Официальный разговор потому и официальный, что предполагает короткий контакт с целью обмена направленной информацией. Вряд ли хоть одно должностное лицо из тех, с кем приходилось в те дни разговаривать Покрытану, думало о том, сколько сведений о себе оно дает этому человеку. И уж, конечно, ни одному из них не пришло в голову, что веками отработанные приемы и методы ведения официального разговора не столько скрывают, сколько подчеркивают индивидуальные стороны человеческой натуры. Никто из них не подозревал, до какой степени натренировано и обострено восприятие человека, который от порога делал несколько уверенных
шагов к рабочему столу и спокойно задавал свой вопрос, словно заранее зная, что он услышит в ответ.
Он сразу информировал их своим неумелым перемещением в мире вещей, позволяя им связать причины и следствия, которые для них были полной информацией о нем. Они сразу предполагали, что знают о нем все — их обманывало зрение! — и потому им оставалось только скрыть свое сочувствие (если оно возникало) и облечь свой вывод в форму вежливого официального отказа. И он, прекрасно понимая примитивный ход их рассуждений, действительно был заранее готов к отказу, ибо он имел дело с людьми заурядными, обладающими стандартным восприятием и стандартным мышлением. Ему надо было наскочить на человека незаурядного, но это такая редкость!
В конце концов можно было рассчитывать и на обыкновенное сочувствие, которое в каком-то одном человеке вдруг окажется сильнее всех сложившихся в нем чиновничьих стереотипов и заставит того человека поступить неправильно, то есть принять Покрытана на работу. В этом расчете на сочувствие Покрытая видел отход от ранее принятых им жизненных позиций. Отход чисто тактический. Тем не менее, Покрытан не сразу на это решился. Поначалу он пытался доказывать, спорить, ругаться, то есть вел себя так, как и должен вести себя человек, взявший за правило жить на равных с остальными. Но так как это ни к чему не приводило, он понял, что на сей раз дело не в нем. Оставалось только рассчитывать на человеческую слабость, на сочувствие.
…По вечерам он давал себе волю поразмышлять об этом. Это было отдыхом. На что-то надо было переключиться, чтобы с утра делать очередную попытку.
Каждый вечер, перед тем как лечь спать, он говорил себе то же, что привыкла говорить себе героиня известного романа, которой в жизни выпало больше испытаний, чем может их выпасть на долю одного человека. Тяготы каждого дня — если мысленно представить их все сразу — могли бы внушить мысль о тщетности всяческих усилий, и поэтому героиня романа каждый вечер произносила одну фразу: «Об этом я успею подумать завтра». Покрытан никогда не читал этого романа, ничего не знал о той героине, но мысленно придерживался того же правила.
В этом выражалась стихийная философия предела, когда человек живет одним днем, живет в постоянном напряжении всех своих сил и каждую минуту знает, что рассчитывать может только на то, чем он располагает именно в эту минуту.
Один резерв у него все-таки был. Он не думал о нем почти пять лет. Впрочем, это нельзя было считать резервом. Это был путь отступления. После пяти лет борьбы он оставил позиции. Он стал искать работу в обществе слепых.
Он опять сидел в каком-то кабинете и заполнял анкету. Кажется, в этой артели делали булавки.
Впервые его ни о чем не расспрашивали из вежливости для того, чтобы была видимость разговора, и видимость размышления, и видимость колебания перед тем, как сказать заранее решенное «нет». Он пришел устраиваться на работу, и ему дали заполнить анкету. Он примкнул к своей общине, от которой так долго отказывался и к которой вернулся, как блудный сын, изведавший тщету скитаний.
Здесь были свои гении, свои ремесленники и свои неудачники. Здесь была своя система жизненных ценностей, которую он почувствовал сразу. Он заполнил анкету и двинул ее на другой край стола. Привычно, не особенно вдумываясь в содержание, начальник отдела кадров пробежал ее взглядом, споткнулся на чем-то, прочитал еще и еще раз.
— У вас высшее образование? — как-то не слишком уверенно спросил он. Покрытан отметил эту неуверенность, не совсем понимая, чем она вызвана.
— Да.
— Высшее образование…— растерянно пробормотал начальник.
Покрытан возвращался в свою комнату, невесело усмехаясь. «Не можем… С высшим образованием не имеем права…» «Поймите, у нас будут неприятности…» Понятно, конечно… Не так трудно понять, усмехался Покрытан. Нет, он вовсе не хотел доставлять неприятности начальнику отдела кадров. Правда, Покрытан никогда не знал, что человек с высшим образованием, оказывается, не может делать булавки. Это категорически исключено. Просто невозможно. Лорд может есть из глиняной посуды. Граф — пахать сохой. Это их разнузданная прихоть. С этим покончено. Человек с высшим образованием не может делать булавки, спички, карандаши. Он не может быть шофером, кондуктором, почтальоном, токарем, слесарем, служителем в зоопарке. Но шофер, кондуктор, почтальон, токарь, слесарь, служитель в зоопарке могут получать высшее образование. Пожалуйста. Туда — да. Обратно — нет. Невозможно…
До поры до времени Покрытан думал, что человека в его стремлениях может ограничить болезнь. Ранение. Сложная житейская ситуация. Смерть, в конце концов. Теперь же к этому прибавилось еще высшее образование… Правда, иногда высшее образование трудно реализовать. А иногда от него никому нет никакого проку — бывает же, что человек ошибся в выборе профессии и мается только потому, что получил не тот диплом. Или потому, что вообще получил диплом. А что делать с жизненным опытом, который заранее не приобретешь? А он между тем корректирует жизнь человека, даже получившего высшее образование. Что это такое?!
Непостижимая логика о несовместимости высшего образования и производства булавок занимала его на всем обратном пути к общежитию. Бог знает отчего иной раз человека может уберечь чувство юмора и бесценная привычка находить удовольствие в размышлении!

Журнал Юность № 11 ноябрь 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Испытание, Литература | Оставить комментарий

