Жили-были девочки…

Валентина Юдина

История, которую я расскажу, документальна. В ней не выдумано ни слова.
Жила в небольшом городе Коврове девочка Ира Головкина. Русые косички, бледное лицо,белые бантики. Жила с мамой на тихой улице, в деревянном уютном доме.
Мама часто болела, и Ира, хоть и росла хрупкой, приучилась с малых лет все делать сама: могла истопить печь, сшить сарафан, привыкла ходить в магазин. Самостоятельно решала, гулять ли ей сразу после школы или сначала сделать уроки. Уроки, впрочем, делала без особого труда, книги прочитывала залпом. Так все и шло. И вот окончено восемь классов.
Радостно начиналось лето. Иру избрали в комитет комсомола школы, заместителем секретаря, направили на учебу в лагерь старшеклассников «Искатель», что под Суздалем, на берегу чистой речки Нерль. В лагере собралось много девчонок и мальчишек, все одногодки, вес активисты, умники-затейники. Ира приметила среди них Андрея Вашкевича, его интеллигентные очки, его точную, безукоризненно правильную речь… Ей стало хорошо среди летнего гомона, среди сверстников.
…А в другом городе, во Владимире-на-Клязьме, жила другая девочка — симпатичная, серьезная Алла Сергеева, свободно уже читавшая Байрона в оригинале (с детских лет увлекалась английским языком).
Алле тоже дали путевку в лагерь на Нерли. Прошли первые костры, собрания. Стали входить в жизнь ребят «институты самоуправления»: штабы, комитеты, советы.
Аллу Сергееву избрали в актив, Иру не избрали.
Но Ира считала, что это справедливо, и втайне надеялась, что на новых выборах дойдет очередь и до нее. Она сумеет показать, на что способна. Правда, смутили Иру в первые же дни частые маршировки, сбор упавших за ночь сосновых шишек — на то был особый указ Эммы Васильевны, начальницы лагеря. Смутили и длинные паузы среди дня, ничем не заполненные: ни лесом, что синел вдалеке, ни речкой, ни работой в соседнем колхозе. И хотя Ира не могла похвастаться завидным здоровьем, она все-таки очень ждала встречи с колхозным полем. Ждала. Но не дождалась.
Через семь дней ее исключили из лагеря.
Все произошло довольно просто. Во время вынужденного безделья (стоял зеленый полдень, верещали кузнечики, пахло луговой травой) Ира со своей подружкой Галей вышла за околицу лагеря. Их долго было видно: забор у лагеря невысокий, по пояс, а они и не прятались, шли и глядели по сторонам.
Нашли одуванчик, нашли розовый камешек по дороге. Встретили стог свежескошенной травы — от него пахнуло сладким дурманом. Они наперегонки к стогу — и бултых, как в омут речной.
А вслед им смотрела Эмма Васильевна…
Потом Галя плакала на собрании и обещала «исправить поведение». Она умоляла как угодно наказать ее, но только не отправлять домой. Ира же не плакала, не каялась: она подавленно молчала, не в силах сразу осмыслить происшедшего. И не видела, как поднимались руки: «Исключить Ирину Головкину за нарушение лагерной дисциплины, выразившееся в самовольном уходе к стогу сена».
Одной из первых подняла руку девочка из Владимира, Алла Сергеева. Очень решительной и категоричной была она в свои пятнадцать лет. Откинув со лба прядь, тряхнув головой, она сказала звонко:
— Мне тоже бывает скучно. Но что станется, если каждый начнет уходить с территории лагеря?!
Кто проголосовал «против»? Андрей Вашкевич.
Впрочем, говорят, один в поле не воин. Ни храбрый Андрей, ни Алла, читавшая в подлиннике «Чайльд-Гарольда», не знали, что Ира Головкина после исключения за «уход к стогу сена» попала в больницу с тяжелым нервным расстройством и долго болела.
…Я приехала в Ковров, когда в школе уже начались занятия. Ира выбежала навстречу мне — в коричневом форменном платьице с кружевным воротничком. Мы проговорили тогда весь день. Она была возбуждена, много рассказывала о школе, о книгах. Но иногда я замечала на ее лице ту мучительную грусть, что запомнилась мне с нашей первой встречи. «Видно, думает про «Искатель»,— догадывалась я и просила:
— Ира, да что ты? Забудь.
— Я забыла как будто, но как вспомню их лица злые…
Я познакомилась с Аллой Сергеевой чуть позже описываемых событий и все силилась понять: может быть, желание делать, как все, как посчитал нужным кто-то из старших, продиктовало Алле ее поступок? Пыталась вызвать девочку на откровенность, но безуспешно. Лишь позднее, когда я приехала из Коврова и, отыскав Аллу в ее английской школе, рассказала про Ирину болезнь, про ее переживания, в Алле что-то словно оттаяло…
И вот миновало два года. Все это время я переписывалась с Ирой и Аллой. Недавно, перечитывая их письма, подумала: ведь тот конфликт, осмысление которого шло постепенно — через письма, разговоры, раздумья, помог одной девочке еще больше утвердиться в себе, а другой — пересмотреть, переоценить многое.
Вот эти письма. Я публикую их с разрешения девочек.
Письмо от Аллы (осень 1970 года):
«Я не могу понять, только догадываюсь, что была тогда в чем-то неправа. Но я всегда считала, что не могут же все ошибаться. Так не бывает. А вот сегодня, знаете, почему Вам пишу? Потому что вспомнился один случай. Он тоже произошел у нас в «Искателе», уже после исключения Иры. Может быть, Вы о нем слышали, не знаю. У одной девочки потерялся фотоаппарат. Искали его, искали. И, отчаявшись, приказала Эмма Васильевна всем нам предъявить личные чемоданы и баулы на досмотр. Эдик Мосин, начальник штаба, не дал на это согласие, но и ему пришлось доставать из-под кровати свой чемодан. Фотоаппарат так и не нашли, но представляете, как все это было унизительно; особенно я чувствую это теперь, когда вспоминаю, и никак не пойму, почему мы все подчинились. Понимаете, все?! Но с Ирой Головкиной, мне кажется, другой случай.
Здесь, с фотоаппаратом, не было виновника, а только подозрение. Ира же все-таки ушла за территорию лагеря… Может, конечно, исключать за это не надо было! Не знаю…»
Письмо от Иры (1970 год, осень):
«Прочитала повесть В. Каверина «Школьный спектакль». Какие глубокие чувства вызвала эта книга! Я стала сравнивать с жизнью прочитанное и подумала: а есть ли среди нас девчонки и мальчишки, способные на стойкую, преданную дружбу? Я не говорю — любовь. И вот, к моему огорчению, многое оказалось не так, как у Каверина. Все же маловато у нас мальчишек-рыцарей и девчонок, способных на серьезное чувство. Относиться ко всему слегка стало модой».
Еще письмо, но после молчания:
«Идут занятия. У нас был странный случай. Один мальчик написал статью в стенгазету, а ему вставили туда какие-то слова, которые он не писал и не хотел писать. Он посоветовался со мной, а я посоветовалась с комсомольским активом нашего класса и школы. И мы сказали, мы решили, что этот мальчик напишет в другом номере стенной газеты, что произошло… Про лето я уже и забыла вроде бы, так давно оно кончилось».
Шли месяцы, девочки учились в девятом, письма писали нечасто.
Потом наступило их последнее каникулярное лето.
Однажды в почтовом ящике я обнаружила письмо.
Те же аккуратные Ирины строчки:
«О себе? Девятый класс кончила с похвальной грамотой. Училась печатать на машинке — печатаю быстро. В десятом хочу нажать на учебу, а еще заниматься в кружке современного танца… В августе снова введу строгий режим, разленилась…»
А вот Алла:
«Читаю Брехта и Заболоцкого. Прочитала Харпер Ли «Убить пересмешника». Странно, что в этой довольно большой библиотеке нет совсем Ахматовой и Булгакова.
Увлеклась работой с пионерами. И вот опять вспомнила «Искатель».
Вы не знаете, как здоровье Иры?
Помните, я говорила Вам, что Ира была неправа, раз не захотела делать, как все. Теперь, пожалуй, я бы так не сказала. Хотя с ребятами, которые тебя окружают, считаться надо. Ведь не одной же ей было скучно подметать каждый день опавшие за ночь листья и шишки с деревьев. Мы тоже с удовольствием занялись бы чем-нибудь стоящим во время трудового часа. Но молчали и делали вид, что заняты работой. А раз она такая смелая, не захотела быть,
как все, почему бы ей не поговорить с ребятами?!
Мы бы все вместе пошли к Эмме Васильевне и убедили ее, что лучше мы будем пилить дрова для соседнего детдома или пропалывать свеклу. Но Ира никому ничего не сказала. А ушла одна. Поэтому ребята и возненавидели ее, раз она хочет быть самой умной. Значит, все-таки она была неправа… Я совсем запуталась».
Следующее письмо от Аллы пришло не скоро и было совсем не похоже на предыдущее. Прежде чем привести его здесь, я немного засомневалась — оно вроде было на иную тему:
«Мы не понимаем друг друга, а без понимания, по-моему, не может быть настоящей любви. Я уважаю его за человечность, доброту. Недавно он привел к себе в дом совершенно чужого человека. Тому негде было ночевать. Разве каждый на это решится?! Но он не может найти себя.
Я решила посвятить свою жизнь детям, буду учительницей. Меня привлекает работа с «трудными» ребятами. И хочется в глушь, может быть, на Крайний Север. Переводчицей не хочу быть. Читать английских поэтов — согласна, но и только, А он ничего не выбрал. Ну, как ему помочь?..»
Письмо было длинное и, видно, писалось долго — летом и в сентябре, уже в десятом классе. А концовка такая: «Ах, если бы можно было вернуться в прошлое, в «Искатель», и исправить непоправимое».
Я написала об этом Ире. Я написала, что Алла дружит с парнем, думает о своем и его призвании в жизни. И получила ответ. Об Алле ни слова:
«Сначала расскажу про Ригу. Жили мы на туристической базе. Каждый день ездили в Старый город. Понравилось в Музее народного быта (а были еще в Музее истории Риги и Музее Революции). В огромном лесопарке расположены целые деревни, усадьбы разных эпох, предметы утвари. Рядом озеро… А Старый город! Нет двух похожих домов, улицы вымощены булыжником, идеальная чистота. Домский собор (XIII век!) — смешение многих стилей. На шпиле Золотой петух, национальный символ счастья… В Домском соборе один из лучших органов мира. Мы были на концерте. Впечатление — долгое, как от моря. Хотя я плохой ценитель музыки, но от Баха и Моцарта наслаждение получила огромное…»
А вот письмо Аллы:
«Я стала внимательнее приглядываться ко всем: к мальчишкам, девчонкам, учителям. И, знаете, даже поразилась: какие все разные. Нет двух людей, похожих друг на друга. Значит, наверное, и нельзя требовать, чтоб они поступали или жили все одинаково. А я вам когда-то писала про Иру, что она должна была прийти к ребятам, поговорить, объяснить.
А может, и вовсе не должна, раз у нее такой характер. Правда, мне больше по душе другие люди, ну, что ли, более общественные. Но в одном я, кажется, становлюсь уверенной: нельзя осуждать человека за индивидуальность, если этот человек правдивый и честный и не приносит вреда другим…»
И еще от Аллы:
«У нас в классе столько событий. Понимаете, наш десятый в школе был много лет лучшим и вдруг стал худшим. Почему? Потому что ребята взрослые и им хочется, чтобы с их мнением считались. У нас был диспут «Что значит быть честным? Как вы боретесь с нечестностью в вашем классе?».
И все свелось к… успеваемости. Если уж на то пошло, хоть изредка, но каждый ученик списывает.
Ситуации бывают такие, что списывают. Но разве только об этом на диспуте надо было говорить?.. Мне кажется, что злополучное списывание будет до тех пор, пока существуют «оценки» за незнание и за неумение. Я что-то путаю, наверное. Но главное вот что: предметом нашего диспута была пустота. Да, да — диспут был ни о чем. А ведь Сухомлинский писал (я теперь много читаю, не только английские книги), что недопустимо делать предметом обсуждения в коллективе ничего. Теперь я вспоминаю то коллективное обсуждение Иры в «Искателе» и понимаю, что нам предложили обсудить ничего и даже обсуждать это ничего. Что мы и сделали, глупенькие… Кстати, на днях во Владимире шел фильм «Доживем до понедельника». Я думаю, в нем поставлены интересные проблемы. Отношения учителей и учеников. Как стать таким, как Илья Семенович? Как не стать таким, как эта учительница литературы? Как быть честным?»
Письмо от Иры:
«…Алла Сергеева… Нет, сейчас я уже не сержусь на нее. Если она толковая, умная девочка и любит Олега, как Вы пишете, или дружит с ним по-настоящему, я бы посоветовала вот что: он должен получить серьезное общее образование, потому что потом на таком фундаменте можно строить что угодно. Пользуясь своим неписаным правом, я приказала прямо-таки ему учиться (я говорю о человеке, с которым у меня большая дружба. Раньше я стеснялась Вам это сказать)…
У нас был диспут в Доме пионеров: «Что значит быть современным человеком?» Всякие точки зрения. И такая: если он умнее ее и больше знает, то она становится рабой мужчины. И дальше этот парень говорил все о равноправии в труде, в жизни.
Я долго думала и пришла к выводу, что равноправие… возможно в духовном. Женщина облагораживает юношу, мужчину. Вы не согласны? Я думаю, что женам декабристов надо было выйти на Сенатскую площадь вместе с мужьями. Без всякого оружия, конечно. В светлых платьях выйти на площадь. И они победили бы тогда…
Снова об «Искателе» хочется написать. Мне все еще частенько напоминают о той истории, а я старалась забыть…»
Письмо от Аллы, в апреле 1972 года, после завершения третьей четверти (до экзаменов на аттестат зрелости рукой подать):
«Я начала сомневаться: куда идти — в педагогический институт или на филологическое отделение университета. Страшно: вдруг я стану заурядным учителем, а их и без меня много… Все чаще я ловлю себя на том, что раздражаюсь, нервничаю. Становлюсь нетерпимой. Если так будет и дальше, то двери школы для меня навсегда закрыты. Но хочется… хочется быть не вообще педагогом, а знать что-то глубоко и нести это знание другим.
И еще: помогать ребятам, то есть моим будущим ученикам, становиться честными, справедливыми и добрыми людьми.
Да, я забыла вам сказать, мы иногда встречаемся — те ребята из «Искателя», которые живут в нашем городе. И недавно мы договорились после экзаменов съездить к Ире, попросить у нее прощения. Может быть, Вам покажется нелепым — через два года извиняться, но лучше поздно, чем никогда. Алла».
От Иры была короткая записка перед экзаменами:
«Последние недели в школе… Грустно и радостно…» Два характера. Два человека, вступающие сегодня в большую, «взрослую» жизнь.
Бескомпромиссный характер Иры был ясен сразу. Алле понадобилось немалое время, чтобы осознать свою неправоту. Ведь, по сути, меж той девочкой, которая резко кидала свои обвинения в лицо «провинившейся», и той, которая писала мне, цитируя Сухомлинского, лежит целая эпоха. Я вспоминаю наши первые встречи, разговоры с Аллой. Она вся была во власти каких-то усредненных представлений о жизни. Мы спорили. Она кидалась в эти споры без оглядки, обрушивая на меня целый поток «истин»:
«Не может один быть прав, а все неправы», «Плохо, когда человек хочет быть самым умным» или «Почему она не захотела делать, как все?»…
Шли дни. Они приносили с собой много нового, не всегда и не сразу понятного: конфликт с Ирой, унижение при обыске (помните, пропал фотоаппарат), первая любовь, хорошие книги, диспуты… И постепенно в человеке начинало что-то меняться. «Нет двух людей, похожих друг на друга. Значит, наверное, и нельзя требовать, чтоб они поступали или жили все одинаково» — эти слова из письма шестнадцатилетней девочки говорят о многом.
А Ира? Она в свои пятнадцать лет была старше своих сверстниц. Самостоятельна в решениях, правдива. Последние школьные годы (тоже, как и у Аллы, до отказа заполненные событиями) активно утвердили в Ире то доброе начало, которое зародилось, очевидно, еще в детстве. «Я не переношу людей глупых, а есть удивительные типы…» Это уже позиция… Два года с волнением и любопытством я наблюдала, как взрослеют мои девочки. И вот теперь уже знаю точно: они выстоят перед трудностями, всегда будут добрыми, принципиальными, честными, ибо ничто не оставляет в каждом из нас столь глубокого следа, как уроки юности.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Диалог после боя

