Мне стыдно за них

письмо июля

Дорогая редакция! Хочу поделиться с вами своим возмущением, хотя некоторые могут сказать:
«А какое тебе дело? Пройди и забудь. Тебя ведь это не касается».
Но как же так?! Человек попал в беду, истекает кровью, ему нужна помощь. Приехал врач, подошел к трамвайной остановке.
Но ведь один он не донесет. А рядом стояли школьники восьмых-девятых классов. Их попросили помочь. Но не тут-то было.
Они побоялись испачкать руки. И двое стариков помогли врачу. А эти «получеловеки» стоят и насмехаются. И когда диспетчер трамвайного управления не выдержала и сказала, что они звери, так что вы думаете?
Они оскорбились и попросили ее выбирать выражения…
Мне стыдно за них! Эти школьники спокойно пошли в кино.
И, может быть, они смотрели фильм о подвиге. И думали: «Вот бы нам совершить такой же».
И они же не выполнили самого первого своего долга: не помогли человеку в беде.
А человеческая помощь нужна всегда и везде. Она может потребоваться от каждого неожиданно,
и надо быть готовым тут же ее оказать. Это не единичный случай, такое встречается нередко.
И попробуй сделай замечание! Иной малолетний ребенок так тебе ответит, что ты долго не опомнишься…
Как же так?
Я сама еще молодая, мне двадцать лет, но не могу понять, как могут поступать так и юноши, и дети, и некоторые родители. Не могу понять подобных людей. Обида наполняет душу. Как жить? Как проходить мимо них? Как научить их долгу отзывчивости? С уважением, Светлана Калинова

О воспитании совести
Уважаемая Светлана! В своем письме вы и спрашиваете и отвечаете. И вы, конечно же, правы, когда пишете: «А человеческая помощь нужна всегда и везде. Она может потребоваться от каждого неожиданно и надо быть готовым тут же ее оказать».
Я выделил слово «готовым». В том-то и дело, что надо быть готовым. Но далеко не все бывают готовы прийти человеку на помощь. Казалось бы, как все просто: с человеком случилась беда, а ты можешь помочь ему. Ты молод, ты силен, а от тебя только и требуется, что поднять попавшего в аварию человека. Поднять и уложить его на носилки. Так кидайся же, не раздумывая, на помощь, подставляй свои плечи — помоги!!
Чего проще? Но простые ответы, как и простые решения, Светлана, подобны айсбергу. Над водой лишь малая часть всей глыбы, всей проблемы. Над водой лишь бросок вперед, только само собой разумеющийся ответ. А под водой? А там — большая часть глыбы, которая эту верхушку и держит. Эта подводная часть в нравственных проблемах — это наше воспитание. Это то, какие мы сыновья и дочери, какие друзья. «Надо быть готовым…». Даже самый крошечный добрый поступок невозможен без подготовки всей твоей жизнью. Себялюбец, эгоист, маменькин сынок — нет, он не кинется к попавшему под трамвай человеку. Он отвернется, пройдет мимо, отговорится, отмахнется и, верно, убоится запачкать чужой кровью руки или костюм.
Собственно, и этого человека жаль, того, кто отвернулся от чужой беды. Ведь смолоду бессовестных людей не бывает. Бывают люди с неразвитой совестью.
Воспитание совести начинается с самого раннего детства, когда мать учит ребенка пожалеть старика и уступить ему место в трамвае или автобусе. С той минуты, когда сам малыш поделится своей шоколадкой или отдаст игрушку другому, пожалеет ушибленного или голодного щенка, заступится за обиженного товарища, смело признается в своей шалости. Видимо, тех ребят, о которых идет речь в письме, с детства этому не учили ни дома, ни в школе.
Хочется верить, что вы сами, Светлана, бросились на помощь врачу, но не написали об этом из скромности.
Лучшее воспитание — не укор и уж, конечно, не оскорбления. Лучшее воспитание отзывчивости — добрый пример!

С уважением, Лазарь КАРЕЛИН

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Круг чтения

Многозначность прозы
Арчилу Кобахидзе выпала возможность поехать в Грузию, где у него жили родственники и где он никогда еще не был. Как только Арчил ступил на грузинскую землю, он буквально утонул в объятиях незнакомых людей, с трудом представляя, кто из них его родственник, кто — друг родственника, а кто — родственник друга. Бесчисленные пиршества, пространные тосты, пылкие эмоции…
А когда в застолье выдался небольшой просвет, Арчилу не без особого значения показали дерево, посаженное его прадедом, дерево, под которым мальчишкой бегал отец Арчила. Сочно, с истинным юмором описывает прозаик Герберт Кемоклидзе («В ожидании весны», «Молодая гвардия», 1972) знаменитое грузинское гостеприимство. И рассказ этот — «Орех прадеда Нико» — так и воспринимался бы как занятный, забавный, ни на что не претендующий этюд, если бы не тот неожиданный поворот, который круто меняет и тональность и смысл повествования: Арчил никогда не задумывался о том, что такое родина…
«Ему еще только предстояло увидеть все то, о чем он читал, что слышал от отца, но он уже сейчас предчувствовал, что без толстого прадедовского ореха, возле которого он стоит, жизнь его будет неполной и неестественной и он еще не раз вернется на это место. Он лег на землю, закинул за голову руки, и ток отцовской земли стал проникать в него и растекаться с кровью по телу».
Переход от юмора к патетике, к серьезному и высокому содержанию произошел в рассказе неожиданно и внезапно.
И вместе с тем — это органичный, закономерный для молодого прозаика поворот. В рассказах Г. Кемоклидзе свободно чередуются разные, подчас противоположные стилистические пласты. Автор, мне думается, сознательно к этому стремится, как стремится он и к разнообразию эмоциональных состояний своих героев.
И здесь прозаику тоже интересны промежуточные, переходные моменты. Именно так — на постоянной смене настроений героя — построен рассказ «Экскурсия». Молодой шофер Витька Скворцов присматривается к пассажирам, мысленно сопоставляет судьбу каждого из них, и, в зависимости от того, насколько лестно для него сравнение, Витька попеременно испытывает то иронию, то злорадство, то зависть.
Герберт Кемоклидзе, очевидно, знаком читателям как интересный, оригинальный сатирик.
В свое время на международном конкурсе сатирического рассказа он был удостоен премии «Золотого молодого ежа». Несколько лет назад в «Библиотеке «Крокодила» у Г. Кемоклидзе вышла небольшая книжка. И вот теперь перед нами — сборник рассказов «В ожидании весны», которым, в сущности, дебютирует прозаик. В этой книге можно встретить и сарказм и юмор, свойственные сатирику. Но есть в ней много такого, что не исчерпывается содержанием сатирических рассказов, а равно и рассказов лирических. Я вообще затрудняюсь точно определить «рубрику», под которую можно было бы подвести прозу Герберта Кемоклидзе.
Думаю, это и не обязательно. Вполне достаточно будет сказать, что рассказы молодого писателя — хорошая, настоящая проза.

Валерий Гейдеко
Часы и время
Кроме того, что стихи о Пушкине — это всегда стихи о России, у них есть еще одна обязательная особенность. Ярче других они оттеняют для читателя меру вкуса и нравственной чуткости автора. Вот почему стихотворение «Я шел вдоль Мойки никуда…», вошедшее во вторую книгу Ю. Ряшенцева «Часы над переулком» («Советский писатель», 1972), воспринимается как свидетельство эстетической и этической зрелости поэта.
Книга стихов Ю. Ряшенцева скроена ладно и в основном сшита крепко. Главная задача автора не проследовать по завиткам биографии, но попытаться постигнуть линии судьбы человека середины двадцатого века. И память героя книги предстает в двух ипостасях: стихи «воспоминания» и стихи «возвращения» четко выделены в разные циклы — «Пробужденье» и «Телеграмма из прошлого».
Между ними вклинивается цикл «Странный возраст» («Что за возраст окаянный, опрокинувший преграды, размышляющий со старцем, сумасбродящий с юнцом?»).
Стихи этого цикла пронизаны ощущением раскованности, кипения жизненных сил в человеке, сменивших вчерашнюю юношескую смятенность и неуверенность.
От них веет обаянием зрелости, радостью неубывающей силы, счастьем чувствовать наливающиеся мускулы мастерства.
Однако поэта и в «странном возрасте» тревожит:
Но чувство есть
во мне всегда:
кот вспыхнет — что:
свеча? звезда? —
и встану в грозной
тишине,
и недостанет
слова мне.
Больше, чем искусному, отточенному мастерству Ю. Ряшенцева — изяществу строфики, точности
определений, легкому и свободному течению поэтической речи,— внимательный читатель порадуется этой тревоге, пронизавшей стихи последнего цикла «Полночная вода». Ибо они активны — в них и стремление вырваться из силков уже достигнутого, обрести новые, весомые стихотворные качества, и поиски путей, на которых судьба лирического героя впишется в сегодняшнюю судьбу матери-Родины.

Ю. Ляхов
«Моя любовь могущество мое!»
Каким должен быть сборник стихов о любви для старших школьников? Для возраста, в котором человек, как никогда, открыт всему благородному и красивому и в этом стремлении иногда легко путает настоящую поэзию с душещипательной безвкусицей (ведь и она внешне очень «нравственна»)?
Книга стихов о любви, вышедшая в издательстве «Детская литература», честно говорит о жизни
и честно — о любви. В этом сборнике не детские стихи. Там стихи для начинающих жить. Стихи для воспитания души и воспитания вкуса. Стихи, без которых нет юности.
В книге — имена классиков и в разной степени известных поэтов.
Все они отвечают на один вопрос о любви: «Скажите, скоро? А она какая?»,— на вопрос, о котором написал стихотворение Е. Евтушенко.
Ответов может быть тысяча. А может быть и один, данный. М. Лукониным: «Никогда никого не
расспрашивайте об этом… Не пишется это, не слышится. Дышится просто…»
А как живется человеку с таким дыханием?
Бредет босая, в мой
Она поет на кухне
поутру.
Любовь? Да нет!
Откуда?! Вряд ли это!
А просто так:
уйдет. И я умру.
(Е. Винокуров.)
Ну, а если все-таки уходит это счастье? Все равно. «Нет невоспринятых миров, нет мнимо розданных даров, любви напрасной тоже нет…» — говорит О. Берггольц.
Все это для юности, о любви, от поэтов. От поэтов, которые, однако, сами говорят:
Ликуйте или страдайте одни
И не верьте поэтам,
Поэты и сами себе-то
не могут помочь.
(М. Луконин.)
Есть над чем задуматься — и спорить хочется, и верить тоже. Те стихи, которые в сборнике,— трудные и глубокие. Тут не разложишь по полочкам, как надо жить, а как не надо, как бывает в любви, а как не бывает. Здесь, как в жизни, все сложно, здесь нет никаких рецептов.
Не используйте поэзию как инструкцию — сами открывайте, сами любите, сами обогащайте свою духовную жизнь.
Ведь поэты доверяют вам многое, многого ждут и от вас. Задавайте вопросы, даже пустые, например, есть ли вообще любовь — об этом часто рассуждают подростки… Спорьте и сомневайтесь. Поэты не будут вас поучать. Они просто расскажут вам, как сделать жизнь своего сердца неспокойной и радостной. Они учат этому, рассказывая о себе.
Все это вместе мир советской поэзии, бесконечно богатый интеллектуально и художественно. Сборник «Стихи о любви» для юношества вышел уже вторым изданием и, конечно, доставит много счастливых минут своим читателям.

Т. Ефремова
Радость быть учеником
Вышедшая недавно вторым изданием книга Симона Соловейчика «Час ученичества» («Детская литература», 1972) обращена не столько к тем, кто решил связать свою судьбу с педагогикой, сколько к тем, кто видит в учительстве нечто весьма однообразное, малоподходящее для реализации честолюбивых юношеских намерений.
С. Соловейчик далек от мысли немедленно обратить всех читателей в учительскую веру. Он просит немногого: непредвзятости, доверия, умения видеть и понимать. И скажем сразу, что юноши и девушки, проявившие такое доверие к книге «Час ученичества», не раскаются.
Они в самом деле узнают много интересного. О том, что единственной сферой, где потерпели крах решительные начинания Петра I, было школьное образование.
О том, каким гениальным учеником и недюжинным педагогом остался в памяти народной крестьянский сын Михайло Ломоносов. О том, почему мы говорим, что А. С. Макаренко нашел сотни усовершенствований педагогической техники, сделал десятки изобретений и одно-единственное, но великое открытие…
Все это важно, необыкновенно интересно, но гораздо важнее, следуя за ходом авторской мысли, понять, что изучение прошлого — самый экономный путь познания настоящего, убедиться в том, что ученичество и учительство в самом широком смысле этих слов — одна из самых ответственнейших и счастливейших обязанностей человека. Этим истинам, без глубокого проникновения в которые никто не вправе считать себя личностью, и учит темпераментно написанная книга С. Соловейчика.