Испытание — 8-11

VIII
После неудачной попытки устроиться в общество слепых Покрытан почти не покидал своей комнаты. Он предавался мрачным раздумьям, стал раздражителен, избегал друзей. Время шло, он ничего не мог придумать и все больше и больше замыкался в себе.
Тому, кто мыслит — надо излагать свои мысли. Тому, кто пишет — надо печататься.
Тому, кто стал учителем — надо растить учеников. Лишите мыслящего возможности излагать мысли, пишущего — возможности печататься, актера — сцены, учителя — учеников и вы не просто осложните человеку жизнь, вы поставите вопрос о его физическом существовании. Такова роль обратной связи для всего живого в природе. Такова же она и в обществе. Если в этом механизме что-то нарушается, человек попадает в замкнутое состояние, разрушительная сила которого огромна. Развитой тренированный ум ищет этому состоянию объяснение и не находит его потому, что уже обращен внутрь себя, обращен как раз в тот момент, когда единственное спасение — выход на контакт с внешним миром. Остальное — мысли о бесполезности накапливать знания, о тщетности попыток что-то доказывать кому бы то ни было, даже себе, об эфемерности аргументов…
В тот период Покрытая стал хуже себя чувствовать. Нет более тяжкой и изнурительной нагрузки, чем привычное стремление мыслить, мыслить вообще, без всякой конкретной цели и меры, перемалывать и перемалывать материал жизни, никак не соединяя его, не отбирая и не умея ничем от него заслониться.
Он часто ложился и подолгу лежал, не шевелясь и не меняя позы. Засыпал, но сон его был недолог и неглубок. А когда просыпался, все начиналось заново, с нарастающей силой, и уже сон не давал ему кратких промежутков отдыха. Одна фраза, слышанная им когда-то, долго держалась в его памяти. «Я решительно не могу предположить ситуаций, когда умный человек не мог бы найти себе занятия». Эта фраза или другая, очень похожая на эту, занимала его некоторое время. Он пытался вспомнить, кто мог написать это и в какую ситуацию мог попасть человек, сохранивший веру в себя и не пожелавший объяснить эту веру публично. Он пытался сделать эту чужую веру своей и часами думал о том, чем бы еще он мог заняться в жизни, чтобы это занятие
могло кормить и все-таки было бы любимым занятием. Но нельзя стать сильным чужой верой; Очень скоро он ее лишился и только острее почувствовал тяжесть своего положения. В таком состоянии его и застала бывшая сокурсница.
— Я слышала, ты ищешь работу,— запросто сказала она, словно не замечая, в каком он настроении.
— Да,— сказал Покрытан.
— Я могу тебе помочь.
— Помоги,— сказал Покрытан.
— В учетно-кредитном техникуме нужен преподаватель политэкономии. У меня полторы ставки. Я могу уступить тебе полставки.
Покрытан улыбнулся. Если б дело было в том, чтобы найти ставку или полставки…
— Ну, вот что,— сказала она, — завтра пойдем к директору разговаривать. Только он не должен знать, что ты не видишь.
Покрытан развел руками. Но она была готова идти к цели напролом. И он, привыкший все делать самостоятельно и сделавший из этого свое жизненное правило, вдруг подчинился ей с неожиданной легкостью, не желая больше думать и рассуждать. И они пошли.
Она разговаривала, а он сидел слегка отвернувшись, с тем отрешенным видом, с каким и должен сидеть молодой специалист, подающий надежды, но еще не слишком уверенный в своих силах. Скромность и сдержанность Покрытана произвели неплохое впечатление. Он был зачислен на полставки в штат сотрудников техникума.
О том, что Покрытан не видит, директор не догадался.
Покрытан понимал, что долго держать в неведении своих коллег и студентов не сможет. Да ему и не надо было держать их в неведении долго. Важно было, чтобы к нему привыкли и перестали смотреть на него, как на человека нового или, что еще хуже, случайного. И, как часто бывает в подобных ситуациях, подвела его мелочь. Пустяк.
Когда его вызвал к себе заведующий учебной частью, он еще не знал, о чем пойдет речь. Но как только вошел в кабинет и почувствовал дыхание заведующего на своем лице, он с тоской подумал, что настала минута неизбежного объяснения.
— Я вот сейчас сознательно сел к вам поближе,— начал заведующий с вызовом,— а… запаха спиртного — не чувствую,— с удивлением закончил он.
Покрытана затрясло от смеха. Он был готов ко всему, но не к такому повороту темы.
Заведующий истолковал реакцию Покрытана по своему. Обиделся и повысил голос:
— Странно как-то получается… Я видел, как вы не раз пытались выровнять свою… гм… походку… Как вы задели плечом печку и едва устояли на ногах… И это в, коридоре, где всегда полно студентов. Может быть, вы объясните мне? Я думаю, что вы выпиваете, но… не чувствую запаха… Так почему же?
Проклятая печка! Когда он впервые зацепил ее, он решил отсчитать шаги, чтобы знать расстояние наверняка. Но в коридоре всегда были люди, и он не стал заниматься этим на глазах у всех. Об этой печке он вспоминал каждый раз, когда толкался в нее плечом — она была окрашена под цвет стен и совершенно для него неразличима. Так почему ж от него не пахнет водкой?
— Я, видите ли, не вижу.
— Как? То есть… как не видите?!
— То есть,— раздельно выговаривая слова, отвечал Покрытан,— не вижу я этой проклятой печки, пока не стукнусь о нее!
— Ради бога… извините меня… совершенно не предполагал…
Заведующий был ошеломлен.
— Да,— подтвердил Покрытан.
— Помыслить не мог…
Но именно потому, что теперь заведующий учебной частью знал все, Покрытан первым пошел к директору. Он уже многому был научен. Его оставили в техникуме. Как преподаватель он уже успел себя зарекомендовать.

IX
Покрытан работал в техникуме и продолжал заниматься трудоустройством: полставки — это всего полставки. В конце концов в своем же педагогическом институте его утвердили ассистентом на кафедре политэкономии, но обстоятельства сложились так, что он сразу начал читать курс лекций для студентов четвертого курса. Впоследствии обком партии дополнительно направил его читать лекции в строительный институт. Экономистов — или, как тогда говорили, «политэкономов» — в ту пору в вузах города не хватало. Таким образом, в очередной раз
без его вмешательства свершился выбор его дальнейшей судьбы. Он принял этот путь как окончательный. Он стал экономистом. Сделавшись преподавателем вуза, Покрытан понял, что его багажа знаний ему хватит ненадолго. Перед ним открылся путь, идти по которому можно до бесконечности. И на этом пути сильнейшим был тот, кто в течение жизни успевал пройти дальше других. Это был путь к вершинам профессионального труда, и тут Великий Учитель Брайль уже ничем не мог помочь ему.

X
В Одессе есть Староконный рынок. Там продают всё. Покрытан был на Староконном рынке двадцать пять лет назад. Двадцать пять лет назад Покрытан приобрел на рынке лупу. Лупа была увесистая и, значит, хорошая: по-другому он оценить ее не мог — он поднес ее к своему «зрячему» глазу и ничего не увидел. Но расстаться с ней не захотел, и лупа перекочевала в его комнату.
Как уже говорилось, левый глаз Покрытана сохранял один процент зрения. Покрытая купил лупу после того, как принял решение заставить этот процент работать. Вопрос о том, возможно ли это вообще, Покрытаном не анализировался в силу безусловной праздности такого вопроса.
Вернувшись с рынка, он сел к окну, залитому солнцем, положил перед собой текст, достал лупу и стал постепенно напрягаться. Он не пытался сразу же напрягать зрение. Он напрягал тело, постепенно подводя напряжение к глазным мышцам. И в тот момент, когда глаз заволокло слезой, он успел заметить печатный знак. Как насекомое — мелькнула и тут же пропала буква. Была смыта слезой. Однаединственная. Он даже не успел увидеть, какая это была буква. Но это была буква, а не пятно: у нее были очертания.
Он долго отдыхал. Он отдыхал как штангист, сделавший неудачную попытку взять рекордный вес. Со второй попытки он рассмотрел букву. И снова ее размыло слезой. Но он уже успел ее запомнить. Снова отдыхал не менее четверти часа. Ломило все тело, будто он и впрямь работал с тяжестями. Потом он еще раз увидел букву и больше в тот день не работал.
За весь следующий день он прочитал одно предложение.
Когда он одолел несколько десятков страниц, сложив их из букв, он почувствовал, как постепенно погружается в дотоле не известный ему мир подлинного исследования и понял, что теперь в его жизни не будет никакой другой работы и что никакой другой работы ему не надо. Он обрел самую сильную страсть, которую, может быть, можно сравнивать только со страстью жить. Он по-прежнему читал студентам лекции, но теперь это шло привычно, как бы само собой. Освободившись от дел, которые для большинства из нас являются работой, требующей ежедневного напряжения и воспитывающей в нас уважение к себе,— освободившись от этого, он садился за стол и занимался своей работой. Он болел, чувствовал, как истощаются его физические силы, понимал, что в любой день может доработаться до кровоизлияния, но его один процент уже повиновался ему. Остальное было делом его выносливости.