Публицистика
Р. Минасов
Почему он взял с полки именно эту книгу? Чем она привлекла его внимание? Может быть, именем автора? Или броским, не без налета интриги, названием? А может, и теми другим вместе?..
Тимофей Алексеевич Ромашкин и сегодня, пожалуй, не смог бы однозначно ответить на этот вопрос. Хотя где-то внутренне, видимо, определяющей его интерес, была тема войны. Книга Гельмута Вельца называлась «Солдаты, которых предали»…
Ромашкину не довелось вместе со своей дивизией дойти до стен рейхстага. А шел он к победе от самого Сталинграда. Сто дней в боях — и ни единой царапины! И, наверное, десятки раз дрался с фашистами врукопашную — линия фронта для него проходила на узком клочке земли, под крышей металлургического завода «Красный Октябрь»…
В одном из рукопашных боев, уже в Приднепровье, в феврале 44-го, капитан Ромашкин был тяжело ранен. Два года врачи боролись за его жизнь…
А после войны, после выздоровления Тимофей Ромашкин со своим многочисленным семейством поселился в Цимлянске. По возможности трудился. Но старые военные раны постоянно отрывали его от дел, и Тимофей Алексеевич снова и снова отправлялся на лечение.
В библиотеке одного из одесских санаториев весной 67-го года он и увидел книгу Гельмута Вельца.
Заинтересовавшись, начал ее листать, посмотрел оглавление — и застыл, пораженный… Одна из глав называлась «Бой за цех № 4»…
Сердце Ромашкина бешено заколотилось, он побледнел и едва удержался на ногах. Юная библиотекарша испуганно спросила:
— Что с вами?
— Ничего, ничего…
Он сел, отдышался и залпом прочитал главу. Его поразила точность и обстоятельность, откровенность и беспощадность, с которыми автор описывал события тех дней. Ведь в том страшном, многодневном бою за мартеновский цех (цех № 4) завода «Красный Октябрь» оборону держал (вместе с подразделениями 39-й гвардейской дивизии и рабочим батальоном) и батальон, где командиром был Иван Бойков, а комиссаром — Тимофей Ромашкин. А командиром того немецкого саперного батальона, который пытался овладеть цехом, был Гельмут Вельц.
Такие ситуации случаются, как видите, не только в кино. Гельмута Вельца и Тимофея Ромашкина столкнула лицом к лицу жизнь — сначала в дни великой битвы на Волге, а затем — много лет спустя после войны…
Прочитав книгу Вельца, Ромашкин решил написать ему письмо. Ответ из ГДР не заставил себя долго ждать. Вельц высказал готовность поделиться с, Ромашкиным документами из своего военного архива.
Письма пересекали границу в обоих направлениях. Международная почта стала посредником в диалоге двух людей, которые в том бою были противниками. Диалог этот, поначалу настороженный, постепенно, день ото дня становился все откровеннее, теплее, превращался в беседу единомышленников — борцов за мир.
И Ромашкин и Вельц в своих письмах и воспоминаниях вольно или невольно, но очень часто обращаются к своим детям, а через них и ко всей современной молодежи. «Будьте такими, как мы!» — говорит молодому поколению бывший офицер Советской Армии. «Не будьте такими, как мы»,— предостерегает немецкую молодежь бывший офицер вермахта.
Актуально звучат слова Вельца: «Если старшее поколение прогрессивного мира выиграло войну, то молодое должно выиграть борьбу за мир». Нет, это не из книги «Солдаты, которых предали». Это из письма к Тимофею Ромашкину.
«…Я рад узнать в вас командира героических защитников мартеновского цеха. Если вы прочли мою книгу, то уже знаете, как глубоко я уважал и уважаю сейчас этих бойцов…»
Гельмут Вельц думает, прежде всего, о юных. Он пишет, что выиграть борьбу за мир — историческая задача молодежи. «И мы, — продолжает он, — должны ей в этом помочь».
«Дорогой Тимофей, — обращается он к Ромашкину, ту я думаю, что мы… лично можем очень много рассказать. Мы должны протянуть друг другу руку и посмотреть друг другу в глаза, чтобы знать, что сегодня мы, объединенные одной волей, стали товарищами и друзьями и идем в едином строю. Поэтому я надеюсь, что мы встретимся в Волгограде. …Я не хотел бы заканчивать письмо, дорогой Тимофей, не сказав вам, что я от всего сердца рад и счастлив, что именно вы, мой прежний ожесточенный противник, сегодня стали моим другом. Я многому научился в вашей великой стране и сделал правильные выводы из истории. Я верен дружбе с народом великого Советского Союза. Сердечно приветствую вас. Автор книги «Солдаты, которых предали» Гельмут Вельц».
Для капитана Вельца война кончилась задолго до падения Берлина.
26 декабря 1942 года цех № 4 был взят подразделениями Таращанского полка. Оставшиеся в живых немецкие офицеры и солдаты сложили оружие. Однако среди пленных, убитых и раненых не оказалось командира немецкого батальона. Он тогда ушел. Но недалеко и ненадолго… 31 января 1943 года Гельмут Вельц был взят в плен, и это стало определяющим во всей его дальнейшей судьбе.
Уже в «волжском котле» Вельц пришел к тяжелым, трагическим для него, офицера вермахта, раздумьям. В своем дневнике он записал: «Высокие слова насчет будущности рейха и смысл принесенных жертв уже не вызывают во мне такого отклика, как раньше. Я вижу, куда они завели нас. И на родине уже у многих появилось недоверие к руководству. Дни, когда мы терпим поражение, заставляют нас сильнее задумываться. Меня, во всяком случае…»
И продолжает уже в книге: «Да, я пережил гибель целой армии, душевный паралич, приказ погибнуть.
Я видел раздавленных и расплющенных солдат, отмороженные ноги, пустые глазницы, поднятые вверх руки. У меня до сих пор звучат в ушах безумные вопли и предсмертные крики. Я до сих пор чувствую горький запах пожарищ…»
Три вехи были решающими в последующей жизни Вельца: битва на Волге, «Дом Лунево» под Москвой и образование Германской Демократической Республики.
Гельмут Вельц стал членом Союза немецких офицеров и членом комитета «Свободная Германия», штаб-квартира которого размещалась в доме отдыха «Лунево» на Клязьме. Здесь же он вступил в ряды СЕПГ.
Закономерно, что по окончании войны Вельц избрал своей родиной Германскую Демократическую Республику. Закономерно, что, поселившись в Дрездене, активно сотрудничал с членами инициативной группы по оздоровлению жизни в молодой республике. Наконец, закономерно и то, что Гельмут Вельц избирался обер-бургомистром Дрездена, а затем возглавил одно из химических предприятий города.
Человек принципиальный, Вельц считал делом чести поделиться своими раздумьями о войне, рассказать о виденном и пережитом, ничего не скрыв, — откровенно-от начала и до конца.
В канун 20-летия победы над фашизмом издательство «Мысль» в Москве выпустило на русском языке книгу Вельца. Среди исторических исследований и мемуаров, посвященных немецкой катастрофе на Волге, эта книга личных воспоминаний занимает особое место.
И, рассказывая о бое на заводе «Красный Октябрь», Вельц уже понимает, что здесь столкнулись не просто два противоборствующих батальона, но две идеологии, две морали: людей, сознающих правоту своего дела и ответственных за будущее человечества, а потому готовых пожертвовать жизнью ради победы, и людей, гонимых на Восток авантюрой бесноватого фюрера.
Однако мысленно вернемся к тому бою… Тому бою, который беспощадно честно описал в своей книге Гельмут Вельц. Тому бою, который Ромашкин и Вельц вспоминают вновь и вновь сегодня…
Читая книгу, понимаешь закономерность эволюции Вельца. Сначала сомнение: «С каждым днем солдаты все больше начинают задумываться. Они видят, как вперед бросают одну за другой танковые и пехотные дивизии и как эти дивизии вскоре превращаются в груду металла и шлака, в горы трупов. Они видят, как постепенно падает боеспособность войск. И они
задают себе вопрос: к чему эта мясорубка? Они спрашивают себя: ради чего здесь принесено в жертву столько людей?»
Потом — прозрение и вступление на путь активной борьбы с фашизмом, борьбы за новую Германию: «Я начал осознавать, что фашистская Германия должна была проиграть войну, потому что фашистский режим вел войну несправедливую. Он преследовал в ней разбойничьи цели и действовал преступными средствами… нам удалось внезапно напасть на Советский Союз. Только в плену я понял, что эти первоначальные успехи вовсе не означали превосходство немецкого оружия. У меня исчезли иллюзии о войне как рыцарской битве. Война человечеству не нужна, народы должны жить в мире, тот, кто встает под знамя германского милитаризма, шагает к гибели».
Прорвав оборону на участке 685-го стрелкового полка 193-й советской стрелковой дивизии, фашисты рвались к Волге. Удержать всеми силами завод «Красный Октябрь» стало первоочередной задачей наших воинов. Особенно тяжело пришлось первому батальону 253-го Таращанского полка 45-й стрелковой дивизии имени Щорса, Командование этим батальоном взял на себя заместитель командира по политчасти капитан Тимофей Ромашкин. За четыре дня непрерывных боев — с 1 по 4 ноября — батальон отразил двенадцать яростных атак гитлеровцев. В этих боях первый батальон за 4 дня истребил более 400 гитлеровцев и уничтожил более двадцати огневых точек врага, улучшив позиции своей дивизии.
Таращанцы не только выдержали натиск врага, но и сами перешли в наступление, продвинулись вперед на 300 метров и 8 ноября закрепились в мартеновском цехе (№ 4) завода «Красный Октябрь». Фашисты не смирились с потерей столь важного опорного пункта… На протяжении более полутора месяцев за цех шли ожесточенные бои. Здесь дрались богунцы и донцы, саперы и бронебойщики, минометчики и пулеметчики. Здание цеха несколько раз переходило из рук в руки, но закрепиться в нем нашим бойцам долгое время не удавалось.
Самым решающим боем, окончательно определившим судьбу завода, был бой, завязавшийся 11 ноября 1942 года…
«Приказ на наступление. 11.Х1.42.
1. Противник значительными силами удерживает отдельные части территории завода «Красный Октябрь». Основной очаг сопротивления — мартеновский цех (цех № 4). Захват этого цеха означает падение Сталинграда.
2. 179-й усиленный саперный батальон И.XI овладевает цехом № 4 и пробивается к Волге. Ближайшая задача — юго-восточная часть цеха № 4…» (Из приказа командира 79-й пехотной дивизии генерала фон Шверина).
«Во что бы то ни стало удержать занимаемые позиции. Не допустить продвижения противника. Назад не отходить. 11.Х1.42».
(Из телеграммы командующего 62-й армией В. И. Чуйкова командиру 45-й стрелковой дивизии). Батальон таращанцев оборонял цех № 4 (мартеновский).
Батальон Гельмута Бельца занимал позиции в соседнем цехе № 3.
Вот два живых свидетельства о событиях этого дня и последующих 46 сутках бесконечного ближнего боя.
Гельмут Вельц. Смотрю на часы: 02.55. Все готово. Ударные группы уже заняли исходные рубежи для атаки… Невидимые снаряды… завывая и свистя, рассекают воздух и рвутся в пятидесяти метрах впереди нас, в мартеновском цехе. Но наша артиллерия уже переносит огневой вал дальше, вперед.
Тимофей Ромашкин. Немцы будто обезумели. С шести утра — десятая атака!
— Практически от полка остался неполный батальон, — говорит командир нашего полка Можейко, — а удержаться надо.
Немцы бьют из пулеметов, что-то орут. Они снова идут в атаку. Я командую: «Залповый огонь из всех видов оружия!»
Гельмут Вельц. Авиация целыми неделями бомбила этот завод. Эскадры бомбардировщиков… сменяли друг друга. Гаубицы, пушки и мортиры переворачивали все вверх дном. Здесь не осталось ни единого клочка целого места. Открывают огонь русские снайперы. Против них пускаем в ход огнеметы. На несколько мгновений становится светло, как днем.
Тимофей Ромашкин. Очередная атака отбита. Мы вновь возвращаемся в мартеновские печи, весьма надежные укрытия. Эту тактику применяли не раз, оставляя наверху лишь наблюдателей.