Сергей Чупринин
С любовью к героям
Видимо, Михаил Левидов, автор вышедшей почти сорок лет назад в серии «Жизнь замечательных людей» книги «Стейниц Ласкер», одним из первых понял, что рыцари черно-белых полей действительно замечательные люди.
Не игроки, а стратеги, не любители интеллектуального спорта, а мыслители, не искатели удачи, а искатели истины.
Однако книга эта, по-видимому, в какой-то мере опередила время. Понадобилось несколько десятилетий, чтобы истинное стало очевидным.
Теперь мало кого удивит обостренный интерес писателя к шахматам и шахматистам. Уже нет сомнений, что перед нами искусство, в котором характеры реализуют и выражают себя.
Выражают себя с тем большей полнотой, чем больше, чем значительней сами характеры.
Внимание читателя заслуженно привлекла книга Виктора Васильева «Загадка Таля. Второе «я» Петросяна» («Физкультура и спорт», 1973). Книга эта не залежалась на прилавках магазинов по многим причинам. Здесь и интерес читателя к личностям выдающихся гроссмейстеров, и возросшее уважение к делу их жизни, и желание приобщиться к этому удивительному миру, не когда рожденному человеческой мыслью и самому ставшему источником идей.
Однако есть еще одно немаловажное обстоятельство, обеспечившее книге Васильева читательское признание — она хорошо написана.
Она написана рукой человека, чувствующего вкус слова, музыку фразы, ритм повествования.
Она написана литератором, умеющим войти в образ героя, ощутить его изнутри и потому воплотить зримо, убедительно, достоверно.
Васильев любит своих героев, хотя, быть может, по-разному. Любовь к Талю — нежная, почти отцовская, он им гордится, любуется, иногда жалеет. Любовь к Петросяну — уважительная, ровная. Это — прочное, проверенное временем чувство, в нем нет восторженности, но есть основательность. Самое важное, что эта любовь автора передается читателю: когда он закрывает книгу, и Таль и Петросян для него уже не чужие люди.
Домыслил ли что-либо Васильев в своих героях? Быть может. Во всяком случае, дочувствовал. Но какой исследователь откажется от права на догадку, когда он пытается постичь суть явления?
Право это законно и предусмотрено избранным им жанром биографической повести.
Леонид ЗОРИН

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Остановленное мгновение

Евгений Сидоров
Талант Валентина Катаева крепнет с годами подобно старому прекрасному вину. Писателю семьдесят шесть — но его острое, живописное перо не только не теряет упругую силу, но, кажется, наоборот, обретает все большую точность. Одна за другой выходят его книги — «Святой колодец», «Трава забвения», «Кубик», и вот перед нами новая
работа Катаева, роман в новеллах, воспоминания о собственном детстве — «Разбитая жизнь, или Волшебный рог Оберона». Эту книгу опубликовал в прошлом году журнал «Новый мир», сейчас она вышла отдельным изданием.
Волшебный рог писательской памяти дарит читателю пеструю мозаику эпизодов, историй, впечатлений, состояний, из которых складывается жизнь маленького мальчика, потом подростка, гимназиста, живущего в Одессе начала нашего века. «Память уничтожает время»— эта мысль, встреченная Катаевым в «Дневниках» Льва Толстого, дала толчок замыслу его новой книги, в которой воспоминания, образы, полные земной, чувственной прелести, толпятся как бы в беспорядке, следуют одни за другими не в хронологической последовательности, а подчиненные
иной, поэтической ассоциативной идее. Ведь воспоминания у каждого человека не обладают, как правило, стройностью посылки и вывода; они именно «толпятся», и в этом, между прочим, выражается одна из непреходящих ценностей человеческого бытия, осознающего себя во Вселенной, во всем, что окружает человека. Каждый из нас чувствует себя здесь — и одновременно, силой воображения и памяти — в другом месте, в другом состоянии, в прошлом и в будущем: в истории. Катаев глубоко понимает эту диалектику, и осколки детской жизни, разбитой воспоминаниями, постепенно складываются уже силой нашего, читательского сознания в стройную художественную картину.
В этой картине много солнца, моря, звенящего зноя, пряного запаха одесских акаций. Мир Пети и
Гаврика, белого паруса, одиноко уходящего к горизонту, словно возвращается к нам знакомыми, но уже преображенными временем очертаниями. Романтическая дымка кое-где осталась, но господствует все же суховатая, зрелая точность, всюду видны следы скальпеля, всюду ястребиный взгляд художника, не терпящий приблизительности, схватывающий самую суть вещного мира. Мастерство описаний достигает той степени пластической виртуозности, когда кажется, стоит писателю сделать еще один шаг — и искусство уйдет, останется одна изобретательность, изощренная опытом мастера. Но Катаев почти нигде не делает этого рокового шага. Он внимает слову чутко, почти первобытно, возвращает миру прелесть и неповторимость его деталей, и, читая катаевский роман, мы с наслаждением слышим, как цокают копыта по сухой звонкой мостовой, как хлопают голубиные крылья, как трещит вода, вылетающая из шланга садовника, как шуршит гравий и шелестят акации — в общем, все те звуки, уносимые куда-то морским ветром, которые составляют музыку приморского города, недоступную взрослому, если он не художник, но всегда понятную ребенку.
В этот мир поначалу безмятежного детства настойчиво врываются звуки грядущих социальных перемен. В жизнь подростка властно входят мысли о родине, о ее судьбе; слышатся далекие удары колокола революции.
Время и память — главные герои последних книг Катаева. На столе писателя новая рукопись, еще
дальше уходящая корнями в историю. Он пишет повесть о своем деде и прадеде, чьи дневники недавно попали к нему, пробив толщу времен. Случилось так, что предки писателя, офицеры русской армии, сражались в тех же краях, где воевал и сам Катаев, участник первой мировой войны, вольноопределяющийся, а затем офицер-артиллерист, награжденный именным оружием «За храбрость». Лета выбросила на катаевский берег драгоценные документы, страницы, исписанные выцветшими, пожелтевшими чернилами, о походах и страстях далекого времени.
«Минувшее меня объемлет живо». Искра документа зажигает огонь фантазии.
О Катаеве сегодня много спорят. Его изобразительный стиль, идущая от живописи страстная сезанновская любовь к вещному миру иногда заслоняют человека, и тогда музыка катаевской прозы начинает звучать холодновато. Так бывает, но в конечном итоге побеждает искусство, преодолевая отстраненность взгляда, взрываясь сопереживанием, грустью, поэзией.
Живая память писателя действительно уничтожает время и останавливает мгновение, делая его нашим общим достоянием.

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

«Коммунизм-это молодость мира…»

Маяковский сегодня

Владимиру Маяковскому в этом месяце исполнилось бы 80 лет. Великий поэт русской революции, поэт-новатор, глашатай нового мира, он вместе с такими деятелями советского искусства, как Горький, Эйзенштейн, Станиславский, Прокофьев, Мейерхольд, определил дальнейшее развитие нашей культуры, оказал мощное влияние на многие и многие национальные культуры не только СССР — всего мира.
Сила Маяковского сказалась в том, что его поэзия, его слово живут и рождают последователей.
Сила Маяковского сказалась в том, что отныне новаторство в поэзии еще теснее, органичнее связано с демократизмом и социальными задачами.
Маяковский с нами — с юностью, с Будущим мира!
Редакция «Юности» обратилась к известным поэтам, деятелям искусства, к друзьям Маяковского, лично знавшим его, и к молодым его продолжателям с вопросом:
как воздействует традиция Маяковского на сегодняшнее направление культуры — поэзии, эстетики, кино, искусства вообще? Одним словом, как живет СЕГОДНЯ Маяковский,
как участвует его традиция в сегодняшних наших поисках, борьбе — нравственной, эстетической, идеологической.
Константин Симонов:
Любовь к Маяковскому пришла не сразу. Сначала, в юности, меня ошеломила и на какое-то время подмяла под себя форма: лесенка строк, разговорная интонация, гиперболы. Я начал писать стихи под Маяковского и прежде чем по-настоящему полюбил его и прежде чем по-настоящему его понял.
И лишь через десятилетия после первых юношеских подражательных опытов, после войны, после долгих поездок в далекие и чужие страны в годы «холодной войны» я полюбил, понял, кожей почувствовал Маяковского. Необходимость в нем стала частью моей любви к нему. Гордость тем, что он принадлежит нашей революционной поэзии, стала частью гордости за свою революционную страну. Поэзия Октябрьской революции дальше всего шагнула за наши рубежи именно в стихах Маяковского. И я снова и снова убеждался в этом в самых разных точках земного шара.
И когда несколько лет назад в Японии, в Осаке, в рабочем молодежном театре, я увидел шедшую под бурные восторги битком набитого зрительного зала «Мистерию Буфф», когда я увидел, как яростно работает против современной реакции в Японии написанная в 1918 году в России пьеса Маяковского, в горле у меня был комок.
Я до слез гордился в тот вечер Маяковским. И эта гордость была частью моей гордости за мою Октябрьскую революцию, за мою советскую поэзию и за ту неотделимость одного от другого, которая с такой резкой определенностью, с такой воинственностью выражена в Маяковском, в его стихах, в его личности, в его любви и в его ненависти.

Виктор Шкловский:
Стихи — закрепленная молодость. Правда, иногда они закрепленное раздумье. Стихи — это молодость, потому что они мир, иначе увиденный, вещи, иначе связанные.
Стихи подобны не до конца разгаданным загадкам.
Вот, такое — как мир.
Поэзия имеет две загадки: одна непростая — загадка того, как из земли и даже из мусора, из простых слов рождаются слова необыкновенные, всем нужные. Так превращается, вероятно, уголь в алмаз. Это одни и те же атомы, но иное их построение.
Стихи отличаются от алмазов тем, что они делают блистательными обыденную речь, переучивают нас, обучают нас новым законам мышления. Это одна загадка.
Но в ней ясно, как связаны стихи — поэзия с сегодняшним днем.
Они — сама действительность, угаданная и в своей простоте и в своей тайне.
Еще более сложна вторая загадка поэзии: как созданные одним временем стихи уже в другое время, во время иного употребления слов и иных жизнеотношений продолжают жить.
Эту загадку считал трудной и разгадку ее не написал Карл Маркс.
Вечность стихов прерывиста. У поэтов и у стихов бывает старость, но это единственный вид старости, которая проходит.
Над поздними стихами и даже над поздней прозой Пушкина недоумевали. Молодой Белинский не сразу понял Пушкина, не сразу понял, как очищенной, внятной возвращается к нам сама жизнь.
Зрелый творец Лев Толстой писал сперва, что пушкинская проза «гола», потом он обновился ею.
Отрывок Пушкина «На углу маленькой площади»— история о том, как горько теряется любовь, помог ему создать «Анну Каренину».
Толстой понимал связь стихов и прозы и говорил потом, что Чехов — это Пушкин в прозе.
Тютчев был восстановлен после небольшого перерыва Некрасовым.
Блок восстанавливал славу стихотворца Лермонтова.
Что такое поэзия Маяковского сейчас?
Читают ли ее ученики средней школы, читают ли ее «курсистки»?
Маяковский расширил область поэтического, он расширил поэтичность слова, поэтичность фразы и ввел как поэтичное в поэзию новые понятия.
О нем спорили в общежитиях, спорили на трамвайных остановках.
Его изучают в школах, говорят, что он «продукт времени».
Промежуток непонимания обычен. Древние философы говорили, что кузнецы не слышат стук своих молотков, а человечество не слышит музыку сфер, созданную движением небесных светил.
Непрерывное ощущение теряет свою информационность; она уже не сообщает ничего.
Но мир весь читает Маяковского. А мы, те, кого Маяковский считал передовым отрядом человечества, мы иногда не замечаем, что он для нас невнятен.
Я думаю, что внятность и поразительность Маяковского скоро станут оглушительными.
Я хорошо знал Маяковского. В жизни он для меня был Володя. В воспоминаниях — Владимир Владимирович.
Трудно дружить с памятниками, но любовные стихи Владимира Владимировича Маяковского и сейчас изменяют биение моего сердца.
Он был человеком будущего.
Гоголь говорил, что Пушкин — русский человек, но таковой, каким он будет через двести лет.
Маяковский прожил по законам будущего. Он по-иному любил, по-иному понимал революцию и по-иному связывал то, что у нас называют «личной жизнью», с историей.
Он любил великодушной и верной любовью.
Многие ищут Маяковского в лозунгах.
Он это хорошо делал, но лозунги осуществляются, они не обладают непрерывностью.
С величайшими усилиями человечество дошло до личной любви, и когда арабы создавали личную лирику, то герой сразу получил для всего мира имя Меджнун — безумец.
У Навои безумец по-иному относился даже к собаке с улицы, на которой жила любимая.
Обновляясь, изменяясь, будучи прерывистой, но не исчезающей, как бы существующей в квантах, любовь перешла в Европу, обострялась в рыцарских романах. Ею шутили в новеллах, ей поклонялся лучший европеец мира — я говорю про прошлое — Дон-Кихот.
Маяковский в своих поэмах, посвященных этой прекрасной болезни, этому высокому вдохновению, дал любовь нового человечества.
Эта любовь была только наполовину услышана. Но время кует будущее, приближает его к нам, я мы больше теперь интересуемся планетами и, может быть, когда-нибудь услышим музыку сфер.
Владимир Владимирович любил, очищая сердце любовью, любил пророчески чисто.
Ближайшие места Вселенной скоро будут уже заселены.

Антал Гидаш (венгерский поэт):
Однажды — это было в Москве вскоре после войны — мы собрались в гостях у друзей, беседовали о литературе, когда вдруг один из поэтов в пылу спора воскликнул: — Маяковский — не русский поэт!
— Неправда! — взорвался я тут же.— Что ж, может, и Октябрьская революция не русская революция — ведь он был ее поэтом?
Певцом той революции, которая стала величайшей в истории человечества именно потому, что была одновременно и русской и интернациональной по своей сути. И Маяковский тоже стал величайшим революционным поэтом XX века не только благодаря своему громадному поэтическому дарованию, но и потому, что был одновременно русским и интернационалистом.
Стихами его, которыми он, в сущности, совершил переворот в русской поэзии, будут наслаждаться еще многие поколения читателей и поэтов.
А разве может поэт достичь большего в творчестве, чем стать истинным родоначальником истинных поэтов будущего!

Леонид Мартынов:
«На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат».
Я видел этот закат в марте 1917 года, когда прочел эти строки в одиннадцатом номере «Нового Сатирикона». И говорю это к тому, что Маяковский, объект нескончаемых споров между архаистами я новаторами, предмет заучивания наизусть для нынешних школьников, был для меня самой что ни на есть явью — бытом в самом лучшем и высоком смысле этого слова. Я знал Маяковского и тогда и раньше. Не кто иной, как он поведал мне, десятилетнему, еще в дни войны, до революции, о том, как в морях, играя, носится с миноносцем миноносица, и о возможности сыграть ноктюрн на флейте водосточных труб, и о том, что перекрестком распяты городовые, и о том, как с каплями ливня на лысине купола скакал сумасшедший собор, конечно, тот самый Казачий собор, в котором крестили меня!
Я бы мог рассказать о впечатлении, произведенном на меня одной из первых постановок «Мистерии-Буфф», и о том, при каких обстоятельствах прозвучал для меня «Левый марш», и вообще о дальнейшем воздействии поэзии Маяковского на меня и моих сверстников. Но в этой короткой заметке я скажу только, что мне кажутся смешными и наивными те, кто пытается разъять Маяковского на двух Маяковских — раннего и позднейшего, отдавая явное предпочтение последнему. Маяковский, конечно, един. И, говоря о раннем Маяковском, который формировал не только мое, а не будет ошибкой сказать — наше творческое сознание, я уверен, что и для будущих поколений он, Маяковский, целиком останется не только незабываемым свидетелем крушения старого и становления нового мира, но и целиком останется неотлучаемым участником всех великих событий, прошлых и будущих.
И недаром сказано:
Грядущие люди!
Кто вы?
Вот — я,
весь
боль и ушиб.
Вам завещаю я сад
фруктовый
моей великой души.