XI
К концу сорок девятого года Покрытая сдал кандидатский минимум по политэкономии. В пятидесятом году при Киевском университете открылся институт повышения квалификации преподавателей вузов. Сейчас в подобных заведениях занятия длятся пять-шесть месяцев. Тогда — год. Институт набирал две группы. Первая — более многочисленная — состояла из тех, кто ставил своей задачей сдачу кандидатского минимума. Второй была группа диссертантов. За год надо было написать диссертацию и защититься.
В то время в Одессе с ее шестнадцатью вузами от силы набралось бы пять-шесть кандидатов экономических наук. Отбор желающих попасть в группу диссертантов проводился жестко. Покрытану не отказали потому, что его настойчивость не могла не импонировать. Через Одесский обком партии его документы были направлены в Киев.
Когда приемная комиссия в Киеве рассматривала документы, поступавшие из разных городов республики, Покрытая лежал в клинике Владимира Петровича Филатова. Это была пятая по счету операция, и делал ее сам Филатов. Перед операцией Владимир Петрович предупредил, что она носит предварительный характер и что только после нее можно будет судить, надо ли делать следующую, то есть ли вообще шансы на частичное восстановление зрения.
«Вам надо воздержаться от любой работы, утомительной для глаз» — с таким напутствием великого хирурга Покрытан выписался и тут же отбыл в Киев. Из Киева он вернулся раздосадованный и злой.
«У нас люди с отличным зрением из месяца в месяц работают по тринадцать часов в сутки и не могут за год сделать диссертации»,— сказал директор. Это была реальность. Покрытан не мог бы обвинить директора в черствости. Наоборот. Директор принадлежал к тем деятельным и знающим людям, которые всегда вызывали у Покрытана уважение.
Это был культурный, умный человек и, что особенно нравилось в нем Покрытану, человек твердых убеждений. Директор был убежден, что работа в такие жесткие сроки Покрытану не под силу. Покрытан был убежден в обратном, но ничего не смог доказать. А иных способов воздействия на оппонента нет. Иных способов Покрытан и не признавал. Вспомнив, как он вытащил лупу, в которую директор, заинтересовавшись, пытался что-то рассмотреть и, конечно, с непривычки не мог ничего рассмотреть, Покрытан злился на себя за ошибку. Ну, что значила эта лупа для человека, обладающего нормальным зрением? Что значат эти четыре буквы для того, кто безо всякого напряжения сразу может увидеть строку? Пытаясь обосновать свою силу, он только расписался в своей слабости. Мир вещей никогда не может служить аргументом в его пользу. Он давно это усвоил, но именно тогда, когда от разговора с директором так много зависело, он совершил такой промах! В конце концов речь шла об умении Покрытана работать, но ведь этого не выложишь на стол в качестве вещественного доказательства! А все, что знал директор института, строилось как раз на обратном: надо по тринадцать часов в сутки работать глазами. Глазами. И он, Покрытан, который даже не видел лица собеседника, утверждал, что сможет прочитать тысячи страниц текста (не говоря уж о том, что еще надо и написать кое-что, и это «кое-что» — диссертация!). И ничего лучшего не придумал, как вытащить лупу…
Конечно, директор должен был смотреть на него, как на фанатика. Как на одержимого маниакальной идеей. Конечно, он должен был думать, что Покрытан не отдает себе отчета в том, чего добивается.
Но он, директор, должен отдавать себе отчет в подобных случаях, хотя в такой ситуации ему, вероятно, довольно трудно было настаивать на своем…
Так рассуждал Покрытан, глядя на себя с позиций директора института, и не знал, что можно этому противопоставить. Ничего нельзя противопоставить.
Только свою веру. Но его вера — это его вера… Очень жаль, что утеряна такая возможность… Всего только год, пусть сверхтяжелый, но только год! Этот год нужен был Покрытану еще и как чрезвычайно жесткая ситуация: именно в жестких ситуациях он чувствовал себя уверенно и его работоспособность была безгранична.
Он ходил в институт, читал лекции, вечерами надевал свой самодельный окуляр и вгрызался в текст, физически чувствуя его гранитную плотность, и эта непомерно тяжелая физическая работа помогала ему постигать плотность мысли. Он перестал думать о неудачной поездке в Киев. Время шло, набор пятьдесят первого года в Киевском институте повышения квалификации уже приступил к работе. И вдруг он получает из Киева письмо. Что там могло быть, в этом конверте?
«…решением комиссии…» «зачислены в группу диссертантов…» «предлагается безотлагательно выехать в Киев…» Буквы прыгали, и он никак не мог собрать их в фокусе.

Журнал Юность № 11 ноябрь 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Испытание, Литература | Оставить комментарий

Испытание 12-14

XII
Взяв товарища под руку, Покрытан молча шел по крутому спуску, ощущая под ногами ненадежный подтаявший снег. Работать и впрямь приходилось по тринадцать-четырнадцать часов.
Нагрузка была столь велика, что сбросить ее по окончании работы не удавалось. Спал он плохо и каждое утро чувствовал остаточное напряжение минувшего дня. Он и раньше, бывало, взвинчивал себя до последней степени, но всегда мог отключиться на несколько дней — у него был некоторый запас времени. Он отсыпался, отдыхал, проходили несколько дней, и ему не хватало прежней нагрузки. Это означало, что он снова готов к работе. Но здесь, в Киеве, он не мог дать себе несколько дней передышки. Этих дней у него не было. Все было брошено на кон. Редко человек в такой внешне спокойной и тихой ситуации может столько и разом бросить на кон. После нескольких недель беспрерывной работы он позволил себе отложить книги в середине дня. Он отправился с товарищем в бесцельную прогулку, чтобы отключиться на несколько часов, чувствовать только скользкий снег под ногами, думать о том, чтоб не упасть, и больше ни о чем не думать.
Спуск кончился. «Бессарабка»,— сказал товарищ.
Они повернули налево, и Покрыта» понял, что они идут по Крещатику. Покрытая не запоминал ничего из того, что товарищ говорил. Он вбирал в себя уличные шумы, ощущая соседство большого города, от которого он наглухо отгородился с первого же дня. Сейчас он впервые не сопротивлялся ощущениям, которые считал полузабытыми или вовсе забытыми. Они словно дождались своего часа и теперь брали его штурмом, как какую-нибудь крепость, много лет простоявшую в осаде. Он прислушивался к тому, что творилось в его душе, с удивлением и растерянностью.
Комбат Дзеба до войны жил в Киеве. Почему это вспомнилось именно теперь — Покрытан не знал. Его товарищ, которого он подбил на прогулку, так и не понял, почему их бесцельное блуждание по городу вдруг обрело направленность, но в желании Покрытана почувствовал неведомый ему смысл и послушно повернул к горсправке. Впервые вспомнив о том, что командир батареи киевлянин, Покрытан так же впервые подумал, что для Дзебы война ведь не кончилась в марте сорок третьего года. Он непроизвольно сбавил шаг, но товарищ уже сказал: «Горсправка» — и Покрытан сам своими незрячими глазами посмотрел в маленькое окошко.
— Дзеба, Григорий Маркович. Тысяча девятьсот восемнадцатый год рождения.
Он думал, что если Дзебы в Киеве нет, значит, его вообще нет.
Через двадцать минут ему дали адрес.
Потом Покрытан услышал шаги за дверью и почувствовал, как перед ним открывается дверь.
— Мне нужен Григорий Маркович Дзеба.
— Дзеба — это я.
«Это ты»,— внезапно успокаиваясь, подумал Покрытан.
— Здравствуй, Гриша.
— Здравствуйте…
Покрытан вздохнул и сделал шаг вперед. Он почти ткнулся лицом в стоящего перед ним человека, пробормотал: «Прости»…— положил руку ему на плечо. Дзеба не отстранился.
— Что же ты, Гриша…— сказал Покрытан и снова вздохнул.— Неужели не помнишь?
—Не припоминаю…
— Но, может быть,— сказал Покрытан,— может, ты помнишь командира взвода, который воевал с открытых позиций?
Едва он сказал «командира взвода», едва он произнес эти два слова, он почувствовал, как под его рукой напряглось плечо комбата. Что-то Дзеба хотел сказать, но воздух комом свернулся у него в груди, и оттого, что он ничего не смог сказать, Покрытан снова обеспокоился и крепче сжал плечо друга — ему показалось, что Дзеба покачнулся.
— Покрытан…
— Да,— сказал Покрытан.
Теперь уже Дзеба держал его и не двигался с места, и так они и стояли в дверях, может быть, минуту, а может, и дольше — Покрытан потерял всякое представление о времени. Потом Покрытан сказал:
— Где у тебя окно? У тебя есть большое окно?
Идти было неудобно потому, что Дзеба по-прежнему не отпускал его. И когда выходил в кухню или в другую комнату, каждый раз говорил: «Ты сиди, сиди здесь»,— и тут же возвращался, словно опасаясь, что Покрытан исчезнет так же неожиданно, как и возник.
Он рассказывал Покрытану, как его искали. Сам командир дивизии искал. Искали долго и безуспешно. Покрытан думал о том, что его нельзя было найти. Ему давно уже казалось, что он превратился в невидимку. Только сам он мог вернуться назад. Это был долгий путь, но он вернулся

XIII
В январе пятьдесят второго года Покрытан вышел на защиту. Директор института вернулся из командировки, когда Покрытан собирался отбывать домой. Покрытан зашел к директору попрощаться. Директор поднялся ему навстречу.
— Слышал. Уже слышал! Очень рад!
— Ну, вот… Теперь наш спор исчерпан,— сказал Покрытан.
— Да-да… Признаться, я сомневался…— И директор крепко пожал ему руку.
Из трех или четырех экономистов, посланных из Одессы год назад в Киев, кандидатом наук стал один Покрытан.
Друзья поздравляли его. Злые языки намекали на его «особое» положение. Люди осторожные дожимали плечами и высказывались в том духе, что чудеса де иногда бывают, но вообще-то этот Покрытан, конечно, ненормальный…
Все подтверждалось: реакция людей на свершившийся факт уже не может ничего прибавить к этому факту и ничего убавить от факта — в этой реакции проявляется самовыражение человека реагирующего, который перед свершившимся фактом всегда стоит как перед зеркалом.
Покрытан принимал все с радостью и щедростью человека, изведавшего полноту счастья. Только он один и знал до конца, чем был для него этот прожитый в Киеве год. Все же иногда ему было грустно, когда он сталкивался с людьми, изменившими к нему отношение. Он оставался самим собой. Он слишком хорошо знал, что, как бы ни поворачивалась жизнь, надо оставаться самим собой.