Солдаты приносят тела убитых медсестер, бывших студенток мединститута Симы Мерзловой и Оли, фамилия которой стерлась в памяти. Девушки выносили с поля боя раненых, и, когда ползли с истекающим кровью старшиной Куликовым, немецкий пулеметчик дал по ним очередь. Сима, умирая, прикрыла своим телом раненого. В ее санитарной сумке, прошитой пулями, нашли дневник и книгу Н. Островского «Как закалялась сталь». И вот сержант Пагорсин в минуту передышки приносит нам в мартеновскую печь книгу. Первые и последние страницы ее опалены, истрепаны и запачканы кровью и сажей. При скудном освещении читать эти страницы было невероятно трудно, но это не помешало книге стать организатором нашего мужества и стойкости. В самые тяжелые минуты кто-нибудь находил подходящее место и начинал читать вслух.
А когда в дневнике Симы солдаты обнаружили строки: «Я и Оля решили стать такими, как Павка Корчагин. И мы будем такими»,— то наша ненависть к врагу и решимость отстоять цех утроились.
Гельмут Вельц. Через небольшую щель проникает свет. Иду на свет, распахиваю дверь и оказываюсь в другом подвале, несколько большем. В центре горит костер. Вокруг него сидят и лежат около ста пятидесяти солдат.
Впечатление безрадостное.
Изможденные лица, изодранное обмундирование, из брюк вылезают коленки. Залатывать никто и не думает: нет ни времени, ни иголки с ниткой. Поскольку на смену частей нет надежды, процесс разложения воинской дисциплины, видно, идет все сильнее. С сапогами также не лучше — развалились, подметки привязаны тонкой проволокой. Никого это не волнует. Некоторые солдаты, насквозь промерзшие и промокшие, сидят так близко к огню, что того и гляди пламя перекинется на них. Они тупо уставились на огонь. Другие с закрытыми глазами растянулись на животе, подперев голову руками. Храпят совсем выбившиеся из сил, накрыв голову шинелью. В углу о чем-то шепчутся двое. У того солдата, что поменьше ростом, в руках «Железный крест» с новенькой лентой. Справа в углу делает перевязки фельдшер, поливая раны йодом.
Атмосфера полной безысходности и какого-то странного полусна.
Бой за цех только начинается, а чем он кончится?
Тимофей Ромашкин. Надо контратаковать. Фашисты должны думать, что нас больше, чем на
самом деле. Смотрю на лица бойцов и командиров. Устали… Но готовы в любую минуту ринуться в бой. Вот неустрашимый офицер Крамзин, который после каждого боя невозмутимо, назло врагам громко играет на баяне вальс «На сопках Маньчжурии».
Молоденький красноармеец Славин. Это наш летописец. Он выводит неумелой рукой пусть порой наивные, но искренние стихи, которые потом мы все переписываем в свои фронтовые тетрадки…
Пора начинать…
Гитлеровцы обороняют цех № 3 двадцатью пятью пулеметами, шестью минометами и двумя пушками. Все подступы к цеху заминированы. Перед входом сооружены искусственные препятствия — два ряда проволочного заграждения, завалы из железного лома, а сами входы забаррикадированы и также заминированы. За толстенной кирпичной кладкой стены с севера гитлеровцы неуязвимы. Даю команду атаковать с севера.
— Товарищи! — обращается к бойцам командир роты Анатолий Сухарев.— Бандитов винтовками и пулеметами не взять. Приготовить противотанковые гранаты. Ползком вперед!
Плотно прижимаясь к земле, устремились вперед бойцы. Они обгоняют друг друга. Первым у стены цеха оказывается Александр Кириченко, за ним подползают Чектуаров, Иван Таханов, Чехотов, Патрушный…
Чектуаров бросает гранату. Вслед летят десятки других. Оглушительные взрывы, сопровождаемые криками и стонами фашистов, несутся из-за стены. И тогда взвод лейтенанта Гончарова и взвод лейтенанта Шишкина бросаются в атаку. Завязывается рукопашная. 57 немецких солдат и офицеров нашли в этом бою свою могилу.
Гельмут Вельц. Оглушительный грохот: нас забрасывают ручными гранатами. Обороняющиеся сопротивляются всеми средствами.
В этот самый момент над цехом как раз взвивается красная ракета, за ней — зеленая. Это значит: русские начинают контратаку…
Тимофей Ромашкин. По приказу командира полка Мажейко саперы-комсомольцы Похлебин, Моторенко, Урянский, Кузьминых вместе с группой саперов отдельного саперного батальона под командованием младшего лейтенанта Шолоха неторопливо разложили в мешки 200 килограммов тола, обвязались шнурами, взяли оружие, лопаты, кирки. Саперы поползли к третьему цеху. Беспрерывно стрекочут пулеметы и автоматы противника. За 25 метров до стены цеха саперы начинают рыть траншею, чтобы безопаснее было добраться до цели. Четыре часа они вгрызаются в мерзлую землю. Но вот тол заложен под стену. Выпускаю красную ракету. 30-метровая стена с грохотом рушится, хороня под своими обломками десятки фашистов.
Пошли вперед штурмовые группы.
Первыми врываются в южную часть цеха старшина Кузнецов со своим взводом. С севера влетает группа старшего лейтенанта Сухарева. На левом фланге электростанцию берет штурмом старший лейтенант Крамзин. В то время как наши штурмовые группы овладели окраинами цеха, бойцы артбатареи на руках перенесли туда свои противотанковые пушки и стали уничтожать огневые точки врага, расположенные внутри цеха.
Гельмут Вельц. Итак, конец! Все оказалось бесполезным. Не понимаю, откуда у русских еще берутся силы? Просто непостижимо. Бессильная ярость овладевает мной. Первый раз за всю войну стою я перед задачей, которую просто невозможно разрешить.
Тимофей Ромашкин. Уже потом, когда бой окончен, я смотрю на лица погибших товарищей: Кобзев, Масленников, Турыкин, Гречушников… У Гречушникова открытые глаза и на бледном лице улыбка. Я поднял его мертвое тело и прислонил к груди. А он, убитый, все улыбался прекрасной, мудрой улыбкой.
И я вспомнил, как рассказывали мне о сержанте Тарасове. Он, когда по Волге уже шла шуга, вместе с другими саперами переправлял на лодке боеприпасы. Река дыбилась от разрывов фашистских бомб и снарядов. Тарасов, чтобы не падали духом молодые бойцы, беспрестанно шутил, рассказывал смешные истории.
Если солдаты улыбались, Тарасов говорил им серьезно:
— Когда смеетесь, поворачивайтесь лицом к фашистам. Они, гады, наблюдают за нами из биноклей. Так пусть видят наши улыбки, пусть бесятся.
Я гладил улыбающееся лицо Гречушникова и думал о том, что он, мертвый, победил.
Гельмут Вельц. Итог уничтожающий. Больше половины убиты или тяжело ранены. Теперь цех снова полностью в руках русских. Итак, цех прямой атакой не взять! Осознание этого факта потрясает меня. Ведь такого мне еще не приходилось переживать за все кампании. Мы прорывали стабильные фронты, укрепленные линии обороны, преодолевали оборудованные в инженерном отношении водные преграды, брали хорошо оснащенные доты, захватывали города и деревни. Нам всегда хватало боеприпасов, нефти, бензина, стали, чугуна, цветных металлов и резины. А тут, перед самой Волгой, какой-то завод, который мы не в силах взять!
Для меня это отрезвляющий удар: я увидел, насколько мы слабы.
Чем это кончится — Сталинград и вся война?
…В одном из своих писем Тимофей Алексеевич спросил Вельца: а что бы он сказал сейчас рабочим завода «Красный Октябрь», если бы встретился с ними?
Гельмут Вельц прислал ответ, содержание которого звучит как политическое кредо автора:
«Сталинград сыграл не просто чисто военную роль в Великой Отечественной войне Советского Союза. Для многих немецких соотечественников Сталинград стал поворотным пунктом в их сознании, в их психологии, поворотным пунктом от нацизма к тому строю, который утвердился сейчас в Германской Демократической Республике.
Можно сказать, что Сталинград положил начало существованию нашей Демократической Республики.
Мы поражены волей и решимостью советских людей, построивших на Волге город лучше, чем он был, мы поражены вашими успехами в науке, технике, культуре. И я сделаю все возможное в моих силах, чтобы никогда не повторились трагические дни Сталинграда.
Сегодня есть Германская Демократическая Республика, которая противостоит империализму в центре Европы, есть братский союз с Советским Союзом, и мы будем беречь этот союз и укреплять его, чтобы преградить путь любым военным нашествиям и авантюрам.
Это говорит вам один из тех, кто тридцать лет назад пришел в Сталинград врагом, а потом понял, что маршировал не туда. Позвольте заверить вас в искренности моих слов и моих чувств».
Именно эти слова он и сказал рабочим в Музее истории обороны завода «Красный Октябрь», когда весной 1973 года побывал в Волгограде.
…Мы поднимались от Волги в гору. Тимофей Алексеевич Ромашкин шел грузно, с частыми остановками: сердце…
Вот он поднял с земли проржавелый кусок металла, прочертил им воздух с востока на запад, сказал со вздохом:
— Шлаковая гора…
Вот на этой-то горе гитлеровцы в ноябрьские дни 1942 года находились от берега Волги в каких-нибудь пятидесяти метрах… Здесь батальон таращанцев четверо суток без передышки отражал одну за другой атаки фашистов, стремившихся во что бы то ни стало сбросить батальон в Волгу…
Мы идем по территории завода «Красный Октябрь». Останавливаемся перед бывшим зданием центральной лаборатории, сохранившимся до наших дней как памятник. Обрушенные стены, скрученные в жгуты балки, лестничная площадка, поросшая бузиной,— вот все, что осталось от лаборатории. На остове чудом уцелевшей южной стены чернеет надпись, сделанная мазутом: «Здесь стояли насмерть герои-таращанцы!»
Идем дальше. Вот тут был КП командира полка майора Мажейко. А вот там почти сто дней сидели враги. Этим маршрутом ходили на подрыв стены третьего цеха комсомольцы Кузьменко, Моторенко, Похлебин…
Я слушал Ромашкина молча. Давно хочу спросить, да все откладываю. Но вот не удержался:
— Скажите, Тимофей Алексеевич, как объяснить ваше нынешнее дружеское общение со своим бывшим врагом, который убивал ваших товарищей?
— Не вы первый задаете этот вопрос… В прошлом году я приходил сюда с сыном, Виктором, который служил в армии здесь, в Волгограде. Когда я ему все это показал и рассказал, он с недоумением спросил: «Простил ты, что ли, отец?»
— И что же вы ему ответили?
Ромашкин выдержал паузу, словно собираясь с силами:
— Вот уже тридцать лет я часто вижу во сне Сталинград. Руины мартеновского цеха, печи, в которых мы укрывались. До сих пор слышу голоса погибших друзей, вижу, как, прижавшись спинами к стенам мартеновской печи, они слушают нескончаемую музыку войны… Такое не забывается…
Ромашкин замолчал. Потом медленно продолжал:
— Сегодня я, как и тысячи других ветеранов, исполняю волю тех, кто, защищая Родину, отдал на сталинградской земле самое дорогое — жизнь! И я всю послевоенную жизнь посвятил исполнению заветов павших… Простите, если говорю выспренне, но не в словах дело…
Тимофей Алексеевич попросил у меня сигарету, закурил, глубоко втянул в себя дым.
— Человек должен нести ответственность за то, что происходит в мире. Нас такими воспитали. Нам не безразличны судьбы стран и народов. Мой бывший враг был обманут фашизмом, но сейчас он олицетворяет ту Германию, которая очень скоро прозрела и поняла, по какому гибельному пути ее вели…
Своей книгой Вельц откликнулся и на мою боль, на боль миллионов моих соотечественников. Я счел делом совести откликнуться на горькую исповедь своего бывшего врага еще и потому, что нашел в ней логику честного поиска, которая, как известно, неизбежно ведет к формированию прогрессивных взглядов и убеждений…
Мы направлялись к выходу из заводского двора. И вновь остановились у легендарной стены.
— Это было здесь,— рассказывал Ромашкин.— На 10-й день боев за центральную лабораторию. Лейтенант Масленников говорил мне: «Разреши, комиссар, атаковать. Есть верный план. На этот раз мы их возьмем». Операция предстояла рискованная. Я спросил: «А если погибнешь?» «Только ценой победы,— произнес лейтенант уверенно. Потом добавил:
— Ну, а если… Тогда, комиссар, если ты останешься в живых, приведи сюда своего сына, который, я верю, родится после войны, и расскажи ему, как и за что мы не жалели жизни». Лейтенант Масленников при решающем штурме лаборатории подорвался на мине. Ему было двадцать лет — столько же, сколько моему Виктору, когда я приходил с ним сюда…