Василий КАТАНЯН:
Маяковский сегодня?
Сегодня Маяковский виден со всех концов земли.
Помню, как один американский писатель сказал мне когда-то:
— Для нас Маяковский — пьедестал без памятника. Фигура, которая должна стоять на этом месте, нам почти незнакома.
Сегодня, конечно, так уже не скажешь. За эти годы американцы могли кое-что прочесть из Маяковского. В США вышло несколько сборников стихов и пьес. Мы поспорили бы с некоторыми предисловиями к этим книгам, но можно ведь, в конце концов, и не читать предисловий… Есть объемистый том стихов и поэм, немало публикаций и даже исследований в области поэтики Маяковского. А недавно вышел перевод книги Виктора Ворошильского, польского исследователя,— огромный кирпич! — жизнь Маяковского в письмах и воспоминаниях.
Во Франции выставка, посвященная жизни и творчеству Маяковского, объехала многие города. Не один раз выходили «Стихи и проза». В нескольких переводах издан «Театр».
В Марселе, в Авиньоне, в Париже и снова в Марселе идет балет о Маяковском «Зажигайте звезды!», поставленный Роланом Пети.
В ГДР — собрание сочинений в пять увесистых томов. Такое же пятитомное — в Чехословакии. Четыре тома — в Венгрии. В Польше — избранное, сценарии, пьесы, лирика, поэмы. В Аргентине — избранное в трех томах.
В Италии — четырехтомное собрание, иллюстрированное итальянскими художниками. И новое, шеститомное, более дешевое, появилось недавно.
Двуязычное издание «Флейты» с тремя (!) переводами на немецкий язык вышло во Франкфурте-на-Майне. «150 миллионов» — в Египте.
Поэма «Ленин» и пьеса «Клоп» — в Турции.
В Японии — избранное.
В Индии — поэма «Ленин».
Письма Маяковского выходили в Италии (дважды), во Франции, в ФРГ (дважды), в Польше (тоже два издания).
В Бразилии только что вышло исследование о прозе Маяковского. Приезжали недавно к нам шведы, привезли «Баню» и сборник стихов «Во весь голос»… «Облако» у них вышло раньше.
Когда-то один самоуверенный читатель бросил Маяковскому, что его стихи долго не проживут, что бессмертие не его удел.
— А вы заходите через сто лет,— отвечал Маяковский.— Там поговорим…
Ну что же! Половина этого срока уже прошла…

Рита Райт:
Уже сказаны все большие слова, уже написана груда книг — на всех языках, на всем земшаре.
Мир огромил мощью голоса — и застыл бронзовый, суровый, на своей площади, у своей станции метро, где не ржавеет сталь и где, далеко запрокинув голову, видишь веселую физкультмозаику.
И все же часто становится грустно. Еще помнишь теплую руку, запах папиросы, ласковые карие глаза. И от стального Бессмертия хочется уйти в ту, давнюю живую жизнь. Тогда берешь его книги и слушаешь — в который раз,— как жил, о чем думал, что любил.
И кого любил.
…Однажды Гете написал не то в письме, не то в дневнике, что любил «ее» больше всех на свете.
В посмертном издании — при жизни не осмелились бы! — дошлый гетевед сделал примечание:
(«Тут Гете ошибается!»).
А на самом деле гений никогда не ошибается: он точно знает, перед кем он в долгу, какое пробитое пулями знамя он защищает, кого любит — неизменно и верно.
Все закреплено в стихе крепче бронзы многопудья и мраморной слизи музеев.
Живет — четырежды омоложенный — в достоверности каждого своего слова.
Потому, читая, и видишь его опять — иногда в самых пустячных, но милых мелочах, в самых случайных обрывках памяти.
…Вот счищает крупинки золы с яблока, испеченного в ростинской «буржуйке», и на робкое: «Это
же чистая грязь, ее можно есть»,— ворчит: «Это медикам можно, а людям нельзя!»
Вот играем в шашки, «на позор», и после молниеносного проигрыша приходится бить земные поклоны перед дачными воскресными гостями и трижды повторять: «Прости, господи, меня, глупую, за то, что осмелилась пойти против Володи».
Слышишь явственно, как, шагая по террасе, басит переиначенные строки Гейне: «Их бин айн
руссишер дихтер, беканнт им руссишен ланд».
Вспоминаешь малоизвестные надписи на книгах. Ленинградскому врачу, лечившему его от ангины: «Милому доктору для внутреннего употребления».
Или негритянскому поэту Клоду Мак-Кэй: «Красному черному от красного белого».
Десять лет — с двадцатого по тридцатый год — видела его и в РОСТА, и дома, и в цирке, на репетициях немецкой «Мистерии Буфф» (до сих пор не понимаю, как у меня хватило пороху ее перевести!). Видела на всех выступлениях в Ленинграде, Москве, Ялте.
Моя с ним последняя встреча в Ленинграде в тот сырой предвесенний день, когда уже мрачнел, жаловался на больное горло: «Скажите честно, это не рак?»
Десять лет — сначала изо дня в день, потом, приезжая из Ленинграда два-три раза в месяц, при разных обстоятельствах, с разными людьми.
И свидетельствую: всегда был верен себе, верен друзьям, верен своему делу, своей любви…
Читайте Маяковского — все подтверждено: «…строкою вот этою, нигде не бывшею в найме…»

Имант Зиедонис:
Он не умел мельтешить. Это не значит, что его часы показывали другое время.
Время они показывали то же, что и всякие ходики, но шаг их маятника был иной и бой громок.
Он предчувствовал огромность запахов и расцвет огромных цветов.
В мельчайших частицах звуков он слышал грохот горного обвала.
Он дробил камни, когда другие лузгали семечки.
Кто-то гладил против шерсти пуделя, он дергал за хвост динозавра.
Он загонял гвозди в небо и называл их звездами.
Он головою бил в барабан.
Раньше никто не считал барабан достойным головы.
Когда вы его декламируете, не кричите с ним вместе, вам его не перекричать. Читать его надо шепотом. Совсем-совсем тихо, только так можно ощутить мощь его голоса. Да, у него была глотка. У него был могучий голос природы — лягушек, тигров, младенцев. Потому что все-таки он был ребенком. У него были честность и чувство справедливости, присущие ребенку.
Был ли он еще и поэтом? А если да, то был ли он великим поэтом?
Это кажется невероятным, но именно так ставился вопрос.
В 1930 году начались первые нападки на Маяковского и в буржуазной Латвии.
Газета «Социал-демократ» подхватила тезисы московских врагов поэта: «Да будет позволено нам сравнить его появление и уход из жизни с бенгальским огнем, ярко вспыхивающим, радующим глаз, но оставляющим после себя пятнистый нагар и удушливый запах. Напрасно вы станете искать в его поэзии озаренность и ясность, вдохновляющий порыв чувств и разума, радость жизни и одержимость борьбы».
В чем только не упрекали Маяковского! Он, мол, о величайших событиях истории и о великих мира сего говорит в фамильярном тоне… Но разве этот стиль его поэзии не пытался возродить чувство собственного достоинства униженных, оскорбленных масс?
Что он, мол, эгоцентрик, безответственный вития… Но ведь здесь очевиднейшим образом стилистическое «я» подменялось философским. «Эго» Маяковского — не глашатай эгоизма, оно не развенчивает гуманистическую сущность человека. Мол, сила его ничего не стоит…
Упрекали, что одна страница Достоевского дает большее представление о психологии пролетария, чем все книги Маяковского…
Но ведь и стиль Маяковского был иным, он требовал жизни спонтанной и взрывчатой. В психологическом многообразии мира катарсис его стиха нельзя ни принижать, ни сравнивать (по пятибалльной системе) с катарсисом Достоевского. Труд и того и другого направлен на оздоровление человеческих душ.
Неужто все это еще надо доказывать? Нет, Маяковский доказал себя сам. Но агрессивный стиль Маяковского всегда будет шокировать. В момент нападения любой человек прикрывается хотя бы локтем, поднятым на высоту плеч.
И сегодня еще часть читателей прикрывается от стиля Маяковского локтем непонимания. Нельзя все это доказать на двух страницах. В Риге готовится театральная постановка по стихам Маяковского. Ее режиссер — Петер Петерсон. Латышский поэтический театр, по-моему, остается самым интересным в стране.
Добро пожаловать в Ригу, друзья и поклонники Маяковского!
Ну, а относительно того, что сегодня нужен Великий Голос и Великий Слушатель,— так это все верно, верно. Тем более что все мы чувствуем себя столь великими. И очень полезно прочитать нечто истинно великое, чтобы почувствовать разницу между величием и бахвальством.

Борис Слуцкий:
И сейчас он самый цитируемый из всех поэтов. Если Грибоедова растаскали на пословицы, Маяковского разобрали на цитаты. В передовых статьях, в речах («планов громадье»), в прощальных письмах («любовная лодка разбилась о быт»), в школьных сочинениях на вольную тему, в вольных сочинениях на любую тему.
Стало быть, о множестве предметов, притом важнейших, никто за эти 43 года после смерти поэта не сказал лучше, глубже или новее Маяковского. Недаром он приходит на ум с такой железной последовательностью.
И поныне Маяковский — самый спорный из наших поэтов. Когда слышишь: «Не люблю Маяковского»,— это говорит о многом. Чаще приходится слышать: «Очень люблю Маяковского». По-разному его любят очень разные люди. И спорят о нем по-разному — на всех уровнях.
Ни об одном из поэтов мира не говорят, не пишут столько, сколько о нем. Никого у нас столько не издают. Одним словом, он живой. Сегодняшний. Всех касающийся. Как будто не 43 года прошло со дня его ухода — 43 дня.
Маяковский — самый авторитетный из примеров поэтического поведения. Он признанный вождь действующей поныне поэтической школы. Школы Пушкина, по крайней мере, твердо очерченной, сейчас нет, как и школы Лермонтова. Школа Маяковского, как и школа Некрасова, есть. Для целого поколения талантливых людей, выдвинувшегося в 50-х годах, характерно было пунктуальное подражание не только образу, но и манере, не только сути, но и деталям, не только поэтическому, но и бытовому поведению Маяковского. Не два личных друга и соратника (как в начале 30-х годов), а тьмы, и тьмы, и тьмы поэтов называют себя учениками Маяковского. Почти всегда — с некоторым правом.
Под Маяковского пишут, под Маяковского читают и острят с эстрады. По Маяковскому любят.
Лирический роман, им пережитый и созданный, — а лирические романы для любой культуры так же важны, как национальные галереи и кафедральные соборы,— роман жизни Маяковского до сих пор не утратил ни прелести, ни влияния.
40 лет тому назад мои товарищи усваивали первые уроки поэзии по небольшой, крепенькой книжке в почему-то розовой обложке — так Госиздат издал Маяковского в своей «Дешевой библиотеке». Иной раз кажется, что весь народ учился поэзии по этой книжке.
Настолько все эти «самый, самый, самый» сливаются в простое слово — «любовь».

Изет Сарлилич : (югославский поэт):
Большего соответствия поэзии двадцатому веку, нежели то, какое являет собой Маяковский, едва ли можно и представить себе.
До него господствовала идиллия: прогуляется человек по аллее, сорвет цветочек и обо всем этом прошепчет в каком-нибудь сонете. Пришел Маяковский, и все перевернулось вверх дном.
Он и небу приказал снять шляпу. И небо его послушалось.
Вот Блок. Оставляет в передней калоши, шубу, говорит, покойный, что-то о погоде; и с ним, усевшись в кресле, попивая кофе, можешь потолковать даже об опечатках!
А Маяковский попросту не дозволяет разговора меньше масштабом, чем залп «Авроры».
Мы женимся на девушках, которых полюбили в гимназические годы, а он берет себе в жены площадь Конкорд в Париже.
И хотя этого человека, у которого и телефонный-то разговор напоминает извержение Этны, которому давало аудиенцию лично солнце (или он сам солнце принимал у себя), мы наградили орденом своих чувств первой степени, каждое новое размышление о нем сводится всегда к одному: насколько большими оказались бы шансы на память о нас в будущем, ежели бы мы писали — до него?! Потому что он — каков человек! — он и в 1999 год придет и всех нас скинет с корабля современности!
Двадцатое столетие уполномочило его осуществлять связь с веками.