XIV
Что было потом?
Если бы вы задали Покрытану такой вопрос, вы бы ждали продолжения рассказа о событиях больших, малых и совсем незначительных и при этом бы испытывали тревожащее чувство. Незатейливый сюжет судьбы рождал бы это чувство: сегодня сюжеты мало занимают нас. Вы почувствовали бы снова, а может быть, впервые тяжесть удовлетворения оттого, что в наш век, беспредельно осложненный искусственными отношениями между людьми, незначительные события могут быть такими значительными, а повторяющиеся, полуистертые ощущения — глубокими и острыми, как те, которые мы больше черпаем из старых книг, нежели из своего
сегодняшнего бытия. Вы почувствуете, что все остается на своих местах; и что ценности, данные человеку природой, самой природой и оберегаются, и что подменить их невозможно ничем.
Собственно, здесь рассказ о человеке, который до конца был верен себе, можно считать законченным. Для очерка биографического содержания, каким является этот абсолютно документальный рассказ, здесь не хватает нескольких заключительных штрихов. Вот они.
После возвращения из Киева Анатолий Карпович Покрытан регулярно ложился в клинику В. П. Филатова и перенес еще несколько,операций (начиная с сорок третьего года, на операционный стол он ложился десять раз). Оперировал его ученик и коллега В. П. Филатова, ныне видный специалист в этой области профессор Владимир Евгеньевич Шевалев. Самая результативная операция была сделана в пятьдесят пятом году: Покрытану было возвращено десять процентов зрения. Что такое десять процентов после одного — вероятно, ни один человек с нормальным зрением ощутить не может.
Почти двадцать лет А. К. Покрытан возглавляет кафедру политэкономии — сначала в педагогическом институте, потом — в институте народного хозяйства. Как и тридцать лет назад, этот человек отличается чрезвычайной работоспособностью. Его работы известны в профессиональных кругах, наиболее крупная из них, посвященная некоторым проблемам политэкономии социализма, вышла отдельной книгой, была переведена за рубежом и получила высокую оценку специалистов.
Эти сведения можно было бы изложить более основательно, если б в этом была цель рассказа. Но ко всему сказанному добавим только один эпизод, в котором оказался свой жизненный сюжет, и сюжет этот был бы слишком плох, если б был придуман…
Десять лет назад Покрытан снова приехал в Киев. На сей раз ему предстояла защита докторской диссертации. Ход защиты был традиционным, но когда оппоненты сказали свое слово, когда были взвешены и оценены достоинства диссертации и, наконец, можно было поздравлять теперь уже доктора экономических наук Покрытана, пришлось несколько отступить от традиций. С некоторым опозданием слова попросил пожилой человек, находившийся в зале, и ему было дано право выступить. Он удивил ученых первой же фразой, заявив, что никогда не был специалистом в области политэкономии, но тем не менее хочет выразить свое отношение к происходящему. И прежде чем собравшиеся успели принять неожиданность такого выступления, Покрытан узнал его. Узнал по голосу.
Говорил генерал, командир дивизии, для которого спустя двадцать лет после войны Покрытан все еще оставался его бойцом. Он говорил о том, что знал он, и чего в этой аудитории, кроме него и Покрытана, не знал никто. Он рассказал историю солдата — историю командира огневого взвода с гаубичной батареи. В аудитории собрались люди вовсе не склонные к бурным проявлениям эмоций, но те аплодисменты, которыми закончилась эта защита, заглушили даже испытанный генеральский бас.

Несколько строк от автора
Необходимо выяснить один существенный вопрос: к чему рассказывать о несбывшихся надеждах, о замыслах, потерпевших крах? Счастливым образом этот вопрос не занял центральное место в судьбе, о которой здесь было рассказано. Поэтому возникла потребность в этих заключительных строках.
Следы каких только жизненных аварий и катастроф не попадаются каждому на его долгом пути! Но с каким бы молчаливым сочувствием мы ни всматривались в обломки, разбросанные по обочинам, наше внимание всегда будет устремлено вслед тому, чей путь обрел желаемое завершение. Есть в этом какая-то неумолимая логика движения самой жизни. Но… эта же логика имеет оборотную сторону.
Мы привыкаем концентрировать внимание только на том, что уже обрело желаемое завершение и все меньше смотрим на обочины. Мы начинаем коллекционировать результаты и потому часто не видим, как на наших глазах свершается судьба. Мы ждем, чтобы она свершилась. Наше сознание фиксирует личность лишь в момент общественного признания заслуг этой личности. И уже не процесс приводит нас к итогу (процесс ведь может и оборваться!), а итог заставляет нас присматриваться к процессу. Мы начинаем любить кинотеатр, в котором фильмы крутят от последнего кадра. Нам требуется все больше и больше всяческих утешений, и мы заранее знаем, что есть эпилог, потому что усвоили привычку обращаться в сторону свершившегося.
Эти строки вызваны нелюбовью к эпилогам.

Журнал Юность № 11 ноябрь 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Испытание, Литература | Оставить комментарий

Письма моей матери

В этом яростном, яростном мире
Уважаемый товарищ главный редактор!
Посылаю Вам несколько писем моей мамы Лизы Гаврич, которые, возможно, заинтересуют Ваш журнал и его читателя. В них отображена правдивая история жизни человека, всецело отдавшего себя борьбе против фашизма, за счастье людей и мир на земле.
Эти письма писались по моей просьбе в 1957—1958 годах за границей. Они не были предназначены для печати. Я долго не решалась привлекать к ним общественного внимания. Посылаю их вам после смерти мамы. Я хотела бы посвятить эти письма детям Ивановского интернационального детского дома, в котором выросла сама, и ивановским рабочим, построившим этот дом на свои добровольные взносы. В прошлом году в Иваново на два дня съехались воспитанники разных поколений. Это были чудесные минуты, вернее, часы. Встретились взрослые люди разных национальностей. Многие из них теперь живут и работают в своих странах, другие, как я, остались в Советском Союзе, который стал нам всем Родиной.
В настоящее время в этом доме живут и воспитываются другие ребята. Если раньше нашу дружную семью составляли дети немцев, итальянцев, китайцев, испанцев, югославов, болгар, румын, дети, вывезенные из оккупированной фашистами Прибалтики, русские ребята из блокадного Ленинграда, изможденные и опухшие от голода, то теперь в этом доме находятся дети чилийских, уругвайских, парагвайских революционеров, томящихся в фашистских тюрьмах, дети африканских борцов. Настоящие границы проходят в умах и сердцах людей независимо от национальных и таможенных барьеров.
Поэтому, посылая в «Юность» эти письма, я знаю, что они могут быть полезны многим. Буду рада, если Вы в журнале «Юность» найдете место для писем моей матери.
С уважением
И. М. Тарасова

Журнал Юность № 3 март 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Письма моей матери | Оставить комментарий

Письмо 1

Мое дитя!
Я обещала тебе рассказать о своей жизни. Ты сама просишь меня об этом, и я чувствую, что это действительно нужно сделать, потому что ты должна получить сведения о своей матери не из вторых и не из третьих рук, а от нее лично.
Трудная это задача — изложить на бумаге жизнь человека, как она в действительности у него складывалась, к каким поступкам и выводам привела.
…Вчера мне посчастливилось побывать на сольном концерте Давида Ойстраха. Я сидела совсем близко к сцене.
Ойстрах играл сонату Прокофьева, которую автор посвятил ему. Хочу признаться тебе, что лучшего, воодушевляющего в музыке я не знаю и никогда ранее не слышала. Прибавь к этому мое состояние, вызванное прочтением твоего письма, в котором ты — нет, не настаиваешь,— ты просишь, чтобы я рассказала тебе о своей жизни.
То было счастливое совпадение: эта музыка и твоя просьба…
Дорогое дитя! Хочу заранее предупредить, что мой рассказ о себе займет много времени и что не все в нем для тебя будет понятным. Если бы моя жизнь не содержала в себе ничего поучительного и важного для тебя, представляла бы собой всего лишь рядовой эпизод человеческого бытия, то я вряд ли осмелилась бы взяться за перо. Но тут возникает другая трудность: будет ли для тебя понятным то, о чем я напишу. Ты выросла и получила воспитание совсем в иной среде, чем твоя мать. У вас, советских людей, особенно у молодежи, иногда бытуют наивные, книжные представления о капиталистическом мире, вы мало еще знаете, как сложно и тяжело приходится в нем жить и работать коммунистам.
Буржуазная пропаганда не жалеет слов и красок, чтобы в свете сегодняшнего дня представить вам этот мир как общество всеобщего благоденствия, демократии и свободы личности. Но все это ложь. Он мало изменился со времен войны. В нем заменены только вывески, а сущность осталась прежней. Моему поколению революционеров-интернационалистов, борцам против фашизма в годы гитлеровской тирании это особенно видно и понятно. Вот почему я хочу, чтобы ты отнеслась к моим письмам с вниманием, постаралась вынести из них главное, а именно: каков он в действительности, этот капиталистический мир, и почему мы, коммунисты, боролись и всегда будем бороться против его пороков.
Итак, я приступаю к тому, о чем ты меня просишь.
Для взрослого человека нет более простой вещи, чем сообщить место и дату своего рождения. Простые, казалось бы, сведения, но каждый из нас проносит их через всю свою жизнь как некую историческую ценность. Я не делаю для себя исключения из общего правила и поэтому тоже хочу начать с этого.
Родилась я в Вене 31 июля 1907 года в семье президента железных дорог габсбургской Австрии. Тебе важно будет знать, кто были мои родители, так как без знакомства с ними ты вряд ли поймешь среду, из которой я вышла и против которой потом вынуждена была вести долгую и бескомпромиссную борьбу, сделав ее смыслом всей моей жизни.