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Здравствуйте, господин Гоген

Л. Бажанов

«Я чувствую, что в искусстве я прав»
Поль Гоген
Гоген. С этим именем связаны легенды, созданные почитателями и врагами, трагедии, восторги настоящих ценителей искусства и людей, в искусстве ничего не понимающих, с этим именем связана история европейской живописи; это имя художника.
Жизни и творчеству Поля Гогена посвящено огромное число монографий, научных статей и мемуаров, изданных во всем мире. Авторы анализируют произведения художника, ищут в его сложной жизни объяснение созданных им образов, стараются определить место его творчества в истории искусства, пытаются выразить свое отношение к работам мастера. Но обо всем, что связано с Полем Гогеном, написать невозможно. И эти строки являются лишь скромной данью уважения одному из значительнейших художников Франции.
Девяносто лет назад тридцатипятилетний биржевой маклер неожиданно для семьи и друзей отказался от карьеры финансиста, и во Франции появился художник Поль Гоген. Конфликт со своим обществом, разрыв с семьей, нищета, болезни, скитание по свету — такова цена творчества этого художника.
Гоген пришел в искусство в тот период, когда импрессионизм из направления революционного, гонимого, отвергаемого превратился в почитаемое и ценимое течение в живописи — работы художников-импрессионистов стали регулярно экспонироваться на крупных выставках, торговцы картинами, маршаны, начали охотно и за большие деньги покупать произведения импрессионистов. Импрессионизм завоевал право на жизнь. В начале своего творчества Гоген следует импрессионистической манере живописи (например, «Пейзаж в Арле», 1888 г.), но очень скоро собственное видение и отношение к природе, новое понимание художественного произведения как автономного мира уводят художника на путь самостоятельных поисков. Гоген стремится к глубине содержания, большей плотности образа в отличие от импульсивности, непосредственности передачи зрительных ощущений в работах импрессионистов. Он очень внимателен к натуре, стремится проникнуть в ее смысл, в ее содержание. Он обращается не только к зрительным впечатлениям, но и к своему знанию, к своим переживаниям, к своей памяти и художественному опыту. Гоген категорически отверг современные ему каноны академической живописи и обратился к традициям искусства архаической Греции, к искусству Востока.
Некоторые работы Гогена кажутся загадочными сценами, фрагментами неизвестной легенды. У зрителя возникает желание разгадать, понять сюжет картины. Такое желание возникает перед картиной «Здравствуйте, господин Гоген» (известны несколько вариантов этой работы; мы воспроизводим картину из собрания Хаммера). Зритель ощущает, что перед ним не простая жанровая сцена и не автопортрет, а попытка как бы отстраненного взгляда на самого себя, попытка создать некоторый многозначный символический образ. Эта черта гогеновского творчества была близка определенному кругу французских художников и литераторов того времени — Поля Гогена провозгласили главой художников-символистов.
Однако не таинственность сюжетов определяет искусство Гогена. Цветовая гармония, декоративность линейной композиции — в этом раскрывается сущность образов художника. В одном из своих писем он писал: «Цвет, вибрирующий так же, как и музыка, способен выразить самое общее и, стало быть, самое неуловимое в природе — ее внутреннюю силу».
Цвет не перенесен в картины Гогена непосредственно из природы, он создан волей художника. Может ли быть лошадь зеленой? В картине — да. Мой пятилетний сын со всей непосредственностью неискушенного зрителя сказал:
— Очень грустная лошадь.
Очевидно, и это верно. Во всяком случае, Гоген не ограничивается простым изображением, а старается наполнить его определенным настроением, содержанием.
Порвав с официальной культурой своего времени, Гоген обратился к культурным пластам, не изуродованным буржуазной цивилизацией. Он пишет свои картины на Мартинике, в Бретани, на островах Океании, проникаясь духом древних культур этих мест. Синие, золотисто-желтые, розовые, изумрудно-зеленые цвета, собранные в причудливые декоративные пятна, создают музыкальный ритм в полотнах Гогена. Женщины, мужчины, животные, деревья, изображенные художником, как бы участвуют в торжественном ритуале единения человека с природой. Мир вечный, значительный…
Его работа «Женщина, держащая плод» — это не психологический портрет таитянки, а обобщающий образ природы, не обремененной суетностью, от которой бежал Гоген, извечно обновляющейся и продолжающей себя.
Картины Гогена однажды раскрываются зрителю, захватывают, покоряют своей глубокой чистотой, вызывают радость и ощущение сопричастности основам бытия. Эти картины плохо поддаются анализу; нередко анализ разрушает их образный строй. Может быть, в этом одна из причин того, что художники и искусствоведы чаще приходят к Сезанну или Матиссу, чем к картинам Гогена. Но рано или поздно к холстам Поля Гогена возвращаешься и снова ощущаешь радость.
Творчество Гогена-живописца, несомненно, имеет большое значение для развития европейского искусства новейшего времени. Его живопись нашла развитие в творчестве Бернара, Дени, Серюзье и в творчестве Анри Матисса, оказала влияние на художников, стремящихся к усилению экспрессии в своих работах, и на художников, ищущих обобщенной декоративности. Однако вряд ли можно назвать непосредственных продолжателей гогеновского творчества — искусство Гогена оригинально в своей цельности и по-своему неповторимо.
Репродукция не в силах передать всей тонкости и своеобразия гогеновской живописи, и все же мы хотим предложить вниманию читателей несколько репродукций с его работ.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Искусство | Оставить комментарий

Молодежь и пятилетка

Владимир Козырин

Типичная для нашего завода картина: участок реконструируется без остановки производства.
За серыми заградительными щитами вспыхивают ослепительные молнии электросварки, брызжет огненный горох. Пулеметная дробь пневматических зубил, вой гайковертов, грохот жести, змеиное шипение клепально-сварочных аппаратов. В нос бьет горьковато-кислый душок. В беспорядке валяются ржавые обломки железа. А сбоку, пощелкивая ячейками ведущей цепи, степенно движется конвейер: тут «делают программу».
Ко мне подошел парень в брезентовке, испачканной солидолом, в надвинутой на самые глаза белой монтажной каске с козырьком. «Слесарь-сборщик, а в брезентовке и в каске»,— отметил я про себя.
— Маршагин?
— Точно! А что дальше? — с вызовом спросил парень.
— Да вот интересно, как тебе удалось добиться первенства в соревновании,— сказал я.
— Газетчик?— Лицо Маршагина сморщилось.
— Нет,— успокоил я его.— Я мастер из соседнего цеха. Хочу поучиться.
— Все ясно, начальник. Значит, дело было так. Перешел из передовой бригады в отстающую. Ну, как Гаганова… Понял? Привет родным!..— Он помахал мне рукой.
«Парень с гонорком»,— подумал я, но не сдаваться же. Я пошел с ним рядом.
— Хочу поучиться. Серьезно…
— Тут вот тоже серьезно! — Маршагин вынул из кармана заводскую многотиражку и прочел: «Ветер развевал его кудри…» А где они у меня? — Он приподнял каску, и я увидел жесткий, слегка примятый бобрик. — Или вот: «Как-то в театре ему пришла идея…» А я давно не был в театре. Возможно ли, рационализатор и не любит театра?.. Ну уж какой есть! Не люблю театр. Вот кино, книги…
Я знал уже о нем кое-что. В цехе про него говорили разное. В бюро кадров: «Маршагин-то? Он с приветом, все ему не слава богу, вечно что-нибудь отчебучит!» В комитете комсомола: «Парень что надо, напористый, энергичный. Горяч, правда!..» В бухгалтерии: «Деньги любит». В партбюро: «Парень дельный: о производстве думает, рационализирует, старательный. Трудяга. Но в обиду себя не даст. И принципиальный. Мы его скоро думаем в кандидаты принять…»
А до этого он сменил несколько заводов и городов. Чуть ли не летуном числился. В Ярославле, на одном из заводов, в ответ на просьбу мастера остаться на работе сверхурочно, вспылил: «Не пойду! И другим не советую. Вы штурмовщину устраиваете. Напишу об этом в «Правду»!» И ушел домой. Ему этого не простили. Вспомнили, что и раньше отказывался работать сверхурочно. И тут же ярлычок приклеили: лодырь, бездельник. Вспомнили, как он когда-то резко разговаривал с работниками бухгалтерии. И как рассказывал рабочим из другой бригады о случившемся на участке. В результате появилось в трудовой книжке традиционное: «По собственному желанию».
Потом были Кандалакша, Стерлитамак, Ростов, Одесса. В Москве задержался проездом: узнал, что па нашем заводе можно устроиться. Решил зимой подработать деньжат, а к лету перебраться в родной Новосибирск.
— Никогда бы раньше не поверил, что так получится. Вот мы говорим: соревнование. Сколько я работал до этого, столько раз слышал о соревновании, а ведь никогда не думал, что благодаря соревнованию стану рационализатором!
В семьдесят первом году это было.
На заводе летом всегда рабочие требуются. Хотел Маршагин сразу к испытателям, но попал в механосборочный, на участок мелких серий. Бригада была в общем-то неплохая, но не нашел общего языка с мастером. Собрался было уже уходить, но тут назначили нового мастера — Петра Ивановича Милованова.
Тот дела повел круто: начал сразу с вопроса о соревновании. Собрал бригаду, спросил у каждого, кто какое брал личное обязательство. Многие не знали. Писал за них обязательства прежний мастер.
Не знал своего обязательства и Маршагин.
— Вот вам поручение на дом,— сказал Милованов,— каждому продумать и написать личное обязательство своей рукой и в понедельник утром принести мне. Только прошу не писать по трафарету.
Прежние ваши обязательства — словно под копирку. И еще: без глупостей, без самоочевидного. Вот, например, такого: обязуюсь не нарушать трудовой дисциплины, не опаздывать на работу, не совершать прогулов, обязуюсь выпускать продукцию только хорошего качества. А кто ее примет, продукцию плохого качества?.. И еще один бич: неконкретность.
Маршагин берет обязательство экономить электроэнергию, смазочные материалы, бережно относиться к инструменту. А сколько сэкономить? Ведь можно и двадцать киловатт сэкономить и сто пятьдесят. Короче, обязательства должны быть конкретные.
— Сыты по горло! — крикнул кто-то.
— Верно! Выдумали волокиту! — поддержал Маршагин.
— А вот с тебя-то я и начну! — сказал мастер. — Прямо сейчас садись и пиши…
Прежде редко занимался этим делом Алексей Маршагин. Даже не знал, с чего начать. Однако с «шапкой» справился быстро: «Обязуюсь отлично трудиться…» А дальше?
— К какому числу выполнишь план?
— К 27 декабря.
— А это почему?
— Все так пишут…
— Да, но бригада-то выполнила прошлый годовой план к десятому… А в этом году, выходит, все вы снижаете, темпы.
Алексей хотел было возразить, но подумал: «Один черт, через два месяца сбегу, буду писать все, что скажет».
— Теперь пиши: «Обязуюсь сэкономить двадцать киловатт электроэнергии и внести одно рацпредложение по увеличению производительности труда».
— Ну, ты уж извини-подвинься — этого я писать не буду. Какой из меня рационализатор? Я в школе-то еле-еле тянул.
— Ты нормальный человек?
— Допустим…
— Каждый рабочий может стать рационализатором. Это уже доказано. Стахановым можешь ты не быть, но внести предложение по улучшению условий труда или лучшей организации производства обязан.
— Да какое ж это обязательство, товарищ мастер? Это принудиловка!
— Пиши дальше: «Обязуюсь не превышать лимита по рекламациям, снизив их на 100% по своей позиции…»
— А что я буду иметь от этих обязательств, а? Вам-то они для галочки нужны, а мне зачем?
— Затем, чтоб тебя человеком сделать, чудило!
Подходил к концу месяц. Мастер готовился к подведению итогов. Но бригаду, в том числе и Алексея, это почти не волновало. Они уже привыкли к обычному ритуалу: скучненькое собраньице, на которое придет не больше трети ребят бригады. Мастер зачитает список лучших, на его взгляд, рабочих. Эти же передовики обычно официально становились и
победителями в соревновании по участку. Все. Ни премии, ни почета. Звание «Лучший по профессии» обычно давали по очереди всем, чтоб не обидеть кого.
Новый мастер все построил по-иному… На собрание по подведению итогов заставил прийти всех до единого. На участке стало известно, что на подведение итогов Милованов пригласил членов комитета комсомола, бухгалтерию, плановое бюро, цехком.
— Для чего это? — удивлялись люди.
— Для дела. Болельщики нужны. Знаете, когда на стадионе мало болельщиков, игроки хуже играют.
Так и тут. Надо, чтоб подведение итогов было ярким, торжественным… Солидная аудитория настраивает на серьезный лад.
А тут еще выяснилось, что на собрание мастер пригласил даже четырех девчат с других участков.
— А их-то зачем? — спросил предцехкома Холодов.
— Вот эта, в красной шапочке,— подруга Маршагина, а рядом с ней — Шебунина. А Шебунин занял первое место. Пусть ему будет приятно. И ей почет.
— А на каком же месте Маршагин? На четвертом? Да вы что, он же уйдет, если вы это при дивчине скажете…
— Все будет в ажуре. Он сибиряк, парень самолюбивый. Когда его заденет, начнет состязаться по-настоящему.
…Собрание по подведению итогов прошло бурно и интересно. На первом месте оказался Виктор Шебунин, слесарь-сменщик. Это немножко подстегнуло Маршагина. Кто победил? Середнячок. Да он же никогда больше 110 процентов не вытягивал! Постановили: за победу в соревновании по участку наградить слесаря-сборщика Шебунина Виктора бесплатной путевкой в дом отдыха, выдать ему денежную премию в размере 50 рублей и занести в цеховую Книгу почета.
Красный уголок загремел аплодисментами, все встали. Алексей, открыв дверь, помчался в общежитие.
Утром с мастером не поздоровался.
— Ты чего надулся-то? — подошел Милованов.
— Тоже мне нашли передовика! Да я его всегда могу причесать!
— А чего же не причесал? Болтология… А ты знаешь, на сколько ему наряд закрыли?
— Рублишек, наверно, на двести,— усмехнулся Алексей.
— А двести восемьдесят не хочешь?
Маршагин нервно выдернул из кармана яркую пачку сигарет, закурил…
На свидание к своей Кате в тот день Алеша не пошел. Что-то не очень радостное для себя высмотрел он в ее глазах, когда они переглянулись на том собрании…
Через неделю мастер объявил:
— С завтрашнего дня у нас на участке начнем выдавать ежедневное подведение итогов, в которых будут указаны заработок рабочего и процент выполнения нормы за день и с начала месяца. Там будет графа с указанием процента, который вам нужно сделать, чтобы выполнить свое соцобязательство. Вчера в цехкоме согласились еще с одним моим предложением. Теперь победитель соревнования за год получит право передвигаться в очереди на квартиру.
Это сообщение многих подзадорило.
— Соревноваться будем по десятибалльной системе,— продолжал мастер.— За каждые пять процентов перевыполнения нормы — лишний балл. За внедрение и применение интересных приспособлений, повышающих производительность труда,— еще пять баллов. За отличное качество работы — четыре.
Если человек учится,— единичка обеспечена. И, конечно, за культуру производства, если нет замечаний со стороны инженера по технике безопасности и начальника хозслужбы, добавляется два балла.
Чтобы не было ненужного ажиотажа (социалистическое соревнование — это не состязание наперегонки, это, прежде всего, взаимная помощь), будем делать так: Иванов, например, умеет проделывать операцию, экономя против нормы десять секунд. Так вот: если он откроет свой секрет и обучит прогрессивному приему других, ему начисляется пять баллов сразу на три месяца вперед. Ясно?
— Нет, не все ясно, товарищ мастер! — поднялся Маршагин.— Допустим, я или кто-то другой окончит техникум, а работать останется здесь. Учиться дальше вроде уже некуда: у него за плечами техникум. А другой учится в 9-м классе, и ему — балл, а у кого диплом техника — ничего? Несправедливо.
— Пусть учится в школе передового опыта — буду ставить балл. И учтите: у кого в школе будет за месяц без уважительных причин более трех пропусков — балл снимается. Я сам буду проверять.
На другой день на участок принесли первые итоги по соревнованию. Милованов стал их зачитывать.
И почему-то начал с Маршагина.
— Итак, у слесаря-сборщика Маршагина, табельный номер 4267, на сегодня такие показатели. Заработок за вчерашний день без премии составил 6 рублей 24 копейки, норма выполнена на 120 процентов. С начала месяца по отношению к плану идет с опережением на 12 процентов. Он отстает от нашего лидера Шебунина сегодня на 10 процентов, но вчера почти догнал его — недобрал 1,5 процента. Причина уважительная: был простой на смежной операции.
На другой день вечером мастер опять говорил о ходе соревнования. Опять Маршагин отстал на 5 процентов. И это тревожило: ведь простоев в этот день не было. Маршагин заметил, что с появлением «молний» (они теперь вывешивались через день) у всех появился интерес к работе, к общим делам.
Уже с утра, во время перекуров, начинались разговоры о тех, кто лидирует, делались прогнозы.
Однажды Маршагин, идя из столовой, услышал за будкой разговор:
— И ты думаешь, он догонит Витька? Кишка тонка! — Это голос слесаря Николая Рябцева.
— При всех сказал вчера: «причешу». Сибиряк, сам знаешь,— говорил Миша Котов.
— Слепой сказал: посмотрим. Только мало каши ел твой Маршагин, чтоб Витька «сделать».
— «Сделает», вот увидишь — он парень напористый,— уверенно заявил Котов.
«Ну все! Уж теперь-то надо выложиться,— решил про себя Маршагин. — Только в чем же секрет его успеха? Ведь все вроде делают одинаково. Почему к вечеру оказывается, что Шебунин всегда на 5—8 процентов обходит?.. Приписки быть не могло: мастер и контролер все проверяют и учитывают».
На другой день на участке появился информационный щит. На нем — фамилии всех членов бригады. Против каждой — цифры: их брали из журнала мастера. На стенде в разделе «Какое место занимает по участку» против фамилии Маршагина стояла цифра «4». Это его огорчило. Ведь вчера же был он на втором месте. Из-за него даже люди спорили. Как о футболисте. А теперь засмеют.
После смены он подошел к мастеру.
— Петр Иванович, почему так получается? Идем и начинаем работать одинаково, а к концу смены вдруг Шебунин впереди?
— А разве на беговых дорожках не так? Все вроде начинают вместе, а финиш разный. Ты знаешь, на чем горишь? На затяжке кулачка. Я наблюдал за вами не раз. Он берет сразу правой рукой шайбу, шплинт и гайку. А левой, ты это заметь, уже держит кулачок. И за счет этого выгадывает обычно пять — восемь секунд. Вот они в итоге-то и набегают к концу смены, превращаясь в дополнительные детали. Медлишь ты и на подгонке восьмерки. Он заранее ставит все под один угол, чтобы потом не тратить времени на развороты. И на каждых трех дисках выгадывает по пять секунд. И опять набегают у него дополнительные проценты. Вот все это и выводит его на первое место. Ты не стесняйся, подучись у него. Тут ничего зазорного нет!
— Но он же тогда дополнительные баллы получит за распространение ценного опыта,— вроде как в шутку бросил Маршагин.
— Получит, верно. Смотри в будущее, не живи сегодняшним днем. В этот месяц он победит, а затем, усвоив его метод, опередишь ты. И потом давай думай. Тут одной, как говорят, «нутряной силой» и «пупком» не возьмешь. Продумай, как сделать держатель диска. Может, подставку оборудовать специальную. Или еще что-нибудь. Придумаешь — получишь фору в семь баллов. Ты же знаешь Ефимова Николая, который на Доске почета в заводской аллее висит? Сейчас он заслуженный рационализатор РСФСР. А вот восемь лет назад также считал,
что ни к чему не способен. И начал-то с простого: переставил с одного места на другое пустячную деталь. А потом пошел дальше. В рационализации важно сделать первый шаг, перебороть косную мысль, живущую в нашем сознании подспудно. Дескать, раз люди однажды что-то сделали,— значит, сделали совершенно. Нет. В каждой операции, если внимательно присмотреться, можно внести десятки рацпредложений. Думать надо, изучать…
После этой беседы Алексею спалось плохо. В голове возникали десятки вариантов, как обогнать Шебунина. Но вывод напрашивался один: надо внести какое-то рацпредложение. Пусть даже небольшое. Тем более, мастер тотчас поддерживает всякое новшество. Для начала решил усвоить прием Шебунина: единовременный захват трех деталей одной рукой — «хватку Шебунина», как называл этот прием мастер. Целую неделю он приходил на полчаса раньше, во время пересменки под видом подготовки рабочего места учился правой рукой брать сразу шайбу, шплинт и гайку, а левой держать кулачок. И вдруг через два дня обнаружил, что сделал на 25 деталей больше. Через пять дней мастер на оперативке сообщил:
— За вчерашний день на первое место по всем показателям вышли два человека — Шебунин и Маршагин. У них по 127 процентов выработки. Но за внедрение нового способа единовременного захвата трех позиций Шебунину, как я и говорил, набавляется пять баллов. Поэтому он пока впереди. Но я вижу, что Маршагин задумал что-то серьезное. И ты, Виктор, особо-то нос не задирай.
…Дня через два после этого, стоя у конвейера, Алексей вдруг подумал: что, если для гаек, шайб и шплинтов соорудить вверху небольшой шкафчик с отделениями? Против каждого отделения сделать своего рода спуск. Подходит деталь — задевает спущенный книзу шкив. Дверца открывается, и из шкафчика в руки сборщика скатываются шплинт, гайка и шайба. А подачу кулачка сделать так. Ящик с педалью. В ящике — кулачки. Когда нужна деталь — нажимаешь на педаль.
Он продумал еще раз. Потом сказал мастеру. Тот, внимательно выслушав, похлопал по плечу Алексея:
— Молодец! Умная идея! Мы же тут сразу убиваем двух зайцев: механизируем ручной труд и убыстряем саму сборку. И можем процентов на пять повысить производительность. Я после смены зайду к механику. Посоветоваться надо. Вот видишь, ты уже начал рационализировать и даже изобретать.
— А если не понравится механику? — опасливо покачал головой Алексей.
— Не понравится механику — пойдем дальше. Но даю слово: эту идею мы внедрим у себя. А ты думай о другом. Правда, ты в этом месяце, наверно, уже первое место не получишь: Шебунин на сегодня здорово опередил тебя. Ты в начале месяца много накопил минусов. Но второе — за тобой.
Однако Алексея теперь почему-то уже не очень-то волновало, кто будет первым. Его захватил, как говорил мастер, «дух изобретательства и рационализации». Еще не зная точно судьбу первого своего маленького изобретения, он начал думать о другом. Ему пришла в голову дерзкая мысль: сократить сам конвейер метров на двадцать. Что это даст? Во-первых, сократится число рабочих. Во-вторых, освободится большая производственная площадь и будет где поставить станок-дублер, из-за отсутствия которого очень часто были простои. А чтобы норма выработки участка не снизилась, увеличить звездочку вала, и конвейер пойдет быстрее. Управиться можно: ведь будет же внедрен его, как назвал мастер, «шкаф автоматической подачи узловых деталей по пятой позиции».
Эта мысль понравилась всем. И уже через неделю в заводской многотиражке, где говорилось о рационализаторском движении на заводе, писали:
«Большие надежды подает начинающий изобретатель молодой слесарь-сборщик Алексей Маршагин…»
Раз двенадцать перечитал заметку Алексей. Впервые в жизни о нем написали в газете. И не в какойнибудь там стенной, а в настоящей, печатной.
Шебунин побеждал Алексея три раза. До самого октября при всем своем желании Маршагин так и не смог его догнать. Обидно было. Не хватало-то считанных процентов. Помешала Алексею и одна пришедшая рекламация. Горькое чувство досады на себя не покидало его все время. И хоть имел Маршагин двести двадцать рублей заработка, а норма выработки не была ни разу ниже 120 процентов, он все-таки был собой недоволен.
В декабре наконец внедрили все его предложения, и он сразу получил «опережение». Но и без этого ему удалось обойти Шебунина на 1,2 процента по культуре производства и выработке.
Вовек не забыть ему того радостного собрания по подведению итогов. И награждения бесплатной путевкой, денежной премией в размере 100 рублей и занесения в Книгу почета не забыть…
— Так и остался я на заводе. И уж теперь — баста. Отсюда никуда не уйду, тут мой дом. Сейчас думаю, как бы улучшить подачу верхней автоматической линии. Имеется тут одно предложение, сейчас бегаю с монтажниками. Я-то сегодня во вторую смену, а с ними так, до работы… Ну пока, а то Шебунин опять вчера вырвался вперед…