Сергей Юткевич:
Для меня необыкновенно важным был тот момент — в пятидесятых годах,— когда мы вместе с главным режиссером Московского театра сатиры Николаем Петровым и Валентином Плучеком рискнули вернуть на столичную сцену «Баню» — пьесу, которая четверть века считалась не сценичной, и нам предстояло доказать, что это не так. Через год мы вместе с Плучеком поставили и «Клопа». Задача была сложная, но многие сложности сдавались перед поразительной страстью и увлеченностью всего коллектива театра этой работой. Я был и художником обоих спектаклей.
В известной мере это было первопрочтение. А сегодня уже стали театральной классикой многие роли-открытия: Владимир Лепко — Оптимистенко в «Бане» и Присыпкин в «Клопе», Георгий Менглет — Победоносиков и Олег Баян, Георгий Тусузов — в «безмолвной» роли гостя на свадьбе в «Клопе». И каждый из нас, участников тех премьер, уже не мыслил своей дальнейшей творческой жизни без Маяковского. Не случайным, по моему мнению, сочинением для композитора Родиона Щедрина после фильма «Баня» стала его сатирическая кантата «Бюрократиада» (хотя написана она и не на текст Маяковского). И не случайно утвердилась на музыкальной сцене «несценичная» драматургия Маяковского — в опере молодого композитора Эдуарда Лазарева «Клоп». Не случайно потому, что все мы ищем себя в творчестве Маяковского, и поиск этот беспределен…
Вместе с режиссером Анатолием Карановичем в 1962 году мы попробовали осуществить киноверсию «Бани» Маяковского. В этом фильме главенствовала мультипликация, которую, кстати, Владимир Владимирович тоже очень любил, а его высказывание о том, что герои его пьес — это «оживленные тенденции», во многом подсказывает как вариант решения именно средства мультипликации: они помогают с большей полнотой выразить ту высокую степень агитационной обобщенности, к которой так стремился Владимир Владимирович. Тогда же мы подумали, что возможности мультипликации (и не только они) могут помочь и осуществлению на экране замечательной сатиры Маяковского «Клоп» и его непоставленного сценария «Позабудь про камин». И вот сейчас на «Мосфильме» совместно с киностудией «Союзмультфильм» мы приступаем к съемкам картины «Маяковский смеется» — вольной фантазии по мотивам пьесы и неосуществленного сценария. Жанр этого фильма я определил бы, пожалуй, как фильм-коллаж: в нем будут участвовать и живые актеры, и куклы, и рисованные персонажи, в нем будут использованы и документальные кадры, и фотографии, в нем задумана нами даже пародия на вестерн. Думается, мы имеем право на использование такого разнообразия приемов —
оно оправдано самой сущностью драматургии Маяковского. А проблема, положенная в основу «Клопа», что греха таить, еще весьма и весьма злободневна — борьба с мещанством в самых разных его обличьях и видах. Еще жива, к сожалению, и у нас и — в особенности — за рубежом питательная среда для мещанства, и молчать об этом, не бороться с этим мы, художники, не имеем права.
Будущий наш фильм должен быть и сатирическим, и буффонным, и комедийным изображением
нашей эпохи. В нем будет много музыки (ее пишет композитор Владимир Дашкевич). Маяковский сам говорил, что агитация должна быть броской, веселой, острой, «со звоном»,— вот именно это мы с Карановичем попробуем сделать.
И еще одной работой, связанной с Маяковским, я очень увлечен сейчас. Маяковский — актер кино.
Эти страницы его жизни почти незнакомы нынешним зрителям. Из трех фильмов, в которых снялся Владимир Владимирович, сохранился только один, а от двух других остались лишь фотографии и крохотные обрывки пленки. Мы собрали для этого фильма все, что сохранилось из фотографического и кинематографического материала с участием Маяковского. Я решил ввести туда стоп-кадры, то есть остановить те крупные планы Маяковского, потрясающие по своей выразительности, чтобы зрители могли по-настоящему рассмотреть живого Маяковского. И хотя по литературной основе своей (Маяковский написал сценарий по повести итальянского писателя Д’Амичиса) «Барышня и хулиган» — это сентиментальная мелодрама, тем не менее, финал фильма, когда герой Маяковского гибнет,— это потрясающие по силе трагические кадры.
Погибает человек необычайной красоты, необычайно сильного чувства, но в памяти у нас остается его прекрасное живое лицо.
Я убежден, что Маяковский — необыкновенно «киногеничный поэт». К нему вновь и вновь (и к автору и к сценаристу) будут обращаться кинематографисты. Поэтому я прихожу к восьмидесятилетнему юбиляру Владимиру Владимировичу как ныне живущему среди нас поэту, как приходил к нему в течение десяти лет своей юности, когда мне выпало счастье его знать.

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Время выбора

Вл. Воронов

Дневник критика

Продолжаю наш дневник, журнальную летопись литературы, искусства. Разумеется, в каждом номере он получается разный, «дневник критика» — спокойный, патетический, восторженный или полемический.
Без полемики тоже нельзя; без нее обходятся только на кладбище. Впрочем, помните «Бобок» Достоевского? Какие там страсти разгораются посреди могил!
Да и могил ли?
А тут литературная жизнь, она спешит, диктуя темы, жанры, тон критического дневника.
Поводов для полемики всегда достаточно, но, к сожалению, не всегда она проходит корректно; иногда в ответ раздается невнятная реплика, уводящая от существа проблемы. Сегодня обойдемся без полемики: хочется почувствовать внутреннее движение искусства: литературы, живописи, театра.
Тем более что после многих дискуссий опять наступило в искусстве время раздумчивое, сосредоточенное. Писатели, живописцы, театральные режиссеры вновь размышляют сегодня о дальнейших путях развития и традициях большого искусства. А понять движение искусства — значит лучше понять, куда идет время. Так было всегда.
И если основная задача советского искусства — показать нашу современность, эпоху революционной переделки мира, то задачу эту невозможно выполнить без глубокого осознания художественного опыта предшественников. Без него трудно представить сегодня духовный мир передового рабочего, интеллигента, сельского механизатора, духовный мир молодого строителя новой жизни.
Поэтому осознание художественной традиции входит в круг важнейших проблем современности.

Самоанализ художника

Не случайно, наверно, картину последних литературных лет в значительной мере определяют
книги, в которых писатели заняты неспешными раздумьями о ходе времени, о том, как формируются в человеке нравственные принципы, отношение к себе, к близким людям, к истории. В последнее время появились, например, три книги воспоминаний Мариэтты Шагинян «Человек и время», Валентин Катаев опубликовал «Разбитую жизнь или Волшебный рог Оберона», Виктор Астафьев — «Затеей», Владимир Цыбин — «Капели…». Список легко продолжить.
Речь идет о литературном потоке, который можно определить названием одной из этих книг: человек и время. Очевидно, обнаружилась потребность вглядеться пристальнее в духовный мир нашего современника, проверить, насколько плотно его душевное вещество, памятуя выражение Андрея Платонова. И что из того, что книги эти построены не на обычном сюжете, а представляют свободное, прихотливое движение мысли и чувств повествователя. Заметим кстати, что и военная проза дает в последнее время в основном документально-автобиографические книги, без традиционного сюжета.
Короче говоря, определенно выявилось желание писателей осмотреться, выверить свои духовные запасы, чтобы двигаться дальше.
И все-таки не будем выдавать названные книги за нечто подготовительное, предваряющее; нет, эти книги ценны сами по себе как свидетельство усилий талантливых мастеров заново осознать назначение литературы в собирании душевных сил современника на протяжении бурных десятилетий двадцатого века. Конечно, можно отнести эти книги к разряду автобиографических записок, мемуаров. Но ведь Герцен был прав, когда писал о «Былом и думах»: «Это не столько записки, сколько исповедь, около которой, по поводу которой собрались там-сям схваченные воспоминания из былого, там-сям остановленные мысли из дум. Впрочем, в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство е с т ь, по крайней мере мне так кажется».
Ценность этих книг, прежде всего в том, что в них происходит процесс самопознания литературы, исследование нравственного мира человека на самом, пожалуй, непосредственном для писателя материале — на материале самоанализа. Разумеется, самоанализ интересен тогда, когда есть что анализировать. Конечно, в этом книжном мемуарном потоке не обошлось без блокнотных пустяков, иногда самолюбования. Другое дело, когда перед читателем открывается личность. В лучших, упомянутых здесь, книгах это, безусловно, присутствует. И когда мы в трилогии, например, Мариэтты Шагинян встречаем размышление о совестливости русской интеллигенции,
об ответственности русского писателя за свое слово, мы чувствуем, как органично воспринята современным художником одна из важнейших нравственных заповедей отечественной литературы. А когда мы вместе с Виктором Астафьевым или Владимиром Цыбиным внимательно исследуем зарождение, кристаллизацию основных духовных ценностей — любви к Родине, к земле, чувства истории, — становится очевидно, что в книгах этих авторы выходят на крупные темы современности, выходят не налегке, а загруженные весомой литературной традицией, пониманием того, что мы, нынешние, придем и уйдем, а литература пребудет, народ, прокладывающий пути к лучшей жизни, пребудет и эта незримая духовная преемственность не прервется на нашем поколении.
Так вот случилось: книги, не претендовавшие на освещение современных событий, оказались на
магистральном пути литературы в осмыслении проблем современности.
А ведь рядом и одновременно с названными книгами вышли другие произведения, авторы которых силятся ухватить внешние приметы времени, но проходит год-два, и на глазах увядает, блекнет произведение, которое было на первый взгляд ах каким злободневным. Здесь же, в книгах Шагинян, Астафьева, Цыбина, уловлено, схвачено нечто ценное, характерное в облике эпохи. Потому что в них — правдивая исповедь нашего современника.
Много в этих книгах размышлений о роли искусства, об активности художественного слова. Когда-то известный советский критик А. Кугель сетовал на то, что писатели раскрывают тайны искусства, собственную лабораторию, знакомят с кухней писательского творчества. «И вообще, между нами — мы ведь все одного цеха — следует ли поднимать покрывало Изиды, если Изида есть литература? — спрашивал Кугель.— У Бернарда Шоу в пьесе «Врач на распутье» есть чудесный афоризм, который один врач высказывает другому: «Все профессии, дорогой мой,— говорит мудрый старый врач,— это заговор специалистов против профанов». Ну, так вот я и думаю: сохраним нашу конспирацию!..» А вот сегодня литераторы пренебрегают всякой конспирацией, подробно разбирают все, что прежде оставляли за пределами читательского внимания, берут «интервью с самими собой» (С. Залыгин). Очевидно, есть такая необходимость — осознать назначение художественного творчества, лучше понять природу эстетического воздействия.
И все же главное в этих книгах: неторопливый разговор с читателем о сокровенных, почти интимных отношениях со своим временем, о противоречиях и поступательном движении эпохи, о том, как человек, оказавшись на перекрестке истории, делал выбор, руководствуясь принципом человечности. В этих размышлениях художники оперируют громадным духовным опытом века, который после многих драматических исканий приходит к «неслыханной простоте», к пониманию бездонной глубины слова.
Вот качество, отличающее подлинное произведение искусства,— оно доступно пониманию многих и в то же время неисчерпаемо в своей смысловой многозначности.
Уйти от поверхностных решений, обрести органическую цельность и помогает как раз точно и глубоко понятая традиция. Она дает возможность осознать свое место в процессе духовного творчества, ощутить себя звеном в цепи исторической преемственности, приобщиться к тому таинственному отбору ценностей, который безжалостно совершает время. Об этом отборе писал недавно академик Н. И. Конрад, об оценке и переоценке всего сделанного и достигнутого.
Он подчеркивал, что глубокое понимание современности невозможно без этого революционно-критического анализа духовного наследства, что всякая современность является «стыком прошлого и будущего».
«К будущему же, как мне кажется,— писал Н. Конрад,— обращено все, что думает, волнуется, обуреваемо тревогой за мир, за человека, все это — в каком бы облике оно ни выступало,— все это современно и подлежит изучению… Несовременно то, что инертно, косно, невежественно или олимпийски спокойно, самодовольно, вседовольно — всюду, где это наблюдается».
И, пожалуй, самое значительное в сегодняшнем искусстве происходит, на мой взгляд, в этом мучительном процессе отбора ценностей, в процессе самоопределения художественного сознания. По-разному, но он ощутим во многих видах искусства — в театре и живописи, в прозе, поэзии, в музыке. И бывает, что скромный портрет на весеннем вернисаже или маленькая повесть в областном журнале скажут о творческих поисках современного искусства больше, чем многостраничные «индустриальные баллады» на исключительно модную тему.