Так вот. Мой отец происходил из семьи австрийского фабриканта, который во время буржуазной революции 1848 года выступал против монархиста Меттерниха за конституцию. Я мало что могу сообщить тебе о своем деде. Знаю только, что по тем временам он считался довольно состоятельным человеком, имел фабрику и шесть больших каменных домов, был женат на балерине дворцового оперного театра, но рано овдовел, и это обстоятельство серьезно сказалось на воспитании его детей — у него было три сына, и все они, лишенные женской ласки и внимания, выросли черствыми, замкнутыми людьми.
Характерно в этом смысле отношение отца к нам, своим детям. Он не ведал иных форм и методов общения с нами, кроме тех, что испытал и сам. В его присутствии мы могли разговаривать только в том случае, если нас о чем-то спрашивали. Собственного мнения у детей не могло быть — нас постоянно приучали к мысли, что мы дармоеды и как таковые должны только повиноваться и исполнять то, что потребуют от нас взрослые.
Не могу не вспомнить наши занятия с отцом по математике и латыни. Дело в том, что именно в этих науках, как потом выяснилось, он сам далеко не преуспел. Но было самомнение. Точнее сказать, он оставался и в этом верен принципу, по которому мы должны были подчиняться не логике разума, а слепой вере в авторитет старшего. Он был нетерпим к возражениям и всегда перед нами подчеркивал: «Я хозяин дома. Как вы можете со мной не соглашаться!»
Кажется, уже тогда во мне зародился протест против любых форм насилия над личностью, и побудителем его был наш отец.
Совсем другим человеком была наша мама. Родом она была из Хорватии и отличалась нежной, жизнерадостной душой. Работала учительницей в школе для бедных детей. Нам она прививала любовь к театру, к возвышенному, любила устраивать маленькие праздники, на которых раздавала подарки. Она учила нас: «Прежде подумайте о других, потом о себе. Нельзя дарить то, что вам самим не нужно. Дарите то, что и вы хотели бы иметь».
Отец и мать не соответствовали друг другу, и поэтому каждый день в доме происходили ссоры.
1 августа 1914 года грянула мировая война, в огне которой рухнула Габсбургская монархия. Жизнь в семье коренным образом переменилась.
Отец разыгрывал патриота, мать и мы осуждали его за фразерство, высказывали симпатию к славянам, ведшим освободительную войну. Потом пришло известие об Октябрьской революции в России. В Вене начались выступления рабочих. Положение в семье еще больше обострилось. Отец в открытую теперь высказывался за контрреволюцию. Однажды во время обеда он сообщил: «Слава богу, Карл Либкнехт и Роза Люксембург мертвы».
В Австрии царил хаос. Инфляция привела хозяйство страны к полной разрухе. Расчеты велись только в миллионах, товары за один час так дорожали, что за ценами невозможно было угнаться. Безумствовали спекулянты. Буржуазная мораль распадалась.
Этот общественный разлом сделал меня уже в 13 лет зрелой. Я читала Достоевского и Горького, размышляла о событиях в мире, искала настоящую жизнь, настоящих людей. Среди буржуазии я не находила их, с рабочими я еще не сблизилась. Как-то сестры взяли меня на митинг в защиту Китая. Тут я впервые увидела молодых социалистов: они были такими дружными, свободными!
Я стала заходить к ним домой. Начала читать философские произведения, интересоваться экспрессионистской живописью. Я еще не понимала тогда, что все происходящее со мной было характерно для большей части буржуазной молодежи, искавшей выхода из душевного кризиса. Но где он, этот выход, как найти его?..
Собственный дом стал тяготить меня. И это предопределило мое решение: тайком, почти без денег, в плохой одежде я покинула Вену. Родителям сообщила письмом, что никогда больше к ним не вернусь.
Дорога вела меня в Париж.
В сердце жила смутная надежда на лучшее.

Журнал Юность № 3 март 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Письма моей матери | Оставить комментарий

Письмо 2

Мое дорогое дитя!
…Празднование юбилея Интернациональных бригад в Белграде было большим событием. Два дня мы с товарищами вновь жили в атмосфере республиканской Испании. Дух праздника был как никогда интернациональным и пролетарским. Приехало много иностранных делегаций. Все участники испанских событий получили ордена.
К сожалению, радость была омрачена активизацией фашизма в мире. Снова грозит война. Эта обстановка меня очень угнетает.
Да, дитя мое, моя жизнь не была радостной, но она была интенсивной и наполненной действием.
Это прекрасно, потому что такая наполненность приносила мне ощущение счастья. Только тот, кто многое в жизни пережил, извлекает из нее многое и по-настоящему любит ее.
Крепко, крепко целую.
Продолжаю начатое описание моей жизни.
…Итак, Париж. Была осень. Я сняла на неделю маленькую комнату и не хотела думать о том, что со мной будет, когда кончатся деньги. Ощущение поной свободы не покидало меня. Но, в конце концов, настал и такой день — я оказалась без крова.
Чтобы согреться и скоротать время, я стала ходить в библиотеку святой Женевьевы, где было тепло и можно было читать книги. Как-то ко мне подсели три молодых человека. Обратил мое внимание один из них — плохо одетый, небритый, но с умными, проницательными глазами. Милан Гаврич. Он понравился мне трезвостью своих взглядов, отрицанием буржуазной действительности. Позже признался, что состоит в коммунистической партии. Одинаковое положение, в котором мы находились, вызывало обоюдную симпатию. Он стал моим мужем и твоим отцом. Париж не баловал нас своим вниманием.
Жить с каждым днем становилось все труднее. Не было работы. Чтобы не умереть с голоду, мы с Миланом вынуждены были ходить в столовую при студенческой библиотеке, где не надо было платить за хлеб. Положение несколько выправилось, когда знакомым румынским девушкам удалось устроить меня на обувную фабрику, где трудились рабочие из многих стран. Впервые я жила среди настоящих людей. Они помогали мне овладеть профессией, поддерживали морально и материально. Большим влиянием здесь пользовались политические эмигранты. И хотя я еще очень мало знала о коммунистах, я чувствовала, что именно среди них я начинаю обретать в себе уверенность и четкость целей.
Милан многое старался объяснить мне. Постоянно рассказывал о Марксе, Ленине, о социализме. Под его воздействием я все больше избавлялась от мелкобуржуазных взглядов на жизнь, научилась защищаться, когда на меня кричал мастер. Милан в то время с великой страстью работал день и ночь над изучением марксизма. Мне хотелось пожертвовать всем, чтобы помочь ему, быть с ним рядом.
Родилась ты…
Ты родилась в Дьеппе, городке на морском берегу в Нормандии. Когда я выносила тебя из больницы, мне пришлось быстро проскочить мимо приемной, потому что не было денег, чтобы заплатить за содержание в родильном доме. Твоей первой кроватью был чемодан. Став матерью, я еще больше возненавидела богатых женщин, чьи дети с боннами выезжали на прогулку в красивых колясках.
Чтобы прокормиться, пришлось взять домашнюю работу: складывать рекламные проспекты по тысяче штук в день. Квартирой служила нам маленькая комнатка в центре Парижа, прозванная кем-то из товарищей «кибиткой скоморохов». В ней часто останавливались друзья твоего отца — югославские товарищи. Иногда они спали прямо на полу, зачастую у них не было документов. Я узнала о самоотверженности коммунистов, живущих на нелегальном положении.
Милан предложил переехать к его родным в город Тузлу в Боснии. Тебе был всего один год. В этом городе его избрали секретарем нелегальной коммунистической организации. Начался период подпольной партийной работы. На нашей квартире проходили собрания, печатались листовки, которые потом распространялись по фабрикам и шахтам Боснии. Я стала связной партии. Ездила в Австрию и привозила из Венской подпольной организации в Югославию материалы ц деньги.
Так продолжалось два года.
Но однажды вечером я вдруг услыхала лай собак во дворе. Раздался голос Милана: «Вы должны немного подождать, моя жена купается». Это был сигнал: пришла полиция. В огонь полетели бумаги и документы. Пока полицейские агенты взломали дверь, с этим было покончено. Тогда жандармы принялись искать спрятанную пишущую машинку. Досталось и тебе: они подняли тебя с постели и перерыли ее вверх тормашками. Но тщетно. И все же Милана арестовали, увели связанным в полицейский участок.
Вслед за ним было арестовано еще 200 человек. А неделю спустя пришли и за мной. Не могу без грусти вспоминать и тебя в тот день. Ты бежала за мной и кричала: «Передай привет Милану!» Все происходящее казалось тебе очень веселым.
Заключенные содержались в нечеловеческих условиях. Следствие длилось 10 месяцев. Потом нас повезли в наручниках на суд в Белград. Милан говорил: «Это наше свадебное путешествие». Проводить нас, несмотря на запрет, пришло все население города. На станции была и ты с бабушкой и протянула своим родителям букетик фиалок.
Что было потом? Был суд над коммунистами. Отцу дали четыре года тюремного заключения, а меня освободили, но потребовали, чтобы я покинула страну.
Но прежде все же удалось добиться разрешения посетить Милана в заключении.
Холодным январским днем вместе с тобой мы долго томились в приемной тюрьмы в Сремской Митровице. Ты сердилась и все время кричала: «Хочу видеть отца!» Наконец нас вызвали. Как гоголевский призрак, появилась фигура директора тюрьмы. «Вашего мужа здесь нет», — произнес он с гримасой.
«Он мертв?» «Нет, четыре дня тому назад он отправлен в Белград, в больницу». Дитя мое! Я была близка к отчаянию. Я громко плакала, кричала.
Первым поездом поехали в Белград. На вокзале полиция обыскала наши чемоданы. Наконец больница. Ввели Милана, он выглядел страшно — не человек, а палка, на которой висит одежда.
…Тебе было три года. Нас ожидало изгнание…