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Петькины именины

маленькая повесть
Олег Руднев

Мы сидим у подбитого немецкого танка и нетерпеливо поглядываем на тропинку — по ней вот-вот должен прибежать Петька. Мы уже больше часа наливаемся злостью и досадой. Времени славу богу, а «Буржуя» все нет и нет. «Буржуй»— это Петька, фамилия его — Агафонов. Но это по метрике или по тетрадкам. Для нас он «Буржуй». Мы не виделись почти два дня — ездили на огороды.
И вот теперь, когда все собрались вместе и можно начинать дело, Петьку словно собаки съели.
Все — значит, Володька Киянов, Витька Полулященко, Ванька Кондратенко, Гришка Рудяшко и я. Но это тоже, если читать по метрикам или по тетрадкам. У нас все куда короче: Володьку — он меньше всех ростом — называли «Шкет», Витьку — он вечно спал — «Совой», Ваньку — никто так не прыгает, как он, — «Козлом»; мы всем гуртом не можем свалить Гришку с ног и звали его «Бугаем», а меня — «Майором Булочкиным». Но это еще ничего. Сначала меня
вообще называли «Булочником». За то, что раздавал в школе хлеб. Сами же выбрали, а потом и пошло и пошло. Спасло кино «Небесный тихоход». Крючков там летчика играл, Булочкина. Кое-как удалось потихоньку перекрутить «Булочника» на «Булочкина».
Но потом наши прозвища менялись, забывались и исчезали совсем.
А Петька, он всю жизнь был «Буржуем» — и при оккупации и после нее. Его за что ни схвати — везде сплошное «буржуйство». Даже в годах. Нам по тринадцать, ему послезавтра четырнадцать. На один год всего дела, а ходит на вечерние сеансы. Нас не пускают, хоть убейся, а ему пожалуйста. Уж как мы ни ублажаем тетю Пашу — в дверях всегда стоит она,
даже в выходные,— как ни льстим, как ни заискиваем, все бесполезно. Вредная тетка. И ведь главное — не упросишь, не обманешь, знает каждого, как облупленного. Только у Петьки все получается, как он хочет.
Бродим мы, бродим возле «кинухи», зубами от злости щелкаем, всякие планы строим, несчастья на голову контролерши призываем — все без толку. Наговоримся всласть, наругаемся и — куда денешься? — начинаем собирать гроши на билет Петьке. Уж так
хочется посмотреть, уж так хочется, столько разговоров о картине, что мы согласны смотреть даже чужими глазами. Обходится это нам недешево. Во-первых, Петька требует, чтобы билет ему купили на самый дорогой ряд, во-вторых, никто не знает, когда он вернется. Редко бывает, чтобы сеанс не прерывался из-за отсутствия света. Иногда эти перерывы бывают так часто и тянутся так долго, что зрителей просят прийти досмотреть картину на следующий день. Помню, «Золотой ключик» мы всей братвой ходили смотреть три дня.
В общем, собираем мы Петьке гроши, и он идет.
Высокий, с черным пушком под носом, в гимнастерке, галифе и здоровых солдатских сапожищах — все, конечно, отцовское. Петька подходит к тете Паше, небрежно протягивает билет и, не удостоив нас даже взглядом, исчезает в дверях фойе.
При фашистах в кинотеатре была конюшня. Теперь лошадей убрали, выбросили стойла, поставили лавки, в центре — несколько рядов деревянных кресел, натянули экран и начали показывать кино. От каменного пола и сырых, облупленных стен тянуло такой промозглой сыростью, что мы потом даже летом, на солнце долго не могли прийти в себя.
А зимой… Зал не отапливался, и когда экран вдруг угасал, в холодной темноте начиналось что-то невообразимое. Свист, крики, топот, словно в очереди у кассы. Появлялась тетя Паша с керосиновой лампой. Шум становился тише, но ледяной мрак еще зловещей.
Впрочем, люди мерзли и бранились не столько оттого, что было холодно и неуютно, а потому, что вдруг исчезала жизнь, которая только что глядела на них с экрана.
И стоило ему вновь вспыхнуть, как в зале мгновенно наступала тишина, куда-то уплывал холод, а с ним вместе и все заботы. Плакали, смеялись, хлопали, скрипели зубами и вдруг замирали в таком молчании, что, казалось, было слышно дыхание механика из будки.
Шел второй послеоккупационный год. Петька исчезает в фойе, а мы бродим и бродим,
как неприкаянные.
Квартальчик, в котором расположен кинотеатр, маленький. Мы его, наверное, с сотню раз обойдем, пока не появится Петька. А он придет и начнет выкобениваться. Не спеша скрутит цигарку — из всех нас только он умеет крутить козью ножку, закурит — только он умеет так курить — с прихлебом, с присвистом, кажется, дым идет даже из ушей, а потом посмотрит на нас своими «буржуйскими» глазищами и скажет:
— Это вам, пацаны, знать не полагается.— И томит душу до тех пор, пока кто-нибудь из нас не вызверится:
— Ну и хрен с тобою, подавись ты своим кино!
Тогда только Петька смилостивится и расскажет. Манера говорить у него неторопливая, основательная. На слушателей он почти не смотрит и слова выбирает, как яблоки на рынке. Одно к одному, чтоб выбрать — так выбрать.
Если признаться, так слушать Петьку интереснее, чем смотреть кино. Нам как-то довелось увидеть то, что «Буржуй» недавно рассказывал. Мы ошарашенно глядели на экран и никак не могли понять, зачем там изуродовали Петькин рассказ. После этого случая, когда мы собирались вместе, кто-нибудь из нас обязательно просил:
— Ну, давай, сбреши что-нибудь.
Петька не обижался, рассказывал. Рассказывал так, что уже через несколько минут мы верили каждому его слову.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 2