Цена сантимента
Возникает заново вопрос о традиции в нынешнем искусстве. Он существует всегда, даже когда о нем забывают. Но приходит время, требующее осознанного отношения к традициям, требующее более глубокого, нежели прежде, более полного понимания путей искусства. Мне кажется, такое время пришло сегодня и оно настоятельно предлагает свои решения. Что же такое традиция?
Этой весной в Хельсинки мы обсуждали проблемы традиции и современности в искусстве на шестой советско-финской писательской встрече. Они волнуют сегодня многих прогрессивных художников в мире.
Три дня шло обсуждение интереснейших вопросов о творческой преемственности, о значении опыта прошлого в художественном осмыслении времени.
Финские критики Кай Лайтинен, Пекка Таркка, прозаики и поэты Эйла Пеннанен, Матти Росси, Ласси Нумми и другие предложили серьезные суждения о вечно живой традиции гуманистического искусства, которую продолжают современные мастера. Молодая романистка Ану Кайпайнен раскрыла свой опыт пересоздания народных мифов в литературе, помогающих понять важнейшие процессы развития человечества. Кай Лайтинен говорил об основном критерии, необходимом для анализа современного художественного процесса,— критерии человечности, гуманизма: «Меняется среда, меняется общество, но тема человеческого достоинства и социальной справедливости остается животрепещущей темой в финской литературе. Новые писатели, изображая нового человека, так же, как прежние художники, наклоняются к уху читателя и шепчут ему: «Он мог бы быть тобой». Финский критик Пекка Таркка, руководитель советской делегации Алексей Сурков подчеркивали значение революционных традиций советской литературы, особенно М. Горького и В. Маяковского,
в движении современного искусства. Участники творческого симпозиума писателей двух стран приходили к общему плодотворному выводу, что традиция включается в современное художественное сознание, а лучшие творения искусства прошлых веков являются частью духовного богатства современности, участвуя в формировании нравственного облика человека второй половины XX века.
В те дни в Финляндии проходили многосторонние консультации перед общеевропейским совещанием по вопросам безопасности, чувствовалось приближение весны, в воздухе теплело. И когда мы поднялись на заснеженный холм, сверкавший в солнечных лучах, и вошли в дом-музей художника Акселя Галлена-Каллела, нас встретили негромкие речитативы старого рунопевца, мы услышали великолепные руны «Калевалы». Подумалось: как важно сохранить мир и тишину, хотя бы для того, чтобы не прерывались эти древние руны, запечатлевшие историю и мечты финского народа, нашего близкого соседа… Как много еще предстоит работы, чтобы построить достойную человека жизнь!
В этой жизни будут и руны «Калевалы», и небольшая русская повесть XVIII века — карамзинская «Бедная Лиза», и японские повести Кавабаты, и «После сказки» киргизского писателя Чингиза Айтматова…
«Бедная Лиза» мне вспомнилась потому, что, проезжая через Ленинград, я узнал, что в Большом драматическом театре, где главным режиссером Георгий Товстоногов, готовят к постановке эту полузабытую современным читателем сентиментальную повесть.
Как-то раздвинулось пространство двух веков, дохнуло русским Просвещением конца позапрошлого столетия, и я заметил себе, что надо будет обязательно посмотреть этот спектакль и попытаться понять, чем же заинтересовала сегодняшних театральных режиссеров бедная Лиза.
И вот в небольшом зале ленинградского БДТ, на малой сцене, обрамленной видом Симонова монастыря в Москве (по известной старой гравюре), разыгрывается немудреное действие карамзинской повести.
Слева и справа от сцены, рядом со зрителями, расположился оркестр; музыканты в париках и костюмах XVIII века (художник Алла Коженкова). Все настраивает на театральное представление всерьез, даже пока без современной иронии. А нынешний партер обычно очень расположен к ней. Зная об этом, авторы инсценировки М. Розовский (он же постановщик и автор музыки) и Ю. Ряшенцев уже в прологе спектакля заявляют о своем отношении к истории бедной Лизы, к сентиментальной прозе:
Ах, я и сам смеюсь при всех
Над фразой старомодной,
Но перед чувством жалок смех,
Ирония бесплодна!
Ругай сюжет или хвали,
Но нет в нем места позе —
Поклон за это до земли
Сентиментальной прозе.
Режиссер делает ставку на непосредственную «чувствительность», которую сегодня лучше называть открытой эмоциональностью искусства. И когда в финальных сценах Лиза (артистка Елена Алексеева) бьется в плаче под старым дубом, вдруг начинаешь понимать, что на сцене происходит подлинная, непридуманная трагедия любящего сердца. Помню, в школе мы редко относились всерьез к словам учителя о том, как после опубликования «Бедной Лизы» немало русских девушек последовали примеру героини карамзинской повести, бросившись в пруд от неразделенной любви.
Огромный нравственный заряд повести выступил вдруг перед зрителями убедительно, неотразимо. Трагедия осталась трагедией спустя почти двести лет. В прологе четыре актера, четыре участника спектакля — Лиза, ее мать (арт. Н. Ольхина), Эраст (арт. Вл. Рецептер) и Повествователь (арт. А. Пустохин) — выходят к рампе с круглыми пяльцами, на которых вышиты цифры «1793»; затем два средних персонажа меняются местами, и получается «1973». Зритель тихо ахает, как в добрые, старые времена, удивляясь милому театральному фокусу, в котором он обнаруживает вдруг немалый смысл.
Да и что такое двести лет на путях истории? В Москве еще растут деревья, под которыми гулял Николай Михайлович Карамзин, на Симоновской набережной Москвы-реки еще можно видеть башни старого монастыря, свидетеля любви Лизы и Эраста…
Спектакль получился многослойный. Вся история бедной Лизы комментируется тут же на сцене, по ходу действия, Повествователем, человеком XVIII века, в котором узнаются какие-то черты автора повести, умнейшего писателя своего века, свидетеля пугачевщины и краха якобинских идей в Великой французской революции, писателя, которому Пушкин посвятил своего «Бориса Годунова».
Затем органично, мято возникает третий эмоционально-смысловой пласт театрального зрелища — в музыкальных интермедиях и песнях, предложенных авторами спектакля. Песни дают возможность взглянуть на все происходящее глазами сегодняшнего зрителя. Песни не брехтовского типа, не зонги, они несут в себе музыкальную стихию XVIII пека с тактичными парафразами из века нынешнего. Эффект неожиданный: не разрушая музыкальной структуры театрального действа карамзинской эпохи, авторы вводят отношение сегодняшнего зрителя, который отлично знает об «ограниченности» сентиментализма, его исторических пределах и в то же время чувствует, как повысилась цена на каждую унцию чистого сантимента в наши дни, когда людям, очень занятым, трезвым, практичным людям некогда даже подумать о каких-то «сентиментальных пустяках»…
И то, чем так сильно озабочены нынешние писатели — нравственная цельность чувства, противоречия человеческой натуры, понятия долга и чести, постижение логики истории и житейских обстоятельств,— все это Марк Розовский, дебютирующий со своей «Бедной Лизой» на сцене академического театра, находит и воплощает в инсценировке сентиментальной повести конца XVIII века.
Приятно отметить, что сцена столь авторитетного театра отдана молодым для создания изящного, высоконравственного спектакля, который еще раз доказывает, что им, молодым, по плечу решение серьезных идейно-художественных задач.

Сегодняшний Ибсен
Мы владеем поистине неисчерпаемым богатством. И порой даже не ведаем о том, какие источники вдохновения затянуты патиной времени. Но приходит новый художник и заново открывает современникам вроде бы окаменевшую классику, и та вновь оживает для миллионов зрителей, читателей, превращается в живую художественную ценность, становится фактом сегодняшнего духовного опыта.
Казалось бы, чем новым заинтересовала ибсеновская «Нора» молодого режиссера Калининского драматического театра Виктора Шульмана? Почти столетие пьеса норвежского драматурга не сходит с мировой сцены. В русском театре «Нора» имеет великолепную творческую историю, идущую от Веры Комиссаржевской и Всеволода Мейерхольда.
В Калинине у театрального подъезда я услышал: «Провинциалы более привержены классическому, старому репертуару». Сказано это было не без некоторого самоуничижения. Но какие провинциалы?
Провинция давно уже не является географическим понятием. И разве классика может стать когда-либо старой? Если она устарела, то новая театральная постановка имеет лишь реставраторский интерес, а это уже не входит в круг современного искусства. А что же «Нора»?
Около театра висела весьма выразительная афиша: на ней изображена золоченая резная рама, чуть сдвинутая с привычного места. На нижний багет брошен смятый кружевной платочек, под рамой крупными буквами — «Нора». Но портрета Норы, героини ибсеновской драмы, нет; вместо него — зияющий провал, черный квадрат. Нора ушла из этого золоченого буржуазного быта, ушла из теплого, светлого дома Хельмера в черноту ночи.
Неблагополучие буржуазного быта, неразрешимый трагизм мещанского общества, в котором властвуют деньги и лицемерие, ощутимы с первых же сцен калининского спектакля. Нора вынуждена лгать любимому мужу, которого она когда-то спасла от смертельной болезни. Чтобы найти деньги для лечения мужа, она подделала подпись отца на денежном векселе. И вот сейчас это может раскрыться. Нору шантажирует ее кредитор Крогстад, требуя, чтобы она похлопотала за него перед мужем, ныне директором акционерного банка.
Драматическая предыстория прочувствована режиссером и актерами; поэтому на сцене с первых же минут спектакля разворачивается стремительное «Бедная Лиза» в Большом драматическом театре имени М. Горького (Ленинград). Лиза — арт. Е. Алексеева, мать Лизы — арт. Н. Ольхина.
движение к развязке, а в каждой картине — наэлектризованная атмосфера близкой бури. В тревожных взглядах Норы (артистка Екатерина Гусева), ее порывистых движениях, в нарастающем чувстве боли и отчаяния, которые пронизывают монологи Норы, раскрывается сложный психологический мир человека, загнанного в круг лицемерного благополучия, зыбкого, непрочного вседовольства… Это поистине «кукольный дом», кстати, так и называлась у Ибсена пьеса о Норе; лишь многолетняя театральная традиция переименовала «Кукольный дом» в «Нору». Калининский режиссер возвращается к первоначальному замыслу норвежского драматурга, для которого главным было как раз обличение обманчивости и нравственной несостоятельности мещанского, позолоченного мира. Под внешней позолотой, изрядно траченной временем, обнажаются трагические людские судьбы, непримиримые духовные противоречия…
Здесь и жалкий чиновник Крогстад (В. Гатаев), случайно выбитый из колеи буржуазного процветания; он не злодей, каким его часто играли, а жертва «кукольного дома». Особенно выразительно сущность «кукольного дома» показана в сцене последнего объяснения Норы с мужем Хельмером (арт. Б. Мостовой), когда они вернулись с новогоднего карнавала с висящими на шнурках масками: маски портретны, и мы видим лицо Торвальда Хельмера в сладчайшей улыбке, лицо Норы в сладчайшей улыбке. Но это маски, они болтаются на шее и контрастируют с
мертвенно-бледным лицом Норы, бросающей мужа; с испуганным лицом Торвальда Хельмера… И даже последний возглас Торвальда «Но — чудо из чудес?!», который обычно читается после ремарки «луч надежды озаряет его лицо», звучит в калининском спектакле безнадежно, с отчаянием: чуда не будет! Нравственное возрождение Торвальда невозможно, ибо слишком погряз он в продажном мире собственничества…
Нужно при этом заметить, что Нора Хельмер в калининском спектакле меньше всего похожа на гордую победительницу, швыряющую жалкому буржуазному миру Торвальда лозунги и декларации… Нет, Нора здесь лишь протестует, она сама страдает от своего вынужденного ухода, потому что сама ведь целиком из этого мира и пока что ничего, кроме боли и протеста, противопоставить ему не в силах. Нора уходит в ночь, в черную пустоту… Скажем прямо, такое режиссерское решение убедительнее раскрывает трагизм мещанской идеологии, чем некоторые другие трактовки знаменитой драмы Генрика Ибсена, написавшего в 1875 году в умиротворенной буржуазной Европе удивительное по своей прозорливости «Письмо в стихах». Там он уподобляет Европу тех времен кораблю, который плывет в открытом океане «путем рассчитанным и верным». И вдруг поэт чувствует, что «на борту без видимых причин все чем-то смущены, вздыхают, страждут».
Немногие сперва тоской объяты,
Затем — все больше, после — без изъятий.
Крепят бесстрастно парус и канаты,
Вершат свой долг без смеха и проклятий,
Приметы видят в каждом пустяке.
Томит и штиль и ветерок попутный,
А в крике буревестника, в прыжке
Дельфина зло душой провидят смутной,
И безучастно люди бродят сонные.
Неведомой болезнью зараженные.
Генрик Ибсен — один из немногих европейских писателей последней трети прошлого века, умевших слушать глухие подземные толчки надвигавшейся бури. Он не мог ответить на вопрос: «Чего ж еще, чтоб плыть нам без забот?» Однако эмоциональный пафос его пьес и стихов гораздо глубже и многозначнее авторских ремарок, и это талантливо почувствовал молодой постановщик калининской «Норы».