Журнал Юность № 3 март 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Письма моей матери | Оставить комментарий

Письмо 3

Дорогое мое дитя! Я готова продолжить рассказ о своей жизни.
…Мы ехали в Вену. После пережитого горя я, кажется, окаменела. Поселились мы в родительском доме. Твой дед был внимателен и снисходителен ко всему, что с нами произошло. Годы сделали свое дело: политика его больше не интересовала.
В Вене в это время было подавлено героическое восстание австрийских рабочих 12 февраля 1934 года. Партия в подполье. Коммунистов бросали в концлагеря. Я быстро включилась в работу, выполняла задания югославских и австрийских товарищей.
Часто, выходя на задания, я брала и тебя с собой — так было надо для конспирации. Но вместе с этим появились и проблемы в твоем воспитании…
В доступной для твоего возраста форме я старалась рассказать тебе об Октябрьской революции, о Ленине. Мне хотелось, чтобы ты поняла, за что борется твоя мать. Ведь каждый день меня могла арестовать полиция.
Между тем партия решила, что мне надо переехать в Париж. В это время там был образован Народный фронт, и представлялось больше возможностей для политической деятельности. Снова встал вопрос о тебе—на кого можно тебя оставить, кто о тебе позаботится в случае моего ареста.
Дитя мое! С тех пор, как ты родилась, у меня стало две жизни, два тела, два сердца. Расстаться с тобой казалось невозможным. Я смотрела на мир своими и твоими глазами, любила людей, которые любили тебя. Ты стала моим вторым я. Ради тебя, именно ради тебя должна была я бороться за коммунизм, без компромисса, до конца.
Нет, ни на кого я не могла оставить тебя, в Париж мы поехали вместе.
Это был Париж Народного фронта. Реакция сдала ведущие позиции, и тон в городе задавали рабочие массы. На улицах, в метро пели «Интернационал», молодежь ходила по бульварам с красными флагами. Каждый день организовывались митинги. Всем политическим эмигрантам было предоставлено убежище, они пользовались одинаковыми правами с французами. В день 14 июля, национального праздника Франции, трудовой Париж прошел маршем по четырем бульварам к Бастилии. На крышах, деревьях и фонарях висели ленты. Ты тоже шла со всеми в колонне. Вечером на улицах танцевал народ.
Такие торжества тебе очень нравились. Жить нам было трудно. Мы редко бывали вместе. Днем я работала бонной в богатой французской семье, а ты находилась у мадам Трике, славной женщины. Поймешь ли ты, как тяжело мне было ухаживать за чужим ребенком, в то время, как свой жил без моего присмотра… Вечерами я уходила на выполнение заданий Французской компартии. Видела тебя только ночью (еще и теперь ощущаю твои руки на моей шее). А утром снова работа.
Помнишь ли ты добрую Ханну из Бюро для детей эмигрантов, пославшую тебя на несколько месяцев в Швейцарию, в семью, которая согласилась в порядке благотворительности взять тебя на некоторое время? Многое я пережила в те дни.
…От партии поступила директива: мне пройти подготовку на курсах медсестер с последующей отправкой в сражающуюся Испанию. Целую неделю я ходила, как неживая. Я не хотела расставаться с тобой, не хотела огорчать тебя и обманывать. Но совесть моя твердила: «Именно ради своего ребенка ты в должна поехать в Испанию! Если каждая мать будет думать только о своих детях, никогда не будет победы над фашизмом». Мое решение ускорилось обращением Ромена Роллана ко всем передовым людям мира, он призывал их спасти детей Испании.
Как можно было не откликнуться на это. Мой выбор окончательно определился. Но я никогда не забывала о тебе, тем более что югославские товарищи пообещали мне отправить тебя в Советский Союз. Это было лучшее, о чем я только могла мечтать. Что было потом?
Перед отъездом я купила тебе детский зонтик с собачьей головкой вместо ручки и написала тебе длинное письмо, которое тебе должна была прочесть Ханна, когда ты вернешься из Швейцарии. Все друзья были мобилизованы, чтобы встретить тебя на вокзале. (Позже, в 1939 году, они рассказывали, как это было.)
Наши дороги разошлись. Но ты была спасена. Я и сейчас содрогаюсь от одной мысли, представив себе, что могло бы с тобой произойти, окажись ты впоследствии, как это случилось со мной, под властью Гитлера. Ты была спасена!

Журнал Юность № 3 март 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Письма моей матери | Оставить комментарий