Витька Полулященко открывает глаза, лениво потягивается и предлагает:
— Может, за ним сбегать надо?
Гришка Рудяшко огрызается мгновенно. Он вылезает из-под танка, сердито смотрит в сторону, откуда должен прийти «Буржуй», ехидничает:
— Машину послать.— И тут же уточняет: — «Студебеккер».
Бежать за Петькой — это два километра жары и неприятностей туда и два километра обратно. Солнце печет так, словно стоишь над раскаленной печью. В каждом нашем дворе есть такие пачи: не топить же в доме — и так дышать нечем. Но главное, конечно, не в этом. Можно спокойно нарваться на мамашу, и тогда пиши пропало. И откуда только берется у них вся эта канитель? Чуть свет — вставай! Наколи дров, затопи печку, полей огород, натаскай в кадушку воды, отоварь карточки. Подай, принеси, сбегай! И все быстро, быстро.
Колонка у нас во дворе. Она единственная на всю улицу. Мне полегче — накачал и полил. А пацанам — накачал и тащи черт знает куда. А ведер этих надо… Считать не сосчитать. Земля потрескалась от жары — льешь в нее, как в бездну.
Таскаем, таскаем — уже и в кистях и в плечах ломит. Сядем отдохнуть, так не успеешь и рта толком раскрыть, как чья-нибудь мамаша пожалует:
— И что ж вы, ироды проклятые, делаете? Тут маешься, гнешься, а они лясы точат. Неужели ж у вас совести совсем нету?
Совесть, конечно, у нас есть. Мы вскакиваем и начинаем бегать с такой скоростью, что водяной след на нашем пути не успевает просохнуть. Мы понимаем: матерям трудно. До работы надо с хозяйством управиться, после работы тоже дел хватает: и постирать и заштопать… И где только они находят эту работу?
— Ма, можно я к Петьке сбегаю?
— Я те сбегаю, ирод проклятый.
— Та я ж только на полчасика.
— Знаю я твои полчасика.
— Та шоб я лопнул, шоб…
— А ну, марш к Куприянихе за керосином! Скажи, через неделю отдадим.
Куприяниха, мамина подруга, живет у черта на куличках, и удовольствие с бутылкой керосина обойдется мне не менее чем в полтора часа. Приносишь эту несчастную бутылку, жадно хлебаешь у колонки воду и начинаешь по новой:
— Ма, можно я к Петьке сбегаю?
И так до тех пор, пока не услышишь в ответ:
— Да иди ты, горе мое, иди, чтоб глаза мои тебя больше не видели!
Пулей бросаешься со двора, но еще быстрее тебя настигает материнское «Стой!». Ничего не поделаешь, надо выслушать наставление.
Наши мамы не любят отпускать сыновей со двора не потому, что много работы, и не потому, что хотят, чтоб мы держались за их юбки. Просто мы взрываемся. Начисто, насмерть — почти каждый день. То на минах, то на бомбах, то на снарядах. У каждого из нас свои запасы, свои тайники, и каждый день то тут, то там слышатся глухие раскаты взрывов. Мамы при этом делаются белее мела, бросают все свои дела и бегут узнавать: чей сегодня? И когда после этого над садами и левадами начинает метаться безутешное материнское «Ванечка…», «Колечка…», «Шурочка…», Петька зло сплюнет сквозь зубы и осуждающе скажет:
— Не сработала макитра.
Это значит, что те, от которых теперь останется в доме только портрет с черной каймою, нарушили элементарные правила саперного искусства. Их у нас много. Мы их сами выработали, сами опробовали — почитай, в каждом дворе кого-нибудь не хватает, — сами строго придерживаемся.
Со снарядами проще, на снарядах только дураки рвутся. А чего? Не лупи по капсюлю, не трогай головку… То есть трогай, но поосторожнее. Это не бомба. Та посложнее. Да и то, если с умом, так тоже ничего страшного нет. Другое дело — мины, не минометные, конечно. Снаряды мы лущим, как семечки. Для чего? Порох достаем на растопку, да и вообще пригодится. Вот настоящие мины — это да! Если не знаешь, не лезь. Прибереги на всякий случай, но не лезь.
У каждого из нас свои закрома. Есть чем и стрельнуть и рвануть… Уж если играем, так по-всамделишному, не с пукалками. Мы тщательно скрываем свое добро друг от друга, потому что, знаете, наши кодексы чести тоже имеют свои границы. К тому же, как ни верти, лучшее место у танка пока принадлежит Петьке: самые большие закрома у него. У этого «Буржуя» есть все. Хочешь ракетницу — пожалуйста, нож — любой, детонаторы — на выбор. А недавно принес шесть новеньких ручных гранат, немецких. Знаете, тех, что с длинной деревянной ручкой. Не гранатки, а загляденье, в масле еще. Мы ими рыбу глушили.
Уж как мы стараемся найти Петькин склад, как стараемся,— ничего не получается. Хитрый до невозможности. Уж, кажется, все вокруг облазили, все изучили. А он прищурит свои «буржуйские» беньки и скажет:
— Хотите, одну штуку покажу? — И прямо на том месте, где мы топчемся каждый день, покажет такую бомбу, что слюнки потекут.
…Нет, не любят наши мамы отпускать сыновей со двора.
— Горе мое, я ж прошу…— Мать догоняет меня у калитки и смотрит такими глазами, словно на войну отправляет.
— Та я, мам…
Мы брешем, обещаем, клянемся и… взрываемся. А матери просят. Что им еще остается делать?
Я уже за калиткой и собираюсь бежать, как вдруг в окне появляется моя бабушка. Ну, теперь все, теперь только держись.
— Вера, ты його не пускай.— В нашем доме говорят по-украински, но в особо торжественных или крайних случаях переходят на русский. Это бабушкино «його» означает «его». Она смотрит на меня обличающим взглядом и продолжает:— Он утром принес мину…
Я не верю своим ушам. Доглядела, старая. Бабушка видит мою растерянность и говорит еще более сурово:
— Он принес и сховав йиё пид викном.— Бабушка делает паузу и торжествующе заканчивает: — А я найшла и выкинула йиё в клозет.
Ждать больше нельзя ни одной секунды. Я срываюсь с места и бегу, что есть мочи. Никакими «стой!» теперь меня не остановишь. Глупая, глупая старуха. Она думает, что обезвредила мину. Будто в клозете не может взорваться.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 3

Поэтому, конечно, за Петькой никто не пойдет. Испытывать судьбу и рисковать свободой… Кому это надо? Мы будем ждать его здесь, в левадах, до посинения.
Левады — это наша собственность. Совсем недавно здесь проходила линия фронта. Окопы, траншеи, ходы, переходы, доты и блиндажи заросли травой, и в этом царстве мы неуловимы. К вечеру, когда улицы устало отдуваются от жары и пыли, в левадах блаженство. Пахнет разнотравьем, коровьими лепешками и болотцем. Здесь наш штаб, здесь мы отрабатываем все свои планы, отсюда начинаем набеги, сюда после них возвращаемся.
Петька появляется внезапно. Мы уже одурели от ожидания и теперь с трудом верим своим глазам.
Во-первых, мы все время глядели на тропинку, «Буржуй» словно вырос из-под земли. Во-вторых, у Петьки в зубах самая настоящая папироска. Не самокрутка, набитая самосадом, от которого мухи дохнут, а тонкая, с белым длинным мундштуком ароматная папироска. Эта папироска бросает последнюю каплю в переполненную чашу терпения, и мы собираемся хором высказать «паразиту» свое к нему отношение. Но не успеваем даже раскрыть ртов, как Петька, словно фокусник, лезет за пазуху и достает оттуда здоровенный кусок макухи. Мы зачарованно смотрим на «буржуйскую» руку и давимся слюной. А Петька продолжает фокусничать. Опускается рядом с нами на землю, снимает с себя рубаху, подстилает — не дай бог, пропадет хоть одна крошка, — и начинает делить. Нас шесть человек, и каждый должен получить свою долю. Петька раскладывает макуху на кучки, внимательно изучает, перекладывает, отщипывает, добавляет. Мешать ему не надо: лучше Петьки никто не разделит. Он откидывается далеко назад, еще раз осматривает каждую кучку и, наконец, раз
решает:
— Навались!
В мгновение ока на рубашке словно ничего и не было, как в цирке. Слышатся только хруст да чавканье. Каждый ест по-своему. Гришка, кажется, и не жует, целиком глотает, Ванька трещит, как крупорушка, Витька смокчет, словно сосет соску, Володька то и дело испуганно поглядывает на руку, в которой макухи остается все меньше и меньше, я тоже не могу удержаться и ем торопливо. Один Петька не жует, а, как он сам говорит, держит харч во рту.
Держит и изредка сглатывает.
Каждое утро мы бегаем в магазин за хлебом. Рабочему пятьсот граммов, ребенку четыреста, иждивенцу двести пятьдесят. Нашей семье положено тысяча сто пятьдесят граммов. Это значит: матери — она работает на механическом заводе, мне — ученику четвертого класса, при немцах я почти три года не учился, и бабушке — она и не работает и не учится.
В магазин мы бегаем охотно. Вся надежда на счастье. Счастье—это маленькие довески в пятнадцать, двадцать граммов, не больше и не меньше. Крохотные кусочки нас не устраивают, потому что на них и смотреть нечего, только живот разболится, а большие не тронешь. Хлеб — это все. Без него мы давно отдали бы богу душу. Летом еще полбеды — овощи, трава всякая… Мы из лебеды такой борщ варим, что за уши не оттянешь. А зимой… Зимой туго.
Хлеб — наша главная еда. От большого куска не отщипнешь, вроде воровства получается. А маленький… Его перекладывать из руки в руку, из кармана в карман — того гляди, потеряешь… Перекладываешь, перекладываешь, а потом от греха подальше и положишь в рот. Не пропадать же добру. Петька при этом еще скажет:
— Шо ты глотаешь, как индюк? Ты его не тронь, он сам у тебя в роте растает.
— Та не могу я, Петя, око само глотается…
— А ты думаешь, я могу? Я б оту буханку как за себя кинул.
Нет, Петька мог. Он ко всему подходил не так, как хотелось, а как надо было. Мы доедаем макуху и еще долго смотрим друг на друга, словно ожидая чуда. Если не удастся ночью обшарить поляковский сад, на сегодня это станет нашим единственным ужином.
Поляковы не нашенские, они приехали откуда-то сразу после немцев. Купили здоровенный каменный дом — при фрицах в этом доме был какой-то штаб — и зажили так, как никто у нас в городке не жил. При доме был большой старый сад с огородом, и Поляковы выдавливали из них все, что могли. Сам Поляков все время куда-то ездил, его всегда можно было видеть с одним и тем же чемоданом в правой руке — вместо левой руки был пустой рукав, заправленный за пояс гимнастерки,— вечно толкался на базаре, что-то продавал, покупал. Его жена, бойкая, языкатая молодуха, тоже без конца куда-то ездила, что-то увозила, привозила. Из открытых окон поляковского дома всегда пахло жареным мясом и чесноком. Там постоянно собирались какие-то подозрительные компании, пили водку и веселились. Мужские и женские голоса визгливо кричали:
На позицию девушка провожала бойца…

Нам всегда хотелось запустить в окно кирпичину. Песню в этом доме никогда не пели так, как было на пластинке, а по-своему.

Не успел за туманами промелькнуть огонек.
Как явился у девушки уж другой паренек…

Мужские голоса по-жеребячьи ржали, женские взвизгивали. Петька в таких случаях зло сплевывал и, хмуро поглядывая на поляковские окна, рубил:
— Спекулянты проклятые! — Он брезгливо кривился и добавлял: — Шмары вонючие…
Мы не знали, что такое «шмары», но были с Петькой совершенно согласны. Вообще Петька знал все, о чем ни спроси. Еще при немцах был такой случай: недалеко от нашей улицы, возле небольшого двухэтажного дома — до войны там была какая-то контора — остановился автобус. Он привез женщин, десятка полтора, накрашенных и разодетых так, что кто-то из нас сразу определил: театр. Мы бы так и разошлись, уверенные, что видели артистов, если бы не Петька. Он глянул на нас, как на остолопов, и хмуро окрысился:
— Не театр, а бордель.
Это было новое для нас слово, но Петька объяснил, и все стало ясно. Непонятно было одно: как же они могут? Они же наши, советские!
…В саду у Поляковых есть все, даже баштан. Он то нас особенно привлекает. Но шутки с хозяином плохи. Однажды мы попытались — до сих пор кое-кто потирает зад от одних только воспоминаний. Соль у однорукого черта крупная, горячая, как огонь.
Правда, в следующий раз спекулянт пообещал стрелять дробью, но это вряд ли Лучше, чем соль. Тем не менее мы пойдем на поляковский сад, и скорее всего это будет сегодня. Все зависит от одного обстоятельства. Мы должны наконец кое с кем рассчитаться. Это решение зрело давно, и теперь наступил тот момент, когда ждать уже больше нельзя. Но все по порядку.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 4-5