«Услышать будущего зов»
В периоды раздумий и поисков, когда уточняются творческие координаты и нащупываются более глубокие традиции, художники в России обычно обращаются к Пушкину. Он всегда был для нашего искусства источником, заветом и надеждой.
Каждая эпоха творила своего Пушкина, божественного, мраморного, забронзовевшего, академического. За полтора столетия было разбито много идолов с этикеткой «Пушкин». А поэт все время уходит от слепых молитв своих обожателей. Его поэзия не укладывается в схоластические определения; она продолжает искриться, блистать, волновать… Даже если с Пушкиным запальчиво спорили, то доказывали этим только необычную силу его воздействия.
Спор этот начался еще при жизни поэта. Спустя полвека, в 1880 году, первые итоги нескончаемого спора подвел Федор Достоевский в своей знаменитой речи о великом поэте. Прошло еще почти целое столетие, и сегодня Пушкин открывается в более глубоких связях со своим временем, государством, с отечественной историей.
Один примечательный факт. Несколько лет назад в журнальной анкете наши поэты подчеркивали преимущественное значение мятежной поэзии Лермонтова перед олимпийски гармоничной музой Пушкина.
Сегодня поэтические пристрастия опять склоняются к автору «Медного всадника» и «Бориса Годунова».
Всего лишь в предыдущем, июньском номере «Юности» мы читали статью Леонида Мартынова «Пути поэзии» и снова вместе с автором пошли по нехоженым пушкинским тропам, и снова — уже через толщу полутора столетий — поэт приходит в 70-е годы XX века.
И начинается новый диалог нашего современника с Пушкиным. Характер этого диалога отлично чувствуется на премьере спектакля «Товарищ, верь…» Московского театра на Таганке (постановка Юрия Любимова).
Спектакль стремительный, динамичный (действие необычайно уплотнено). Спектакль, говоря еще точнее, яростный. После него долго не уходит чувство потрясения от непосредственного, очень интимного общения с поэтом, его муками, радостями, его горькими предчувствиями и прозрениями.
Уж, кажется, все знакомо — и жизнь поэта, и стихи его, письма, и воспоминания современников. Но — вот волшебная сила театра! — вроде бы давно известное воспринимаешь как откровение: и пушкинскую жажду свободной жизни, его тоску по душевному покою, его восторг перед красотой мира и глухую ненависть ко всему бесчеловечному, к унижающим душу мелочам. Сквозь череду бытовых деталей, житейских примет времени театр выходит к чистейшим источникам пушкинской поэзии.
Режиссер начинает спектакль о Пушкине с выстрела Дантеса. По существу, это конец, но он стал началом театрального действа, определив трагическую высоту всего, что совершается на сцене в последующие три часа. Потом, в ходе представления, мы не раз вспомним этот выстрел и поймем, насколько он был неизбежен. Потому что многократно в своей жизни Пушкин оказывался на краю бездны — от политических страстей своего времени, от любви, приносившей ему так мало счастья и радости, от душевных терзаний между нравственным долгом перед друзьями и трезвым пониманием обреченности их дела… Одно из сильнейших впечатлений от спектакля — какое-то истовое, почти безнадежное стремление поэта вырваться, вырваться из будничной путаницы повседневья, прорваться к вечности, даже не к будущему, потому что будущее тоже временно, а к вечности… Что-то близкое этому чувству слышится почти через сто лет у другого русского поэта в «Облаке в штанах»; это — столкновение земной юдоли и безмерной любви:
Я сам.
Глаза наслезненные бочками выкачу.
Дайте о ребра опереться.
Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу!
Рухнули.
Не выскочишь из сердца!
Извечная тяга художников преодолеть тесные рамки времени и пространства — одна из сокровенных граней искусства, может статься, важнейшая из его граней. Страстное желание поэта, выраженное в восклицании, почти отчаянном заклинании «Нет, весь я не умру…», — по существу, и есть вера в бессмертие искусства, которое всегда стремится раздвинуть пределы физических возможностей человека, противостоять безжалостному времени, иными словами:
«привлечь к себе любовь пространства, услышать будущего зов».
А на сцене двигаются пять актеров, играющих «за Пушкина», они и внешне и внутренне очень разные.
В этих пяти актерах много «от Пушкина», в каждом укрупнена какая-то преимущественная черта. Трагическая безысходность, предчувствие своей гибели — в Л. Филатове; возвышенная лицейская патетичность — в Б. Галкине; бурлящее гусарское бесстрашие — в И. Дыховичном, неистовый «африканский» темперамент — в Р. Джабраилове. Трудно удержаться, чтобы не выделить пятого — Валерия Золотухина: в нем угадывается главный нерв замысла режиссера, который не подминает под себя талантливую актерскую индивидуальность, а, наоборот, помогает раскрыться ей, сообщает ей глубину выражения. В Золотухине представлено более всего «от Пушкина»: главное в нем — полнота жизневосприятия, интенсивность эмоционального и духовного мира, чего бы ни касался поэт, простой житейской заботы или судеб России… Каждый раз появление Золотухина «за Пушкина» дает ощутить движение характера во времени; это особенно наглядно в последних сценах, когда в поэте приоткрываются душевная усталость, отчаянное желание устоять в единоборстве с миром, холодным в расчетливым. Ведь Пушкину всего-то «тридцать с хвостиком», но по глубине и огромности пережитого, выстраданного ему вдвое-втрое больше.
Это — почти физическое ощущение: поэт продирается к своей песне сквозь колючки будничной путаницы, сквозь рогатки глупцов, невежд, сквозь мутную пелену непонимания, злобных сплетен и доносов, тянется к чистому источнику поэзии, в кровь обдирая руки, лицо, сердце…
Время требует слишком дорогой платы от Пушкина — оно требует его жизни. Это так же просто, как и неотвратимо. В начале и в конце спектакля звучит тихая лирическая песня поэта наших дней Булата Окуджавы: «А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем поужинать, в «Яр» заскочить хоть на четверть часа…»
Время, пронзительное чувство летящего времени определяет ритм спектакля. Ритм этот задан в мерном стуке деревянной колотушки, отбивающей сцену за сценой, в тяжких звуках колокола, завершающих наиболее драматические картины, и, наконец, в ударах неумолимого метронома, дважды или трижды введенного в ход представления… Не случайно эмоциональной кульминацией вечера стало стихотворение о времени «Долго ль мне бродить по свету…».
Оно исполняется как песня; вначале неторопливо, буднично; затем с затаенной тоской, яростным отчаянием, в бешеном ритме… Не случайно на сцене две кареты — одна царская, золотая, а другая — черная, дорожная, она мчится по просторам и ухабам пушкинской эпохи, через опалы и ссылки, через казнь декабристов, через лучшие дни поэта, озаренные вдохновением… Ряд режиссерских находок, связанных с двумя каретами, войдет в театральные хрестоматии: кареты превращаются то в рабочий кабинет поэта, то в церковный аналой во время свадьбы, то в театральные ложи… Мы видим и тюремную камеру, через которую проходят с завязанными глаза
ми все пять Пушкиных, идущих на эшафот после знаменитого вопроса царя: «Что бы ты делал, Пушкин, если бы 14 декабря был в Петербурге?..» Из-под йог осужденных выталкивается табуретка, а на задней стене сцены качаются тени пятерых повешенных декабристов…
Не хочу описывать спектакль, это почти невозможно, тем более спектакль Театра на Таганке. Можно лишь выразить какие-то основные впечатления, ассоциации. Конечно, авторы пьесы Л. Целиковская и Ю. Любимов взялись за труднейшую задачу: рассказать о жизни Пушкина его словами, словами его современников, не добавляя ни слова от себя. Если приняты такие условия игры, значит, приняты и жесткие самоограничения (пушкинисты заметят и то, что не целиком использовано в изображении позднего Пушкина его отношение к государству, монархии, к пугачевскому восстанию). Но б избранном жанре сделано много, и сделано талантливо.
Вспомните еще (для завершения анализа пушкинского спектакля) о движении двух эмоциональных пластов: ликующая радость жизни юного поэта, беспечное неведение младости, в которое постепенно проникает горькое осознание своей жизни, мира, своей судьбы — от восторженного лицеиста до штатного камер-юнкера… Но рядом с этим идет углубление исторического мышления поэта, постижение народных судеб, понимание высшего нравственного закона, своей ответственности, ее нелегкого груза.
И когда такое знание приходит, человеку становится труднее жить, надо в ы б и р а т ь… И уже не уйдешь от самого себя, от совести. Таков Пушкин в последнее десятилетие своей жизни, Пушкин, догадавшийся о драматических поворотах отечественной истории, познавший и стихию яростного народного бунта и народное безмолвие… Поэтому принципиально важны во второй части спектакля возникающие наплывом финальные сцены из «Бориса Годунова», крестьянские песни, погружающие образ поэта в мир народной жизни.
Таков Пушкин в новом спектакле на Таганке — горячий, дерзкий, страдающий, вдохновенный. Театру удалось стереть с его лица хрестоматийный глянец, и перед зрителем открылся безграничный мир поэта с его откровениями, горькими уроками и взлетами.
В этой статье затронуты лишь некоторые проблемы традиции в искусстве. Среди них особенно интересен вопрос о том, какими путями произведения классики, человеческий опыт далекого и недавнего прошлого превращаются в сегодняшние духовные ценности, живущие в художественном сознании. Этому посвящены и книги Шагинян, Катаева, Цыбина, о которых говорилось вначале. В самом деле, почему повесть XVIII века сегодня опять волнует, трогает сердца?
Ведь классические произведения искусства могут существовать сами по себе. Таково подлинное искусство: оно никому себя не навязывает.
Но мы-то не можем существовать сами по себе — вот в чем дело. Духовный мир современника непременно включает все ценное, добытое в веках.
Об этом хорошо писала Ольга Форш в письме к М. Горькому: «Живое все ведь забирается и живет. И хоть мы только сейчас, но века — в нас (а не сами по себе…)».
Сегодня мастера искусства много думают о традиции, о выборе и социальном понимании традиции.
В русском языке есть еще выразительное слово — предание. Предание — то, что художники всех времен передают следующим поколениям как самое ценное, значительное, важное. Передают творческие навыки, мастерство, свои открытия, озарения, мучительные вопросы, над которыми они бились. Передают накал своих чувств, мысли о времени, о классовых, битвах, о человеке… Чтобы наследники могли внести новый вклад в художественное осознание мира.