Письмо 4

Дитя мое! Теперь я расскажу тебе о самом прекрасном в моей жизни. К сожалению, слова покажутся бледными по сравнению с тем, что было в действительности. Прекрасное началось в Париже, и связано оно с Испанией. Французский народ горел желанием помочь испанским рабочим разгромить Франко и его генералов. Во всех рабочих кварталах Парижа открылись бюро для добровольцев, осаждаемые длинной очередью людей. В послеобеденные часы парижское метро выбрасывало бесчисленные человеческие массы, спешившие на митинги в защиту Испании. На улицах люди выкрикивали лозунги: «Денег для Испании окровавленной, для Испании борющейся!»
Однажды на зимнем велодроме выступала Пасионария(Долорес Ибаррури). С двух часов до вечера все ближайшие улицы были полны народа. Высокая, гордая, красивая женщина взошла на трибуну, и в честь ее в зале разразилась буря оваций. Никогда не забуду эту женщину. Она говорила на испанском языке, и все же ее понимали все. Эта женщина была как пламя.
Во Францию стекались добровольцы изо всех стран мира: рабочие и интеллигенты, художники и поэты, коммунисты и беспартийные, белокожие и черные. Эти люди понимали друг друга с полуслова, были счастливы, что им представлялась возможность открыто сражаться за свободу.
Потом был Марсель. Ночью нашу группу медицинских сестер тайно погрузили на испанский пароход, и через пару дней мы уже были в Барселоне. Встречающие на пристани приветствовали нас пением «Интернационала» и вскинутыми над головой сжатыми в кулак руками — символом рабочей солидарности.
До центра Интернациональных бригад поезд шел только ночью, чтобы не подвергаться бомбардировкам со стороны немецких и итальянских самолетов, и все же население знало о пас. На каждом полустанке нас встречали с цветами и апельсинами матери поднимали своих детей, чтобы они могли увидеть добровольцев. Такое торжество не выпадало на долю ни одного короля.
Госпитали интербригад располагались в Мурсии, на юге Испании. Работа в них была тяжелой. Все время прибывали транспорты с тяжелоранеными.
В моей палате лежали люди разных национальностей. Утром, когда я входила в помещение со словами «Привет всем!», мне отвечали на тридцати языках.
На первых порах мне приходилось трудно, в особенности когда меня назначили старшей сестрой. Я не была профессиональным медицинским работником, знаний, полученных на практических курсах, явно было недостаточно. Однако не сидеть же сложа руки, особенно когда знаешь, что некоторые из врачей заподозрены в связях с фашистами. Каких бед мог наделать один такой человек. Я сблизилась с испанскими девушками-уборщицами, мыла с ними полы и окна, стала жить, как они. Профашистские врачи потешались надо мною, говорили:
«Прекрасная у нас старшая сестра! Горничная!» Но я победила. С помощью девушек мне удалось спасти многие жизни. Это был хороший для меня урок.
Дитя мое! В детстве и молодости я мало смеялась. В Испании же вопреки бомбам, голоду, нужде прошли мои самые счастливые годы. Там я не испытывала одиночества. Люди были необыкновенно хороши и чисты. Служение правому делу возвысило их в собственных глазах, вселило уверенность в действиях, и нет ничего удивительного в том, что многие из них сделались настоящими героями, выросли до политических вождей, крупных военачальников, ученых, художников.
Ты знаешь, что война в Испании нами была проиграна. Истекающие кровью республиканцы тянулись на север страны, чтобы через Пиренеи перейти во Францию. Паники не было…
Не забуду, как мы переправляли транспорт раненых через реку Эбро. Фашисты хотели взорвать мост, открывавший нам дорогу в Каталонию. Поезд шел медленно, часто останавливался, нервы у всех были напряжены до предела. И вдруг раздался мягкий голос, затянувший негритянскую песню «Поведи мой народ». Ее пел негр — политический комиссар.
Рядом рвались бомбы, витала смерть, но никто даже не пошевельнулся, боясь прервать певца. Наш состав благополучно перебрался на другой берег Эбро.
И еще один эпизод. Мы проезжали город Тортосу, превращенный фашистами в груду развалин. И вот среди этого мертвого царства появляется испанский рабочий и, презирая опасность, указывает нам правильное направление движения. Он стоял как символ побежденной, но не сдавшейся Испании.
Между тем фашизм наступал уже повсюду. Во Франции было покончено с Народным фронтом. Торжествовала реакция. Нас, интербригадовцев, встретили, как врагов. Стоял февраль. И нас загнали за колючую проволоку, в концлагерь.
Свободе пришел конец. Снова начиналась жизнь, полная одиночества, опасностей и нужды.

Дорогая дочь!
…Я должна рассказать тебе о моем Сиднее. Много лет прошло с тех пор, целая жизнь, но воспоминания о той поре живут во мне всегда, как вечная весна. Он был американец, хирург, я познакомилась с ним в Испании.
Сидней рассказывал мне, что в Америке у него было хорошее место врача, он много зарабатывал, но жизнь казалась ему пустой и отвратительной. Когда вспыхнула гражданская война в Испании, он добровольно вызвался помочь республиканцам. Сидней был великолепным специалистом своего дела. Вначале мы работали с ним в одном госпитале, наши отношения носили сердечный, уважительный характер.
Я многому старалась научиться у него.
Но вот однажды, накануне Нового года, он прислал мне приглашение к праздничному чаю. Я пришла. Все было, как всегда. Мы много говорили о нашей работе, товарищах. Было весело и непринужденно. Когда я простилась, вслед за мной вышел политкомиссар, хороший друг Сиднея. Он сказал: «Лиза, ты разве не чувствуешь, что Сидней тебя любит?»
Я опешила. Не помню, что я ему ответила, но домой я шла, как во сне. Самым страшным в этой истории было то, что и я испытывала к Сиднею чувства, о которых только что сообщил мне его товарищ.
Впервые увидав Сиднея, я сказала себе: «Лиза, этот человек создан для тебя». В проявлении чувств я всегда была очень осторожна. Но это была любовь с первого взгляда. Я влюбилась и делала все, чтобы скрыть любовь. Работа в госпитале с его приходом стала вдруг удивительно легкой. Но мог ли он меня полюбить? Я твердила себе: «Лиза, это счастье не для тебя, ты очерствела, побывав в тюрьмах, испытала нужду, голод».
…Много позже Сидней сам пришел ко мне. Оставаясь стоять у дверей, он вдруг сказал совсем тихо:
«Лиза, я люблю вас». И больше ничего. Не последовало никаких красивых фраз, никаких пылких действий.
Мы никогда не говорили ни о нашем прошлом, ни о нашем будущем. Наша жизнь всецело принадлежала Испании. Что случится со страной, то будет и с нами. Так оно и произошло. Интербригады должны были покинуть ее. Первыми уезжали те, кто мог вернуться к себе на родину: шведы, американцы, французы, англичане. Нам же, профессиональным революционерам, нужно было еще подыскать страну, которая бы нас приняла.
Так наступил час прощания. Был хороший весенний день: голубое небо, блестевшее море. Сидя в автобусе, Сидней поднял руку с сжатым кулаком — в знак прощания. Я сделала то же — и это было все.
Мы оставались. Нам предстояло еще долго идти под бомбами, унося в своих сердцах боль и ненависть. Мы были последними солдатами республиканской Испании.
Сидней ждал меня в Париже. Партия поручила мне новое задание. Он возвращался в Америку.
И вот вновь восемь дней счастья.
Париж был прекрасен, как никогда. Каждый дом, каждая грязная улица казались чудом. Мы бродили по городу, сидели в маленьких кафе и говорили без умолку. Но пришло расставание.
Мы пришли на вокзал, в буфете выпили кофе. Я смотрела на большие часы: стрелки двигались медленно, но ползли вперед. Еще 10 минут. Сидней вошел в вагон, поднял руку со сжатым кулаком. Я ему ответила тем же, повернулась и пошла прочь. Я не хотела видеть, как тронется поезд, ни разу не обернулась. Мы даже не поцеловались.
За спиной раздался стук колес. И вдруг сердце сделалось тяжелым. Я почувствовала себя старой, некрасивой, усталой. Блестящий Париж стал вдруг серым и неряшливым.
Во время войны Сидней был в американской армии в Италии. Он разыскал меня и написал, что ему хочется со мною увидеться. Я послала ему свое согласие, но ответа не получила. Вероятно, американские власти преследовали после войны коммунистов и не пропускали их письма.
Вот, дитя мое, и все о Сиднее.

Журнал Юность № 3 март 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Письма моей матери | Оставить комментарий