«Сатану» мы увидели сразу после немцев, он вернулся откуда-то из эвакуации. Дело было на речке. Мы только что искупались и грелись на берегу. Появилось трое парней. Двоих мы знали — это были «Поп» и «Слепой». «Поп» жил недалеко от железнодорожной станции и при немцах что-то там у них делал. А вообще это был вор. Ему уже стукнуло шестнадцать, и «Попом» его прозвали за длинные, гладкие льняные волосы, что спадали ему прямо на плечи, за елейный голосок, точно такой, как у батюшки из церкви, за быстрые, как у хорька, глазки и за невероятную жадность и нечистоплотность.
«Поп» был вор-паскудник. Он мог обокрасть самого себя — не признавал никаких понятий чести, в том числе и воровских. «Поп» сам вспоминал такой случай. С одним из своих дружков напился до такого состояния, что свалился в канаву и заснул. Первым проснулся «Поп». В голове трещало, душу мутило, а опохмелиться было нечем и не на что. И тут «Поп»заметил, что у его дружка новые хромовые сапоги.
Ни секунды не думая, «Поп» разул дружка, оттащил сапоги по одному знакомому адресочку, получил за них бутылку самогона и тут же опохмелился. Его постоянно лупили свои же «приятели», но он как-то умел вновь втереться к ним в доверие и оказаться в компании таких же паскудников, как и сам. Петька объяснял это просто:
— Падаль всегда с падалью снюхается.
«Слепой» когда-то учился в нашей школе. Ему тоже было что-то за шестнадцать, и никто никогда не мог подумать, что он свяжется с блатными. Но он снюхался с ними, чем дальше, тем больше сам становился «падалью». «Слепым» его прозвали за близорукость. А вообще их имен мы даже и не знали.
Третьего мы видели впервые. Ростом немного выше своих дружков. Сбитый, как каменюка, он широко расставлял ноги в шикарных, до блеска начищенных ботинках и, заложив руки в карманы, не шел, а раскачивался из стороны в сторону. Волосы были коротко подстрижены, отчего голова казалась серым шаром, густые черные брови нависли над настороженными глазками. Не вынимая изо рта папиросы, он что-то рассказывал и, поблескивая огоньком фиксы, криво усмехался.
Компания подошла к берегу, незнакомый вынул изо рта папиросу, скомкал и, сложив пальцы, словно для шалабана, выстрелил ею в воду. А потом все трое начали раздеваться. «Сатана», мы позже узнали эту кличку, сбросил с себя рубаху и предстал перед нами во всем своем вытатуированном величии. Синий, на всю грудь, орел, хищно сцепив лапы, крепко держал в них обнаженную женщину; на правом плече под таким же синим якорем было написано: «Нет в жизни счастья»; на левом плече: «Не забуду мать родную». Змеи, якоря, орлы и женщины теснили друг друга не только на груди, но и на спине, и на ногах, и даже на пальцах.
«Сатана» присел на траву и принялся было расстегивать ботинки. Затем вдруг остановился, поднял голову, как-то криво ухмыльнулся, посмотрел на Петьку— тот лежал к нему ближе всех — и поманил к себе пальцем. Петька нехотя встал, подошел. «Сатана», небрежно вытянув ногу — при этом он улегся на траву,— лениво процедил сквозь зубы:
— Сними корочки, парчь!
Мы с ужасом смотрели на Петьку, на лежащего перед ним бандита и не знали, что делать. «Поп» и «Слепой» тоже смотрели на своего товарища и умирали со смеху. Ботинок покачивался перед Петькиным носом, а он все стоял и стоял, словно не понимая, чего от него хотят.
— Ты что, падло, умер?
Лежащий на земле слегка приподнял голову и с удивлением посмотрел на бестолкового мальчишку. А тот и совсем отмочил такое, что и выдумать трудно,— повернулся и пошел прочь.
К сожалению, далеко уйти Петьке не удалось. Разрисованный синей тушью блатарь зверем выпрыгнул вверх, и не успели мы опомниться, как сбитый с ног Петька лежал на земле и изо всех сил старался уклониться от ударов сверкающих ботинок. «Поп» и «Слепой» по-прежнему ржали, а бьющий приходил во все большую ярость. Он буквально сатанел с каждым ударом, его лицо набухало потом и кровью.
Вначале мы испугались и лежали, словно прикованные к земле, затем опомнились, вскочили, бросились на бандита и стали звать на помощь. Нас слишком много били, и мы не могли допустить, чтобы нашего товарища угробила какая-то сволочь,— не для этого он пережил оккупацию. На наши крики прибежали мужики, и нам удалось спасти Петьку. Он силился встать, но это у него не получалось. Все его лицо было залито кровью, рассечена губа, выбито два зуба. Мы умыли Петьку, утерли и кое-как оттащили домой. Но на этом наши злоключения не кончились, а только начались. Петька упорно не хотел склонять головы, а «Сатана»
запомнил нас насмерть. Он каждый раз делал нам какую-нибудь гадость — в отместку за неповиновение. А один раз трахнул Петьку кирпичом по спине так сильно, что чуть не сломал ему позвоночник. Мы теперь гуляли с опаской и, если видели этого зверя, старались быстрее спрятаться. Одно время «Сатана» куда-то исчез, и мы уже думали, что нашим несчастьям пришел конец. А «Сатана» появился, и все повторялось сначала.
Но, как говорят, всему приходит конец. Приходит он даже терпению и страху. Помог нам в этом Петькин брат. Вернее, из-за него мы решили, что терпеть дальше просто невозможно. «Сатана», узнав, что этот семилетний мальчишка — младший Агафонов, трахнул пацана ногою так, что у того пониже спины лопнула кожа. Падая, Ванюшка в кровь рассадил себе лоб, и его, чуть живого, принесли домой незнакомые женщины. После этого было единогласно решено: с «Сатаной» надо кончать. Кончать — это, значит, избить так, чтобы мерзавец навек запомнил, что такое драка.
Операция была назначена на сегодня, и мы тщательно к ней готовились. Продумали, где и как караулить врага. Решили, что лучше всего это сделать недалеко от его дома. Там было одно такое темное местечко, удобнее не придумаешь. Запаслись оружием — плеточками из стальных проводков, взяли веревку. Ничего огнестрельного или холодного не брали. От греха подальше. Вообще с оружием была беда: и хранить нельзя, и сдавать жалко, и пользоваться — дудки.
Тактически операция выглядела просто. Окружить, сбить с ног и высечь. Но это на языке, а как оно получится на деле… Мы еще раз обсудили детали, проверили вооружение и выступили в поход. Впереди вышагивал Петька. В отцовской форме, в здоровенных сапожищах, которые он даже ночью снимал с неохотой, Петька напоминал заправского солдата. Помню, как мы впервые увидели его в этом наряде. Он шел навстречу, а мы не верили своим глазам. Петька был единственным из нашей компании, у которого отец вернулся с фронта. «Буржуй», ничего не скажешь. Мы, облепив забор, глядели, как Петька поливает отцу на спину, как подает ему
полотенце, как гордо вышагивает с отцом по двору, и молча давились завистью. А когда Петька начинал рассказывать, выходило, что войну выиграл его отец. Мы сердились, но опровергнуть ничем не могли: у него был свидетель, а у нас не было.
Скоро стемнеет. Но нам нужен не просто вечер, нам надо, чтобы нагулявшийся «Сатана» пошел домой. А это будет не так скоро. Можно еще и искупаться и сделать массу дел. Их у нас тоже всегда хватает.
По дороге встречаем Сережку Белоусова. Он испуганно жмется к забору и смотрит на нас какими-то покрасневшими, кроличьими глазами. Вот дурак — думает, будем бить. Больно надо!
Сережка пришел к нам весной, незадолго до каникул. Была большая перемена, и мы, посиневшие от голода и от холода первой послеоккупационной зимы, сидели около школы и грелись на солнышке.
Мы были злые, как собаки. Нам почему-то не дали хлеба, и по всему было видно, уже не дадут. Обычно нам давали сто граммов хлеба, иногда его даже посыпали сахаром. Мы ждали этого часа, заранее глотая слюнки. И вот сегодня… Мы уже несколько раз обсудили, окончится в этом году война или нет, решили, что окончится, перемыли косточки всем учителям и все ждали, не позовут ли кушать. Вместо этого нам явилось такое, что мы забыли и про войну и про голод. Перед нами стоял пацан в новых коричневых сандалиях, серых в клетку брюках и белоснежной рубахе, на которой ярким пламенем полыхал красный галстук.
Если бы вдруг разверзлась земля или кто-нибудь крикнул «Немцы!», мы удивились бы значительно меньше — наш городок переходил из рук в руки четыре раза. Но то, что мы увидели, начисто переворачивало всякое представление о жизни. Такой мы и не знали и не помнили. Чистенькая и сытая, она удивленно смотрела на нас и как бы допытывалась: «Неужели это тоже школьники?» Пацан явно не знал, что делать, неловко переминался с ноги на ногу и то и дело перекладывал из руки в руку большой, с двумя никелированными застежками коричневый портфель. Затем решился раскрыть рот и спросил:
— Вы, мальчики, пионеры?
Вообще однажды нас уже оскорбляли. В первый раз в прошлом году, когда мы только пришли в школу. Совсем недавно бежали фашисты, и мы, давно позабывшие, что такое книжки, с опаской входили в полуразрушенное здание. Стекол в окнах не было, дверей тоже. Стояли разнокалиберные столы и стулья, да висела ободранная доска. Мы затыкали окна всем, чем попало, топили тем, что приносили с собой из дому, писали на старых книжках и газетах чернилами, сделанными из бузины. Впрочем, зимой не писали. В чернильницах был лед. Но не об этом речь.
В первый же день, только мы расселись за письменными, обеденными и кухонными столами и с опаской стали ждать, что с нами будет, в класс быстрой походкой вошла молодая, розовощекая женщина. В белой кофточке, новой черной юбке, она подошла к доске и, как-то очень красиво поставив ноги в туфлях на высоких каблуках, широко улыбнулась и проговорила:
— Здравствуйте, дети!
«Дети»… Мы сидели, задохнувшись от злости и обиды, мы еще переживали оскорбление, а Петька очень громко и очень четко произнес:
— Во дает, стерва!
Женщина быстро-быстро заморгала, наливалась краской и ничего не понимала. Ей, наверное, казалось, что она ослышалась. Но потом сообразила, что на нее смотрят два десятка пар осуждающих глаз, что «стерва»— это она, закрыла лицо руками и стремительно выскочила из комнаты.
Через несколько минут в класс во всем военном, только без погон, влетел высокий худой мужчина и перекошенными от бешенства губами не выкрикнул, а прохрипел:
— Встать!
Вот это разговор, тут и раздумывать не над чем! Коротко, ясно. Мы еще не знали, что перед нами директор, но уже насмерть окрестили его «гестаповцем». Вообще набор кличек у нас широкий: «полицай», «гестаповец», «фашист». «Полицаями» мы зовем всякую шваль, паскудников, «гестаповцами» — горлопанов и драчунов, «фашистами» — тех, кто объединяет в себе все эти качества.
— Встать!
Ого, оказывается, «гестаповец» умеет не только хрипеть.
— Кто оскорбил Зинаиду Ивановну?
Зинаиду Ивановну… Ее даже зовут, как ту. Недалеко от нас жила некая Зинка Ляленкова. Ходила все в черных юбках, белых кофточках да в туфлях на высоких каблуках. С фашистами, гадюка, ходила, с офицерами. Мы ей один раз кирпичиной в окно запустили, оттуда выскочило двое гадов, как лупанули из автоматов… Еле ноги унесли.
— Я еще раз спрашиваю: кто оскорбил Зинаиду Ивановну?
Интересно, а как ту звали по отчеству?
Но мы, как потом оказалось, оскорбили хорошего человека. Ни за что. Потом, конечно, помирились и даже подружились. Мы вели себя на ее уроках особенно прилежно и никогда не напоминали о нашем первом знакомстве. Она ведь тоже чувствовала себя, наверное, виноватой. «Дети…» Но то была учительница, а это стояла зеленая сопля и что-то там варнакала: «Мальчики, вы пионеры?»
Пионеры мы или не пионеры? Принимать нас никто не принимал, клятв мы никаких не давали, галстуков на груди нам не повязывали. За слово «пионер» в нас стреляли, за красные галстуки вешали, а всякие клятвы выбивали из нас вместе с душой и кровью. Но когда мы впервые после немцев пришли в школу и нас спросили, пионеры мы или нет, все, как один, ответили «да». Никто нас не допытывал, никто не требовал доказательств. Разве кому-то что-то было неясно? А тут…
Петька медленно поднимается с земли, подходит к херувимчику и… Боже ты, боже… Крику, словно поросенка режут. А всего и делов-то — обычная смазь. Гришку вон шомполами на виду у всех пороли за «Интернационал». Мы его пели хором. Только все успели смыться, а Гришку схватили. Так он только стонал, а не орал, как резаный. Петька с удивлением смотрит на орущее перед ним существо и без всякой злобы, просто так, из любопытства, делает еще одну смазь. Вой переходит в вопль. Вокруг собирается вся школа. Такого тут не видали давно. Кто-то оглаживает замки на коричневом портфеле, и все его содержимое вдруг оказывается на земле, кто-то щупает «матерьяльчик» на штанах и рубахе, и все мы с удовольствием наблюдаем, как вспыхивают на ее белом полотне фиолетовые пятна чернил.
Мать Сережки Белоусове врывается в школу через полчаса. Она буквально разбрасывает нас, стоящих на ее пути, и, резко толкнув ногою дверь, исчезает в кабинете директора. Мы, затаив дыхание, ждем, что будет. Вначале кажется, что за дверью очень много женщин пытаются перекричать друг друга. Директора не слышно совсем. Затем шум несколько стихает, и до нас начинают долетать отдельные слова и даже фразы: «Банда… Стадо скотов… Я не позволю…» И так далее. По мере того, как стихает шквал женских голосов, все явственнее слышится мужской басок.
Вначале директор доказывает, это мы хорошо понимаем, что мы не банда и не стадо скотов, его голос постепенно крепнет, но вдруг вновь исчезает.
Женщина берет разговор в свои руки. До нас долетает слово «мерзавцы». И вдруг мы слышим, как говорят мужчины. Теперь их в комнате значительно больше.
— Как вы смеете? Кто вам дал право? Вы понимаете, какую сказали гнусность? Этих ребят, у которых все детство в крови и голоде…
Он не договаривает, потому что его прерывают:
— Так что же прикажете моему сыну? Одеться в рубище и вымазаться кровью?
— Перестаньте, как вам не стыдно…
Директор вновь не успевает договорить.
— Почему мне должно быть стыдно? Ребенка убивают какие-то садисты, а вы мне нотации читаете…
— Да не выдумывайте чепухи, ничего с вашим сыном не случилось.
— И это говорите вы, директор?
— Да, я, директор. Просто ваш мальчик не нашел верного тона, и у ребят это вызвало реакцию. Даже в коридоре было слышно, что мамаша захлебнулась воздухом.
— И это все, что вы можете мне сказать?
— Да, все.
— Мерзавцы!..
Нам показалось, что женщина бросилась драться. Мы так надавили на дверь, что она отворилась. Директор стоял посреди комнаты и смотрел на разъяренную мамашу побелевшими от бешенства глазами. Он не обратил на нас никакого внимания, просто он нас не замечал.
— Убирайтесь вон.— Директор пальцем указал даме на дверь, пошевелил губами и вдруг гаркнул: — К чертовой матери!
Мы дробью разлетелись в разные стороны и с удовольствием наблюдали, как мать Сережки Белоусова чешет по коридору. Вот, значит, какой у нас «гестаповец».
А с пацаном мы сами поладили. Вздули для порядка пару раз, и живи себе на здоровье. Парень вроде бы и ничего, но уж больно слюнявый.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 6