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Вокруг Роберта

Андрей Яковлев

Когда речь заходит об изобретателях, мне видится седой чудаковатый старик, окруженный множеством приборов, смысл которых непонятен. Восприятие движется по схеме: «Если изобретатель, то уже не молодой; если молодой, то еще не изобретатель». Недавно эта моя схема была нарушена. Я познакомился с молодым человеком, на счету которого уже около трехсот изобретений. Это больше, наверное, чем у любого изобретателя в Союзе. Правда, у Эдисона их была тысяча. Но у Роберта еще есть время догнать великого американца.
Я собираюсь рассказать вам о Роберте Федосееве не для того, чтобы удивить читателя его успехами. Не буду рассуждать о технической сути сделанных им открытий. Цель моя другая: проследить путь изобретателя, посмотреть, что может взять мой современник у человека самой современной на свете профессии.
Раньше других у него проявилось упрямство. Да, Роберт был упрям и постоянно расплачивался синяками. Например, он был уверен, что может решать задачи без подготовки. А это было совсем непросто. Поэтому, когда он выходил к доске с невыполненным домашним заданием и принимался соображать по ходу дела, наградой были железные тройки и репутация тугодума. Но Роберт держался на своем. Снова и снова он выходил к доске с чистой тетрадкой. Его ругали, но Роберт к попрекам относился безразлично, рискуя заработать славу человека бесчувственного.
— Я очень удивлялся, когда в чем-то терпел неудачу. Считал, что смогу все: скакать на лошади, сочинять стихи, заниматься музыкой. Когда в школе организовали хоровой кружок, я тут же пошел записываться. До сих пор помню песню, которую я пел.
Начиналась она со слов: «То березка, то рябина…». А допеть не дали. Оказалось, что нет у меня ни слуха, ни голоса. Я чувствовал себя так, будто у меня украли ценную вещь. Вдруг открылось, что для каждого дела, кроме воли, нужны еще и способности.
Они у всех разные. А у меня какие? Совершенно неясно. Помню, я в ту пору увлеченно играл в шахматы. Переживал каждый проигрыш, как неразделенную любовь. Но чаще выигрывал… Роберт рассказывает, а я покамест в сомнении — нужно ли начинать так издалека? Видны ли в этом мальчишке черты будущего изобретателя? Или они появятся позднее? Обычный пацан. Самоуверен — и поэтому смешон. Впрочем, настораживает одно: все свои умения и навыки он воспринимает как должное, все недостатки для него — это провал, катастрофа, жирный минус. Твердое убеждение: минусов быть не должно, они случайны и несправедливы. Быть может, в этом юношеском преувеличении своих возможностей таится залог его будущего?
— Чего мне тогда не хватало? Сомнений. Уж очень я был в себе уверен, поэтому двигался не спеша.
Впрочем, все скоро переменилось.
Роберту было пятнадцать. Наступило восхитительное время колебаний и споров с самим собой. Случайный разговор с умной девочкой подтвердил давнишнее подозрение: книг прочитано мало, взгляд на вещи наивен, мнения заимствованы. Роберт засел за «Анти-Дюринга». Каждая страница оборачивалась крушением прежних истин, чередой загадок, резкими вздохами постижения. Он читал и о прочитанном думал за обедом, в метро, на концерте и на свидании.
Осунулся, перестал отвечать на вопросы, в глазах появилась какая-то отрешенность, что совсем не шло к его коренастой, уверенной фигуре. Мир сдвинулся. Роберту повезло: он страдал и мучился той счастливой тоской по знаниям, которая никогда не тревожит людей сытых и глупых.
Но учебник математики по-прежнему оставался набором нелепых ситуаций, а черчение преследовало кошмаром бессмысленных параллелепипедов. Впрочем, забегая вперед, отметим, что и математика и черчение очень скоро ему пригодятся. Заминка в небольшом: не хватало реального дела.
Одноклассницы кружились с одержимостью в вальсе, оркестр гремел без устали, от друзей пахло незаконным вином. Даже скептически настроенного Роберта посетила мысль: один раз живем, так-то.
Школа кончалась. Начиналось нечто другое, новое, но что именно, он еще не знал. Планов на жизнь не было. Я не очень верю в фатальную силу призвания, и вполне возможно, его изобретательская деятельность была бы отсрочена на неопределенное время.
Если бы не отец. Как всякий отец, он досадовал на сына за его упрямство и витание в облаках. Как всякий отец, он мечтал вывести его в люди. В скором времени у них состоялся такой разговор:
— Ну как, надумал, что делать дальше?
— Нет еще.
— Это всегдашний ответ. Интересно, когда ты кончишь ерундой заниматься? Когда у тебя вся эта философия пройдет? За дело браться пора.
— Я подумаю. Можно идти?
— Сиди. Слушай. Во вторник зайдешь в отдел кадров. Удалось устроить тебя на наш завод механиком. Это сделано из большого ко мне уважения — потому что старейший работник, с токарей начинал. А твоей заслуги тут нет. Ты это помни и старайся наверстать.
— Ладно.
— «Ладно»! Ты хоть знаешь, что такое механик?
Конечно, Роберт этого не знал. В непросвещенном его сознании все рабочие профессии стояли в одном ряду. Грузчик, слесарь, механик — кто там еще?
С тем и пришел на завод.
Против ожидания отца и к тайной его гордости, дела у Роберта с самого начала пошли неплохо. Оказывается, у него была техническая жилка. Оказывается, он легко схватывал сложные сочленения узлов и деталей. Оказывается, у него есть сноровка к рабочему инструменту. (Вот уж чего не знал!) И все же этих талантов недостаточно, чтоб стать опытным механиком. Попасть на должность механика прямо со школьной скамьи было великой удачей. Все равно, как если после окончания института международных отношений сделали тебя послом…
Механик — на заводе генерал. Никто не докучает тебе «указаниями», опекой. Критерий твоей добросовестности — исправная работа большого и трудного механизма. Этот механизм — главное твое начальство, оно постоянно меняется, делается все сложней и запутанней, ставя перед тобой сотни головоломок.
Механик по необходимости обязан становиться год от года умнее и опытней. Роберт не очень удивился, увидев вузовский учебник у своего наставника, имевшего регулярного образования шесть классов.
Итак, все ясно: буду механиком. Но как только дела наладились, ясность вдруг пропала. Роберт стал разбираться в сути окружающих его механизмов. От приводов и шестерен он «взошел» к схеме, принципу работы.
Вот, пожалуй, с тех пор Роберт стал ловить себя на раздорах с профессией. К примеру, на завод привозили новый токарный станок. Товарищей он интересовал с ног до головы — каков режим работы, технические характеристики и прочее. Роберту было важно одно — чем он принципиально отличается от старого. Это против натуры механика: брезговать частностями, отмахиваться от деталей. Как ни внушал это себе Роберт, внимание обращалось, прежде всего, к схеме, принципу, основной идее. Остальное казалось скучным.
Собственно, он кто такой — механик или не механик? Опять пошли сомнения. В них он никого не
посвящал. Смеяться ведь будут: Гамлет с гаечным ключом…
Однажды Роберт изобрел. Ему открылась новая конструкция регулятора — основной продукции завода. Ошибки в изобретении не было — теперь, с высоты трехсот авторских свидетельств, Роберт видит это весьма отчетливо. Тогда — нет. Тогда в его активе был полуграмотный чертеж и пресловутое упрямство. Для того, чтобы убедить в правоте самого себя, этого достаточно. Но маловато для других.
Выяснилось, что главный конструктор завода тоже пытался усовершенствовать регулятор. Когда Роберт явился к нему со своими архимедовыми каракулями, тот показал ему аккуратнейшие чертежи. Трезво в них разобравшись, Роберт решил, что каракули лучше, Но доказать не смог. Точные науки мстили за былое небрежение. Только сейчас Роберт понял, что та же математика, кроме основного своего назначения, может выступать как моральная категория, как средство утверждения истины. Педантичная строгость закона, нормы, инструкции представились ему нитью, связывающей тех людей, которые еще не стали его товарищами, не научились покуда понимать друг друга. Но поймут непременно. Надо только любить математику.
А неосуществленный регулятор, весь оставшийся в замусоленной схеме, продолжал давать уроки. Будто Роберт произнес во сне слово «сезам», а теперь его все будят и спрашивают, что, собственно, надобно.
Этот вопрос Роберту задали в завкоме.
— Ну вот ты изобрел,— сказал председатель таким голосом, будто Роберт тотчас начнет отпираться.— И сразу, небось, внедрять нацелился. Верно? А теперь смотри, какое нынче число: двадцатое сентября. Через два месяца за годовой план отчитываться. Вообразим на минуту, что поставили мы твой регулятор на конвейер. Притирка, доводка, исправления — за сколько, думаешь, управимся? За полгода? Можно, конечно, если весь завод посадить на твой регулятор.
Только это, брат, нереально. И вовсе не потому, что лишимся тринадцатой зарплаты или первого места по отрасли. Дело в другом. Завод тысячью нитей связан с общественным производством. Успех общего дела зависит и от наших успехов. А мы выпуск продукции прекратим, увлеченные идеей нового регулятора… Изобретения надобно внедрять. Факт, Но не очертя голову. Учитывая состояние нынешнего производства. Уровень технических возможностей.
И еще сотни и сотни факторов… Ступай, подумай обо всем хорошенько. Отцу, конечно, привет.
Роберт ходил с очень темной головой. Идея нового регулятора потеряла былую четкость и простоту. Обнаружилось множество слагаемых, не имевших прямого отношения к техническому творчеству. И среди них наиглавнейшее — проблема общественного мнения. Изобретения не бесспорны. Их внедрение требует риска, затрат, дополнительных усилий. Очень часто ожидание экономического эффекта от изобретения может оказаться «длиннее» плана, вознаграждения. Изобретатель очень полезен обществу, но крайне неудобен для отдельных людей. Идейки и идеищи, которые постоянно вспыхивают в его бедовой голове, способны обесценить многолетние усилия, а взамен принести беспокойство и суматоху. Поэтому совсем непросто склонить в свою пользу общественное мнение. А без этого никак. Для людей ведь дело делается…
— Представляю, как сердились извозчики на первый автомобиль. Доводы, которые приводились в пользу лошадок, были, надо полагать, весьма хитроумны. Послушайся их — мы бы по сей день натягивали вожжи… Чем больше открытие, тем трудней оно осуществимо, тем больше времени уходит на доказательство своей правоты. Тут никуда не денешься.
И еще надо зарубить на носу: любое открытие — ко времени. Его влияние, как круги по воде,— в бесконечность… Я считаю, что между отраслями техники связь не только научная, но и философская. Они как бы подталкивают друг друга. Запуск космического корабля был бы отложен на много лет, если бы не было комбайна, телевизора, прививки от оспы… Одним экономическим эффектом не измеришь глубины открытия. Можно ли исчислить в денежных единицах эффект от изобретения колеса? Тогда ведь, надо полагать, и денег не было…
Роберт занимался не только изобретательством. Вы, наверное, уже позабыли, как его не приняли в хоровой кружок. Роберт помнил. Все это время ему хотелось доказать (кому? не важно кому), что совершенно зря не дали ему допеть про березку и рябину. Он принялся ходить на концерты. Выучил нотную грамоту. Наконец, он стал сочинять музыку.
Эйнштейн обожал скрипку. Граф Лев Николаевич шел за плугом. И это было не чудачеством гения, а одним из его признаков. У талантливого человека всякая мелочь идет в работу, всякая деталь необходима. Сказку про Ньютона можно прочитать двояко: то ли подивиться случайности великих открытий, то ли развести руками перед тем, как безжалостно человеческий интеллект обращает себе на службу всякую мелочь, пустяк, безделицу. Чем измерить познавательный натиск Архимеда, если открытия преследовали его даже в ванне? Нет, открытия не существуют в чистом виде, без множества мелочей, которые являются симптомом открытости души, чуткого прислушивания к миру.
Наступило время, когда у Роберта все пошло в строку — опыт механика, бдения над «Анти-Дюрингом», музыкальные экзерциции. Ему стало изобретаться. В дательном падеже.
На столе у композиторствующего механика стоял метроном. Роберт смотрел на него и размышлял над чисто технической проблемой: как создать интегратор температуры. Качнул стрелку прибора. Метроном послушно защелкал. А что, если вместо стрелки приделать градусник? С изменением температуры будет меняться частота колебаний. За эту фантазию Роберт получает свое первое авторское свидетельство. До него ни один человек в мире не размышлял над проблемой интегратора, уставившись на метроном. Не смейте ругать учительницу пения — она правильно сделала, что выставила Роберта из кружка.
Неизвестно, получился бы из него певец или нет, а прибор — вот он!
Хрустальное деревце успеха тихо звенело серебряными колокольчиками. Неприятный разговор с отцом.
— С завода решил уходить? Ладно. Тут приказать не могу. Ну, а цель у тебя дальше какая?
— Попробую стать изобретателем.
— Без вуза?
— Пока да.
— Провалишься, будь уверен.
Мы очень часто ворчим на отцов. Их мрачные предсказания колеблют наши планы. На самом деле они самые горячие болельщики всех наших дерзких начинаний. Полностью мы поймем это, когда сами дорастем до родительских лет.
Образование и призвание — кто из них курица, кто яйцо? Что должно следовать раньше — учеба или работа по специальности? Трудно найти общий рецепт.
Роберту хотелось сперва попробовать изобретательство на зуб, посмотреть, что из этого получится. Помня казус с точными науками, он не дожидался обязательных семинаров и лекций. Читал, читал, читал…
Он устраивается в НИИтеплоприбор на должность механика, имея целью как можно скорей оставить это занятие и начать изобретать. Если бы в отделе кадров знали об этих планах, его бы выставили вон. Если, бы ему дали решить конструкторскую задачу, то вполне вероятно, что какой-нибудь маститый ученый взял бы его в ученики. А пока:
— Хреновый механик.
— Ага. Ни черта не умеет. Правда, схему какуюто накорябал. Посмотришь?
— Зазнается еще.
— Наплевать. Все равно надо чем-то занять этого бездельника. Пускай изобретает…
Сердитый разговор двух интеллигентных мужчин. Но Роберту были важны не эмоции, а суть. Теперь каждый день он тащил в институт новую схему. Поначалу это никого не пугало. Думали, что чушь всякая, игра молодого ума. Разлетится в дым при трезвом анализе. Вышло по-другому. Сквозь полуграмотное исполнение виднелись полновесные технические идеи. С идеями нужно возиться — испытывать, обсасывать, тратить время. Роберт отрывал от работы занятых людей. Они злились.
— Несет и несет. Тут не знаешь, как плановую тему спихнуть, а он ноль внимания.
— Чертить совсем не умеет. Пока разберешься в его каракулях, день пройдет.
— Он кто, механик? Вот и пускай…
— Жалко. Изобретает ведь.
— Жалко.
— Жалко.
Бывают разбойные мысли. Ты о них не думаешь, а они сами берутся невесть откуда и устраивают между собой перебранку. Только следить успевай.
— Ругают — наплюй. Раз идет дело — гни свое.
А коллеги поскрипят и перестанут.
— Ерунда. Сам не можешь дотянуть, вот и лезешь к каждому за советом. Тоже мне, самородок.
— Важна идея.
— Важна, важна. Ты даже ее подать толком не можешь. Говорить горазд.
— А может, прав был отец? Сначала в институт податься?
— Влез в это дело, теперь не пищи. Сам учись.
— А время где взять?
— В личной жизни. Гы-гы!
— Вот и будешь технарь технарем.
— Претензий, претензий… Быть бы живу.
…— Гражданин, выходите?
Роберт встрепенулся, извинился, качнул головой. Такие внутренние диалоги посещали его все чаще.
Он не был человеком железных решений. Поэтому колебался. Он не был размазней. Поэтому не метался, а разыгрывал планомерную борьбу сил, которая, конечно, мотала нервы. Внешне это был уверенный в себе парень, светловолосый и крутолобый, с хитрым глазом.
Юрий Алексеевич Коньков — друг, наставник. Научно-исследовательский институт, томясь по поводу Роберта обилием смешанных чувств, родил из своей среды этого человека, чтобы он научил неграмотного самородка уму-разуму. Коньков был уже известный изобретатель — с именем, с заслугами. Вообще-то Роберт как раз этого и побаивался. Он пугался, когда во время научного спора собеседник вдруг начинал выкладывать вещи посторонние: чин, звание, степень… Все равно как если во время шахматной партии противник достанет колоду карт, объявит козыри и начнет крыть ими твои фигуры. Не зря побаивался. Вот какая история вышла с Робертом задолго до встречи с Коньковым…
Во взгляде того человека было все — сталь, ласка, холодное наслаждение бытием. Чудесный серый костюм и галстук с павлиньей поволокой намекали, что жизнь их владельца течет по ровному и выверенному руслу. Совсем недавно он даже изобрел — создал новую модель триггера. (Это одно из устройств релейной автоматики.) Роберт сделал схожее изобретение. Правда, в его триггере было два реле, а не четыре. Выходит, дешевле почти в два раза. Владелец серого костюма решил встретиться с Робертом и выяснить, как быть. К этой встрече Роберт готовился усердно — штудировал литературу, рассчитывал экономический эффект. Но речь пошла о другом.
— Федосеев? Спасибо, что зашли. Сели уже? Это славно, люблю, когда без церемоний. Ну, с чего бы начать… Курите?
— Свои.
— Ага. Ну, давайте к делу. Знаете, удивили вы меня. Давно я разрабатываю это устройство — оно, кстати, и в научном плане за мной числится. И вдруг перед завершением работы на сцене появляетесь вы. Интересно, на что вы рассчитываете? Может, хотите соавторства?
— Не хочу.
— А я и не предлагаю. Вы какой институт кончали?
— Я учусь на заочном.
— Ну вот. А желаете соперничать с кандидатом наук. Нелепо. Если вы человек разумный, то должны меня понять.
— Я думал, мы будем говорить о триггере.
— Да нет, здесь все ясно. Не будет он у вас работать. Погнались за экономией, ну и ошибок, конечно, налепили. С другой стороны, как вам было их избежать. Ничего, не расстраивайтесь. Молодой еще, жизнь впереди.
— Послушайте! Вы вот так — нарочно? Мы же всё не о том… О триггере давайте! Реле стоит семь рублей. Две тысячи реле — четырнадцать тысяч экономии. Ради этого каждую деталь в моей схеме нужно было разглядывать. Если хоть один шанс — все равно… Ну, а триггер будет работать.
— Да полно вам.
— Будет, увидите.
Три дня потратил — делал пробный образец. И верно, работал триггер.
Но вот другая история.
Роберт принес своему руководителю Юрию Алексеевичу Конькову схему блока памяти. Она была с погрешностями. А у руководителя имелась другая схема, много лучше. Обменялись мнениями. Заварили кофе, пошла в распыл пачка сигарет. Незаметным образом из разговора и неряшливых рисунков родилась третья схема — общая.
— Первый этап нашего общения,— вспоминает Роберт,— прошел под знаком «оказывается». Оказывается, есть изобретения, которые нельзя внедрить сразу: нет подходящих материалов, не разработана технология. Ты делаешь их как бы впрок, в расчете па достижения смежных областей техники. Оказывается, если знать тенденции развития некоторых отраслей, от ряда изобретений можно вообще отказаться: они устареют к моменту выдачи «авторского», новое техническое направление просто тебя обгонит. Оказывается, с патентным бюро нельзя разговаривать по принципу «да — нет». Общение с патентоведами — это не обмен колкостями, не затаивание обид, а диалог, дискуссия. Помню, как трудно рождалось авторское свидетельство на один из моих приборов.
Они мне пишут: «Ваше устройство нерентабельно.
Считаем нужным отказать». Посылаю в ответ подробнейшее обоснование рентабельности. Приходит второе письмо: «Пришлите пробный образец». Присылаю. Получаю третье письмо: «Нет экспериментальных данных». Посылаю данные. Но это не конец. Почтальон приносит четвертое письмо, в котором признается рентабельность и работоспособность прибора, но выражается сомнение в его новизне. Доказываю новизну. В пятом письме лежит авторское свидетельство. Возможно, работники патентного бюро были излишне осторожны. А может быть, сработал парадокс, преследующий каждого изобретателя: для того, чтобы стала понятна новизна твоей идеи, должно пройти какое-то время…
Дни и месяцы шли, Роберт учился и умнел. Чем больше умнел, тем больше учился. Ворох авторских свидетельств на столе: с Коньковым, без Конькова, с Коньковым, без Конькова. Последнее время чаще — «без». Одно время Роберт допытывался, почему Коньков так часто предлагает ему соавторство там, где идея бесспорно принадлежала самому Конькову. Тот отвечал загадочно: «А вот увидишь». Теперь, когда учеба превратилась в сотрудничество, Роберт понял: для его учителя это постоянно действующий принцип. Коньков был заинтересован в том, чтобы воспитать как можно больше изобретателей.
Растущее число соратников давало возможность участвовать в разработке все более и более широких пластов технической мысли. Здесь кончалось благородное честолюбие ученого и начинался патриотизм человека, заинтересованного в техническом приоритете своей страны…
— Я раньше думал так: изобретатели изобретают в одиночку, а из суммы открытий слагается приоритет. Но на деле выходит по-другому. Изобретатель-одиночка нерентабелен. Чем выше его развитие, тем большее место в его работе должен занимать «общественный сектор». Он обучает своих молодых товарищей, координирует их усилия, подсказывает направление поиска. Поверьте опыту, это не скучная обязанность, а увлекательнейший процесс, полный азарта и драматизма. Сколько раз бывало: видишь общий контур решения проблемы, и в ней каждая ячейка — изобретение, и в одиночку ты с этим не справишься, и вот тогда-то приходят на помощь на
ставники, друзья, ученики. Вместо долгих лет кропотливого копания время поиска мерится на месяцы… Нет, я очень скоро понял: изобретателю одиночество противопоказано.
Изобретать — в природе человека. Право на изобретение не регламентировано должностью или научной степенью. Но это не значит, будто каждый может начать изобретать без оглядки. Ученик невозможен без учителя. Учитель определяет уровень творческой активности будущего разведчика технического прогресса. Один мой знакомый несколько лет назад придумал новый способ нарезки. С той поры его просят делиться опытом, готовить изобретателей.
А ему трудно. Потому что опыт невелик. Изобрел — и сам не помнит, как это вышло…
Наверное, есть существенная разница между тем, у кого на счету два-три изобретения, и тем, у кого их сотня. Первый — любитель, второй — профессионал. Любители рождают профессионалов. Профессионалы учат любителей. Для того, чтобы рост профессионалов происходил постоянно, а не от случая к случаю, надо профессионалов готовить, обучать…
— Получилось как-то незаметно. Приходили ко мне мальчики и девочки, советовались насчет изобретений. Потом вижу, кто-то из них приходит чаще и чаще. И замечаю, что сам этому рад. Так появились у меня ученики.
Теперь их у него за двадцать. Роберт не считал, сколько «выпусков» ему удалось сделать. Многие закончили уже институты, работают с ним бок о бок. (Помните спор о курице и яйце, о призвании и образовании?) Роберт не ограничивает время обучения каким-то сроком. Учеба идет до победного конца, до первых изобретений. Соавторство — определенный этап мастерства, наступление зрелости. Среди соавторов Роберта была лаборантка Валя Горбунова, слесарь Валерий Беспалов, техник Владимир Плюхин, число изобретений которого пошло, кстати, на пятый десяток. Большинство учеников Роберта работают на заводах — слесари, токари, чертежники, лаборанты. Среди двухсот его соавторов есть кандидаты и доктора наук. Роберт объединил вокруг себя людей разного возраста и разных профессий. Но у них одна общая черта: все изобретают…
— Какое изобретение я считаю крупным? Наверное, то, где нова сама форма мышления. Это важней любых непосредственных прибылей, потому что такое открытие может быть использовано не только в технике, но бог знает где еще — в биологии, в медицине… Я убежден, что музыка Чайковского помогла многим изобретателям нашего века. С ходу этого не докажешь. Но верится…
Не счесть, сколько начерчено было схем, сделано пробных образцов, написано заявок, прежде чем Роберт с Коньковым открыли принцип дискретного сравнения, при помощи которого можно делать самонастраивающие приборы. Это значит — прямо с конвейера, минуя наладчика, не требуя постоянной проверки, могут они работать…
Изобретатель изобретает в голове. Вот он ест, ссорится с женой, смотрит телевизор. А потом садится и пишет заявку в патентное бюро. Наглядности никакой. Окружающим было бы много понятней, если бы изобретатель в ходе своей работы забивал гвозди, смотрел в микроскоп или клеил картонные коробочки. Делом занят — все ясно…
На предприятие, где работал Роберт, пришла квалификационная комиссия. И с удивлением увидела, что инженер Федосеев графиков и расчетов сделал меньше, чем другие, а экспериментов не вел вовсе.
— А чем же вы были заняты?
— А я все изобретал…
Роберт подсчитал: примерно каждая сотая идея оформляется в заявку на изобретение. Написал он пока около тысячи заявок. Помножим их на сто, выйдет сто тысяч идей. Согласитесь, на обдумывание каждой идеи, ее проверку и реализацию нужно время, притом немалое. Изобретать между делом, без отрыва от прочих обязанностей инженера, даже у Роберта не очень-то получится…
Профессиональное изобретательство — один из актуальных вопросов, который научно-техническая революция выдвинула на повестку дня. Многие до сих пор представляют сам процесс изобретения как некое мистическое озарение, которое не укладывается в рамки рабочего графика. У Роберта все планируемо, все управляемо. Он знает, когда напишет очередную заявку, чем будет заниматься на следующей неделе, сколько изобретений сделает к концу года. Роберт производит их регулярно, изо дня в день, конкурируя с целыми институтами, влияя на развитие целых технических отраслей. Что же, он всемогущ, не нуждается ни в какой помощи?
Это не так. Потому что талантливый человек связан с обществом каждой гранью своей личности, и чем дальше идет творческий поиск, тем сильней становится эта связь, тем больше их взаимный долг.
Талант не может только давать, а мы не можем от него только требовать. Специфика нашего сотрудничества состоит в том, что талант постоянно нуждается в новых точках приложения, в новых производственных ячейках. Свобода, которой он добивается, есть свобода «для», цель ее — достижение более высокой ступени производственной организации. Пусть для изобретателя она наступит раньше.
Было время, когда внедрение изобретений считалось необязательным. Технические проблемы могли дожидаться своего решения не одну тысячу лет, закрепившись лишь в прихотливом узоре сказок. В нашей стране внедрение изобретений возведено в закон. Государство берет эту функцию на себя. Общественный контроль за внедрением осуществляется членами многочисленных организаций. Настало время подумать, как помочь самому изобретателю, как найти стимулы, влияющие на производительность его труда. Наверное, главным стимулом будет право на личную творческую программу, на собственный исследовательский диапазон. Изобретатель должен обладать статусом самостоятельной научной единицы, быть автономным звеном в едином процессе научного поиска.
Как будут сочетаться интересы этого «звена» и организации, с которой он сотрудничает? Будет ли для нее выгоден такой уговор? Судите сами. В тот период, когда Роберт руководил специализированной изобретательской группой, она за год представила 188 заявок и на большую часть получила авторские свидетельства. Роберту и его товарищам тогда принадлежало 80 процентов изобретений по пневмоавтоматике. Больше, чем у многих исследовательских институтов…
Три карты: способности, профессионализм, специализация. Две из них изобретатель держит на руках. Где же третья?
Приятные вести не осаждали Роберта со всех сторон, но шли друг за дружкой. Англия, Италия,
Бельгия, Австрия, Франция, Швеция, США, Япония, ФРГ выдали нашей стране патенты на его изобретения. Они внедрены на предприятиях двенадцати министерств Советского Союза. Правда, значок заслуженного изобретателя еще не украшает лацкан парадного пиджака, но лично я вижу в этом мудрую неторопливость фортуны, оберегающую изобретателя от излишней гордости собой.
…Друг Роберта, Виктор Орлов, по профессии конструктор. Руководитель лаборатории. Великолепный организатор. Общественник. Своей работой доволен на все сто. И надо же, чтоб именно этот уравновешенный человек пал жертвой изобретательской лихорадки. Кто-то из коллег пытался ему объяснить, что несолидно выходит. Ведь у каждого своя задача, верно? Ему, Виктору, руководить поручено. И незачем распыляться. Но Виктор продолжал «распыляться». Искушал его, конечно, Роберт. Ему доставляло удовольствие наблюдать, как человек покидает круг устоявшихся занятий, расстается с миром привычных истин и отдает себя во власть взбаламученной стихии изобретательского ремесла.
— Нас почему-то принято называть чудаками. При этом за точку отсчета берутся такие вечные, недвижимые ценности, как хоккей по телевизору, скучание с женой в гостях, благополучное застолье.
Действительно, если смотреть оттуда, то мы напоминаем дикарей: собираемся после работы, говорим о какой-то теплонике, пневмонике, горячимся, спорим, когда надо бы отдыхать. Но ведь возможен и другой взгляд. Кто сидит в бутылке — волшебник или джин? Джин всерьез считает, что он-то обитает на свободе, и посмеивается над чудаком-волшебником.
На потолок не смотрит — незачем. А потолок-то припечатан сургучом… Я считаю, что за чудаков бояться не стоит. Лучше оглянуться вокруг и спросить: «А не в бутылке ли я, часом, разместился?»
Виктор Орлов не покинул лабораторию, не забросил общественную работу. Просто недавно он изобрел такой станок, аналога которому не существует во всем мире. Разрешена одна из серьезных технических проблем, долгое время стоявшая на повестке дня. Стоявшая — в прошедшем времени. Вот и говори, что несолидно заниматься изобретательством, не с руки выпускать на волю джинов…
По вечерам на кухне собирались инженеры и пили чай. Рядом с печеньем лежала стопка чистых листов. Время от времени кто-то брал лист и начинал набрасывать схему. У каждого хорошего инженера обязательно есть две-три вольные мысли, которые не идут в табуне общих дел, а как бы вырвались на отшиб, не могут найти себе применения в повседневной практике. Это неплохо. Неухоженность, непричесанность замысла — один из критериев его новизны. О том, как достичь его реализации, и шел у них разговор.
Инженеры собирались каждую неделю, и так — вечер за вечером, год за годом — намечались контуры новых направлений автоматики, становились реальностью вчерашние дерзкие мечты. Подсчитал бы какой-нибудь досужий человек, сколько партий в преферанс могли бы они сыграть за это время… А если говорить серьезно, то, наверное, эти люди и живут жизнью самой насыщенной. Несмотря на то, что круг их бесед посвящен проблемам сугубо техническим, вряд ли у кого-то повернется язык назвать их «технарями». По роду своей деятельности изобретатель стоит на семи ветрах — он черпает вдохновение во всех видах человеческой деятельности, пытаясь заглянуть в завтрашнее, намечая абрис будущего дня…
С той поры, когда светловолосый паренек возился с метрономом, годовая стрелка времени повернулась не однажды. Что-то напрочь ушло, что-то навсегда осталось с ним — долгие сомнения, добрые споры. Появилось золотое кольцо на безымянном, диплом о высшем образовании (наконец-то) лежит в нижнем ящике стола, придавленный учебником сопромата.
Жизнь Роберта вошла в колею, идет размеренно и спокойно. Но эта размеренность наполнена взрывами новых изобретений. Через равные промежутки, один за другим…
Жизнь — сложная штука. Изобретатель — сложный человек. Рассказать о его жизни подробно, объемно едва ли под силу. Я этой цели и не ставил.
Просто хотел показать, что может позаимствовать мой ровесник, молодой человек семидесятых годов, у Роберта Федосеева, который должен обогнать Эдисона…