Письмо 5

Когда я ехала в Париж, я мысленно спрашивала себя: «Кто сошел с ума — люди в поезде или я?» В вагоне сидели разукрашенные, напомаженные женщины, они были милы и красивы, болтали о пустяках, а мне еще слышался рев фашистских самолетов, взрывы бомб, перед глазами стояли искалеченные люди.
Париж изменил свое лицо. В нем не было и следа времени Народного фронта. Снова мы под неусыпным присмотром властей. Ночью в дверь стучат кулаки: «Откройте! Ваши документы!» На улице: «Ваши документы!» В поисках работы: «Ваши документы!» А документы свидетельствуют о том, что мы участники испанских событий. Надо каждый день являться в полицию и добиваться разрешения еще на 24 часа продлить пребывание в стране. По ночам проводятся аресты испанских борцов, их отправляют в концлагеря. Нас становится все меньше и меньше. Лишь редким счастливцам удается уехать в Советский Союз.
Дошла очередь и до меня. Полицейский чиновник объявил: «Вас высылают из Парижа». Он подвел меня к карте Франции и сказал с циничной усмешкой: «Выбирайте себе новое место в нашей прекрасной стране. Большие города, пограничные зоны, пристани и побережье, стратегические пункты для вас запрещены».
Пришлось задуматься. Как молния, блеснула мысль: «Поеду в Арль, туда, где Винцент Ван Гог создал на утешение миру столько прекрасных картин». Я назвала город Арль, маленький красивый городок со старинными римскими постройками, амфитеатром, палатами. В нем много итальянцев, покинувших родину в поисках заработка.
Бродя по узким улицам города, я спрашивала себя: «Как я буду здесь жить?» Вдруг мужской голос окликнул: «Лиза!» Я увидела Торичелли — в Мурсии он лежал в моей палате, и там ему ампутировали ногу. Торичелли рассказал, что в городе много бывших испанцев, он же ввел меня в коллектив итальянских антифашистов. Среди товарищей я вновь почувствовала себя уверенной, готовой к действию.
Нашлась и работа. Вначале подавальщицей в ресторане, а потом швеей у дочери старого анархиста, который почти всю свою жизнь находился в тюрьмах.
Но политическая обстановка накалялась. Немецкий фашизм начал войну с Францией. Меня арестовали и направили в концлагерь Гюрс в Пиренеях, куда сажали участников гражданской войны в Испании, а также немцев и австрийцев.
В лагере было 10 тысяч женщин из Германии, Австрии, Польши, Норвегии, Дании, Голландии, Бельгии. Но большую часть составляли еврейские женщины, бежавшие от нацизма. Многие из них были из состоятельных буржуазных семей или из интеллигенции. На проволоке вокруг бараков висели их меховые шубы, дорогое шелковое белье. Их гоняли, как бездомных собак, по Европе, но они в силу своей классовой ограниченности ничего не понимали.
Совсем по-иному вели себя испанские борцы. Летчики республиканской авиации, гордые офицеры народной армии, основали в лагере Гюрс свои группы. Перед их глазами стояли Пиренеи, горы их родины. Они боролись за право жить.
Вести с воли были неутешительными: Гитлер маршировал по городам и селам Франции. Предательство генералов привело к быстрому разгрому французской армии и оккупации Парижа. В панике бежали люди на юг, ища спасения от неминуемой гибели.
Все в лагере знали, что немцы придут и сюда. И это случилось. Однажды ночью, лежа на земле в бараке, мы услыхали грохот грузовиков и танков, быстро приближающихся в нашу сторону. Мы поняли, что это немцы преследуют колонны французских беженцев. Как всегда в таких случаях бывает, узники начали строить планы спасения, вплоть до бегства в Африку. То были смехотворные планы. На следующее утро ворота лагеря были настежь открыты, и перед французским стражем, не державшим на этот раз в руках плетку для собак, предстал офицер-эсэсовец. Не человек, а кусок холодного железа, стальной нож. Его глаза, типичные для национал-социалиста, кололи, как иголки. Кровь застыла в моих жилах: никогда я не видела таких жестоких, ужасных глаз на лице человека. В этот миг я поняла, что меня ожидает…

Журнал Юность № 3 март 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Письма моей матери | Оставить комментарий

Письмо 6

Мое дорогое, дорогое дитя! Как твое здоровье? Желтуха — продолжительная болезнь и требует правильного питания. Есть ли у тебя возможность соблюдать диету?..
Ты спрашиваешь, почему я неожиданно прервала свое жизнеописание. Пережитое во времена Гитлера настолько ужасно, а мне так не хочется тебя обременять этими воспоминаниями. Да и самой тяжело ворошить прошлое.
Но, несмотря на все это, решилась все-таки рассказать тебе и об этом периоде жизни. Любые воспоминания смягчаются действительностью. Поэтому многое в моем рассказе будет выглядеть менее трагично, чем было на самом деле.
Так вот, слушай!
После разделения Франции на две части — с правительством в Виши и оккупированную немцами,— мне удалось вернуться в Арль и снова стать швеей у итальянской подруги. По заданию Австрийской коммунистической партии я должна была скоро выехать на родину, чтобы там продолжить политическую деятельность.
И вот я вновь в своем любимом Париже. Но как он изменился! Уже на вокзале встретили меня холодные, резкие слова немецкой команды. Не слышна была мягкая французская речь. Всюду царил страшный прусский порядок. Только тот, кто знал Францию, любил ее, мог понять, какие тяжелые времена для нее настали. Парижане голодали, выстаивали длинные очереди за хлебом. Вместо гордого трехцветного флага повсюду висели флаги с фашистской свастикой, символом варварства и убийств. Глаза французов были полны страха и ненависти. На улицах, в метро часто устраивались облавы, немцы искали оружие и листовки. Каждое утро они обклеивали стены домов желтыми плакатами, в которых был один и тот же текст:
«Комендатура приказывает. За немецкого солдата, убитого французом, расстрелять 150 заложников». Расстреливали в первую очередь коммунистов, их детей, родственников.
Но народ сломить нельзя. В ответ на репрессии гитлеровцев в стране широко развернулось движение Сопротивления, в котором участвовали все честные люди. Взлетали на воздух военные поезда, уничтожались фашистские солдаты и офицеры, не прекращалась расклейка листовок.
В Париже я быстро восстановила связь с австрийскими коммунистами и была направлена ими в наш комитет при движении Сопротивления.
Что он собой представлял? Костяк его составляли политэмигранты-антифашисты, владевшие немецким языком, которые вели агитацию против войны в войсках вермахта. Нами также издавалась подпольная газета «Солдат на Западе», которую мы распространяли вместе с листовками в казармах. Добывали и прятали оружие, динамит для партизан.
Мы старались разъяснить немецким солдатам, что война Гитлером будет проиграна, призывали помогать нам, давать ценную информацию, перевозить нелегальный материал в Германию и Австрию. Больше всего для таких заданий подходили женщины. Но это была страшная работа! Лично я занималась ею два года. Мы подходили к немецким солдатам, улыбались им, старались обратить на себя их внимание. Мы были осторожны. Полагались только на свой политический и человеческой инстинкт, когда надо было быстро и наверняка оценить человека.
Одним мы сразу вручали конверт с листовками, а других только постепенно склоняли на свою сторону, убеждали их в бесперспективности войны.
Тысячи людей прошли через наши руки за это время. Нам удалось создать солдатские комитеты в оккупационных войсках и с их помощью распространять листовки, получать оружие. Через эти комитеты нам удалось восстановить связь с Германией и Австрией. Это была большая победа! Вначале и я ходила «на охоту». Но в дальнейшем на меня возложили организационную часть этой работы, а это было еще труднее. Нужно было распределять задания между товарищами на основании их рассказов о солдатах. В случае моих ошибочных решений наши агитаторы могли попасть в руки гестапо, и я была бы виновной в их гибели. Ежедневно я выходила из дому со свертком нелегальных листовок, спрятанных на животе. Их нужно было раздать нашим женщинам. Сначала я, понятно, боялась провала, но потом свыклась с обстановкой настолько, что вообще забыла о страхе. Даже во время облавы. У нас существовала строжайшая конспирация, жили
мы отдельно друг от друга, встречались только на работе. Формально я числилась преподавателем немецкого языка в школе.
Произошел такой случай.
Утром меня разбудили громкие голоса в прихожей отеля, где я снимала комнату. Послышался стук в дверь. Немцы! В комнате у меня находился мешок с нелегальным материалом. Что с ним делать? Представь себе, в такую минуту я становлюсь совершенно спокойной. Взяла и открыла дверь. Передо мной стояла французская полиция: «Ваши документы. Пройдите!» Во дворе находился автомобиль, набитый молодыми девушками. Когда я его увидела, у меня от сердца сразу же отлегло: проводилась облава на проституток. В полицейском участке, куда нас доставили, я предъявила документы, что работаю в школе, и меня выпустили. Но сам факт моего ареста был неприятен. В комитете решили срочно «передислоцировать» меня. Я получила фальшивый паспорт на имя Марии-Луизы Беранже, жительницы Эльзас-Лотарингии, и переехала в другую часть Парижа. Отныне с Лизой Гаврич было «покончено». Я Мария-Луиза Беранже.
Шел 1943 год. Партия поручила мне и моим товарищам перебраться в Вену для продолжения подпольной деятельности. Было рекомендовано осуществить выезд через биржу труда. Пришлось разыграть комедию: у меня в Вене жених, и я хочу поехать к нему. В вагоне я ехала с разным отребьем: шпионами, фашистами, уголовниками. Кто бы иной согласился добровольно ехать на работу в Германию?
В Австрии я увидела любимые горы с их снежными вершинами, вдыхала чистый воздух, вспоминалось детство, но это была уже не та Австрия, всю страну окутала коричневая паутина. Я почувствовала себя чужой в ней.

Журнал Юность № 3 март 1975 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Письма моей матери | Оставить комментарий