Сережка жмется к забору, а мы проходим мимо, даже не удостоив его взглядом.
Время тянется долго и томительно. Уже и искупались, уже и стемнело, но до нашего часа еще
далеко. Мы слоняемся из улицы в улицу, не находим себе места. Лениво шутим и, чем дальше бегут минуты, тем настойчивее пытаемся доказать друг другу, как мы спокойны.
С «Сатаной» шутки плохи. Этот не остановится ни перед чем. Камнем — так камнем, ножом — так ножом. Мы сами видели, как он писанул чиночкой по лицу девчонку. «Поп», тот поехиднее, поаккуратнее. Обернет нож носовым платочком и словно пыль смахивает. Сразу и не поймешь, отчего у человека на спине расплываются красные пятна. А «Сатана» — нам кажется, ему очень нравится, что его считают бешеным,— бьет чем попало.
Петька останавливается, задирает голову и смотрит в небо. Мы тоже смотрим, но ничего, кроме звезд, не видим. А «Буржуй» вот так постоит-постоит, пошлепает губами и скажет время, словно у него часы в кармане.
— Пора!
Мы идем на условленное место, располагаемся в кустах и замираем. Теперь время пойдет еще мучительней и дольше. Нам кажется, что мы стоим целую вечность, прежде чем в тишине ночи раздаются шаги. Я чувствую в животе холод, словно проглотил кусочек льда. Но тревога оказывается ложной. Это не «Сатана». Вновь шаги. Мы, напрягаясь изо всех сил, глядим в темноту, но это опять не тот, кого мы ждем. Облегченно вздыхаем, но не уходим. Проходит еще несколько человек с танцев, и наступает полная тишина. Матери, небось, совсем извелись, ожидаючи. Но что поделаешь — надо!
Мы чувствуем, как настораживается Петька, как напрягается его тело. Он вынимает руки из карманов, мы мгновенно улавливаем малейшие его движения, потому что знаем: ошибки не будет.
Я сижу в Таганке, ненаглядная,
Скоро нас отправят в лагеря…
Песня надвигается все ближе и ближе. Кажется, еще совсем немного, и она дохнет на нас своим хмельным перегаром, Петька раздвигает кусты и делает шаг вперед. Мы за ним. «Сатана» мгновенно останавливается, замолкает, вглядывается в Петьку и вдруг хохочет от удовольствия. Мы не успеваем опомниться, как из темноты за «Сатаной» вырастают «Поп» и «Слепой».
Елки точеные, вот это влипли! Мы же сто раз проверяли, и каждый раз выходило, что именно здесь, возле дома, «Сатана» появлялся один. Как быть? Пока мы размышляем, «Сатана» берет Петьку двумя пальцами за подбородок и вкрадчивым голосом спрашивает:
— Ну что, падло паршивое, по кустикам гуляешь, девочек хочется?— Он делает правой рукой резкое движение вниз — пугает. Есть у «Сатаны» такое движение. Никогда не знаешь, когда схватит.
Поэтому пугайся не пугайся, а пригибаться приходится.— Ух ты, фрайер! — восхищается бандит. Мы знаем, что должно за этим последовать. «Поп» и «Слепой» наготове, руки у обоих в карманах. Бежать? Не получится, догонят. Действовать, как договорились? Но их же трое, и они с ножами. Мы не успеваем ответить ни на один из этих вопросов, как все за нас решает Петька. Он вдруг делает шаг назад и изо всех сил солдатским отцовским сапогом бьет «Сатану» в пах. Блатарь сгибается в три погибели, и, когда его физиономия оказывается на уровне Петькиного живота, следует отчаянный удар по «сопатке».
«Сатана» валится на землю.
Нас никто не делит, мы сами мгновенно разбиваемся на группы. Петька и Гришка наваливаются на «Сатану», Ванька и Витька подступают к «Слепому», мы с Володькой окружаем «Попа». Нам некогда следить друг за другом. Да и не видно, темно. «Поп» по-кошачьи пригибается к земле, но вместо прыжка пятится назад. Надо глядеть в оба. Так и есть, забелело. Вот дурак, он даже сейчас прячет нож в носовой платок. Я слышу, как колотится сердце, и тоже начинаю пятиться назад. Но вот Володька-«Шкет», зараза… Он повисает на руке у «Попа», и тот не может ничего сделать. Скорее на помощь! Я что есть силы бью «Попа» кулаком в подбородок. Этот удар я видел много раз и у наших солдат и у гитлеровцев. «Поп» выпускает из руки нож, бросается мне навстречу. Теперь только бить. Бить, бить и бить. Не давать ему развернуться. Я замечаю, как «Шкет» становится на карачки. Ну и хитрюга.
Теперь только посильнее толкнуть, и «Поп», как бревно, завалится на землю. Так и есть, «Поп» не замечает подвоха и летит через Володькину спину наземь. Теперь не дать подняться. За себя, за Ваньку, за Петьку, за Гришку… Жаль, что темно. Вот бы глянуть на паршивую рожу. Небось, не хуже раздавленного помидора, даже бить уже неохота. «Попу» наконец удается встать на ноги. Он что-то мычит: не то молится, не то плачет,— и пускается наутек. Следом за ним удирает «Слепой». Видно, тоже хорошо досталось. Мы не кидаемся вдогонку.
Черт с ними! Того, что они получили, им хватит надолго. Есть «птица» почище.
Петька и Гришка возятся с «Сатаной». Сопение, звон, хруст. Настырный бандюга, упирается. Мы окружаем его плотным кольцом и заваливаем на землю.
— Кусаешься, сволочь? — Гришка с размаху бьет «Сатану» по зубам. Хрусь… Интересно, сколько теперь зубов потребуется этому красавчику?
Мы связываем «Сатане» руки и ноги и спускаем с него штаны. Даже на расстоянии чувствуется, как дыбится его тело. Не нравится, голубчик? Это не над девками куражиться на танцплощадке! Петька достает из-за голенища плетку из стальных проводков, размахивается и бьет по сверкающим белым ягодицам. «О… о… о!.. У… у… у!.. Падло… Сука… А… я… яй!..»
Заговорил, стервец, заговорил. Теперь пороть до тех пор, пока всю дурь не выкричит. Петька бьет размашисто, с толком. Несколько ударов, и белые пятна тускнеют. Петька бьет точно, не мажет. Надо только проследить, чтоб не запорол насмерть. А то будет, как тогда с полицаем.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий

Петькины именины — часть 7

Тогда… Это было, когда наши высадили десант. Нет, надо все по порядку. Фашисты озверели до того, что перестреляли всех мужчин. Старик, пацан — неважно. К стенке — и все! Кто мог, уходил в лес, кто мог, прятался. Потом вроде бы поутихло. Поутихло — это значит не всех скопом на бойню, а партиями. Как раззвереют, особенно после налетов партизан, так и пошло. Кого к Меловой горе, кого на виселицу. Мы уж так наловчились прятаться, что сами себя боялись. И вот где-то примерно за год до ухода оккупантов выбросили наши парашютистов. То ли к партизанам, то ли еще для каких надобностей. Но только уж больно неудачно выбросили: перебили их всех начисто. А один, еле живой, каким-то чудом ушел и приполз к Агафоновым во двор. Петька с матерью и спрятали этого солдата, да не просто спрятали, а выходили. И вот ведь какой паразит, этот «Буржуй»,— нам ни слова.
Ну, да не о том речь.
Был у нас в городе полицай, некий Атаманчуков. Лютый зверь перед ним котенок. Ударить, убить — для него одно удовольствие. Да не просто убить, лишить жизни и сделать это, как он сам говорил, со смаком, с аппетитом. Что-нибудь вырезать, выдавить, оторвать, сломать. Мы сами однажды видели, как он еврейских детишек брал за ноги и бил головками о дерево.
Вот этот самый Атаманчуков и выследил Петькиного солдата. В общем, никто не знает — то ли выследил, то ли случайно нашел. Только ворвались в дом Агафоновых полицаи, перерыли весь двор и вытащили из сарая раненого.
Атаманчуков, как всегда, был пьян и куражился. Перво-наперво потребовал, чтобы солдат встал перед ним на колени и попросил милости. Вместо этого раненый всю свою ненависть к гитлеровскому холую выплюнул ему в рожу здоровенным плевком. Что делал полицейский гад, как он только не изощрялся! Солдат не дрогнул. Когда бандит понял, что бить больше нечего, что он так и остался оплеванным, ярость его перешла всякие границы. Он набросился на Петькину мать, которую охраняли двое полицейских. Сам Петька находился в толпе соседей, вернее, соседок. Его полицаи не видели, зато он видел все.
Взбешенный до последней степени, Атаманчуков на этот раз изменил своему правилу и с «бабой» покончил в два счета. Носком кованого солдатского сапога ударил женщину в живот так, что Петьке показалось: у него самого внутри все слилось в один сплошной кровавый синяк. Он рванулся к матери на помощь, но благоразумные руки взрослых удержали его на месте.
Мать не закричала, не упала. Она как-то присела и, словно хотела отдохнуть, прилегла. Но не успела ее голова коснуться земли, как полицай ударил сапогом во второй раз, так, что женщины закрыли Петьке глаза. Но он видел, он все видел. Мать лежала на земле, скорчившись, а вместо головы у нее было… Мы тоже все видели.
Петьку, задыхающегося от рыданий, унесли тогда на руках. На счастье, в тот момент никого из младших Агафоновых — ни Настеньки, ни Ванюшки — в доме не было.
После этого, как говорила моя мать, Петька постарел. Вечно эти взрослые что-нибудь выдумают.
Почернел — это верно, молчаливей стал — точно, а чтобы постарел… Какой был, такой остался. Одно только вбил себе в голову: порешу гада — это Атаманчукова, значит,— и точка. А мы что? Мы с Петькой согласны, мы сами все видели. Да только как это сделать?
Петька знал как. Он следил за полицаем и выследил. Тот иногда наведывался к Ляленковой Зинке, а потом, пьяный, через вот это самое место, где мы мутузим «Сатану», возвращался домой. К той операции мы готовились посерьезней, чем сегодня,— знали, на что идем. Слава богу, не маленькие.
Мы выслеживали полицая до тех пор, пока не подкараулили. Он был один. Едва переставляя ноги, Атаманчуков брел и мурлыкал какую-то песню. То и дело останавливаясь для пополнения сил, он двигался прямо на нас. Мы вот точно так же хоронились в кустах.
Мне до сих пор кажется, что Петька укокошил его сразу — так сильно он съездил его кирпичом по затылку. Полицай, даже не охнув, свалился на землю.
…Надо остановить Петьку, а то «Сатана» уже не орет, а хрипит, словно ему бритвой перехватили глотку. Мы развязываем «Сатане» руки и ноги. Не стоит. Ничего, встанет. Встанет и будет помнить всю жизнь. Петька наклоняется к блатарю и говорит то, что мы все думаем:
— В другой раз угробим!
Мы чувствуем, как дрожит тело бандита. Он силится что-то сказать, но не может. Ну, пусть подумает, это ему полезно. Мы уходим.
Через сотню шагов Петька останавливается, размышляет. Затем круто поворачивается и решительно идет назад. Вообще Петька — молодец. Нам самим как-то не по себе. Хоть и сволочь, но оставлять одного… Мы берем «Сатану» на руки, тащим. Хорошо, что дом близко. Не человек, а кабан какой-то. Мы кладем избитого на крыльцо, стучим в окно. Теперь порядок, можно смываться, теперь с этой гнидой ничего не случится.
Мы возвращаемся к танку, опускаемся на землю и, обессиленные, долго молчим. Вообще-то после драк, а их у нас бывает немало, мы шумливые, как петухи. Каждый норовит доказать, что именно он решил исход битвы. А сейчас мы молчим. По телу постепенно разливается усталость, и мы начинаем дрожать не меньше «Сатаны».
Как же все-таки случилось, что мы сумели? Их было трое взрослых бугаев, вооруженных ножами, а мы… Мы вспоминаем только что пережитое и не верим сами себе. Видно, прав Петькин отец, который говорит, что если знаешь, за что дерешься, так и сил втрое больше.
Отец у Петьки тоже молодец. Скажет, как прилепит. Жаль только — дома почти никогда не бывает, вечно в разъездах. Работает на автобазе шофером. Бывало, увидит у кого-нибудь из нас синяк под глазом или рассеченную губу, ухмыльнется и скажет:
— Вместо барабана употребляли? — А потом посерьезнеет, сядет рядом с нами и учит: — Вы, пацаны, мослов своих под удары не подставляйте. Не для того они предназначены. И вообще драка — дело последнее. Это вон быки и бараны… У них другого языка нету. А вы ж люди. Если уж драться, так хоть знать, за что. А не так — Ванька Петьку, Петька Мишку, ни за что ни про что. В драке, братцы, есть всегда одно правило. Обижают слабого — заступись, тут и раздумывать нечего. Сам с кулаками в морду ни к кому не лезь, не уподобляйся скотине. Но если тронули — бей! Бей так, чтобы никому не повадно было поднимать на тебя руку. Вот
так-то, герои с синяками…
Мы несколько раз предлагали Петьке попросить батьку разделиться с «Сатаной». Но он только хмурился и упрямо твердил:
— У него своих делов хватает.

Журнал «Юность» № 8 август 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Петькины именины | Оставить комментарий