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Промышленность | Оставить комментарий

Прыжок через Обь

товарищ строитель!

Алексей Фролов

Прошлым летом мы ходили лодкой в верховья Югана на рыбалку к знакомым хантам. Пока лодка кружила тихими протоками и до большой реки было часа два ходу, все было как надо, и не мешал ни крепкий ветерок, ни дождик. Вышли на Обь — забот прибавилось. На Оби штормило. Как ни старались поставить лодку носом к волне, нас укладывало на борт. На гребне истошно завывал на холостых оборотах движок. Терялся ход, и я не успевал вычерпывать воду.
Решили переждать, покуда уляжется непогода.
Совсем недалеко, на берегу Юганской протоки, был поселок мостовиков: белели домишки на песчаном откосе; видно было тепловоз, гоняющий порожняк; над самой водой, как вышка для прыжков, громоздился копер. Вот туда нам и причалить. Там берег поотложе… Обороты на полный, и уже хорошо различима группка строителей у буксующего самосвала и цветные занавески на окнах домов. На причальной стенке вижу еще двух людей. Они машут руками,
кричат что-то — за движком разве услышишь… Кричат явно нам — на взбудораженном зеркале реки единственная наша лодочка. Чего кричат?..
Мой товарищ поопытней. Круто берет руля. Лодка закладывает вираж. А потом резкий толчок, и все на нашем суденышке летит вверх тормашками.
Глохнет двигатель. Тишина. Только слабый всплеск волн и голоса тех двух: «С ума сошли… Жить надоело?.. Там же русловая опора…»
Вытаскиваем лодку на сухое. И они подходят.
С одним я хорошо знаком: Валентин Федорович Солохин, начальник пятнадцатого мостоотряда. Второй постарше, поосанистей, поплотней. С ним я свел знакомство позже — Оник Степанович Мутафьян, автор проекта гигантского мостового перехода через Обь. Мутафьян совсем несердито говорит нам: «Теперь не позабудете наш мост, не позабудете…»
Удивительно, как иногда непросто входят в наше сознание вещи вполне очевидные. Конечно же, я слышал не раз про обские мосты. И в блокноте было немало интересных цифр — сооружение предполагалось действительно уникальное. «Мост будет»,— механически твердил я про себя. Но, видно, надо побывать там, под Сургутом, в Среднем Приобье, пройти, проехать, проплыть не один десяток километров, чтобы понять, отчего иногда возникают сомнения в реальности грандиозного, обсчитанного, сотни раз выверенного человеческого замысла. Дикие берега. Топи. Волшебная нетронутость окружающего: завалы бурелома, тайга по пояс в воде. Разливы рек до горизонта. Все это угнетает воображение. Эк замахнулись люди! А возможно ли? Мост, он непременно должен опираться на твердь…
Люди нашли твердь на дне реки, вывели кое-где опоры, и в прочности — а значит, и в реальности — одной из них я сам чуть было не убедился…
С Оником Степановичем Мутафьяном встретились в Москве.
— Идет, идет дорога,— сказал мне Мутафьян,— и вдруг преграда, которую не обойти. Что делать?
Надо прыгать. Мост — это прыжок. Согласны? Посмотрите на любой арочный мост — точно, прыжок. И этот прыжок нужно рассчитать. Чтоб был верным, прочным. Чтобы без лишних усилий, поэкономнее…
А ведь там, на Оби, и оттолкнуться-то не от чего. И река сама по себе крутая…
Сегодня на трассе Тюмень — Сургут обский мостовой переход — главная забота. В кабинетах, в общежитиях, в столовой все время слышишь: «Мост, мост…» Совсем скоро, в ноябре — декабре, рабочие поезда будут ходить от Тюмени до берега Юганской протоки. Сургут — рукой подать. Река — помеха.
— Она по площади бассейна третье место в мире занимает после Амазонки и Конго,— говорит Мутафьян. — По скверности характера — наверняка первое. Все реки как реки: весной вышли из берегов, через неделю опять в русле. Обь три с лишним месяца держит большую воду. Остается мостовикам в золотые летние денечки готовить сани на зиму: завозить по реке технику, материалы. Основные работы — по холодам, когда река встанет…
Я рассказываю Мутафьяну — наблюдал как-то на трассе зимой: стальные конструкции при пятидесятиградусном морозе лопались, как стеклянные. И бетон замерзал на глазах. Да и сварка по такому холоду не получалась у самых классных мастеров.
— Вот-вот,— сказал Мутафьян.— Лето у мостовика, считайте, пропадает (это пока опоры из воды не вывели; фермы монтировать можно и летом). Зимой люди бегают каждые полчаса погреться — иначе не выдержать. Значит, думай, соображай, проектировщик, как обойти климатические неудобства, справиться с коварством реки. А ведь это еще не все.
Тюменские грунты — дополнительная загвоздка. Вы были там, знаете. Во время паводка деревья в тайге ложатся набок — подмывает вода корневище, не держит грунт. Ну, а если опора набок ляжет?.. Или такое, к примеру, обстоятельство. Был у меня мост через Дон, у самого Ростова. Утром сажусь на троллейбус — и на объект. Сюда, на Обь, каждую гаечку нужно везти с Большой земли. А нам нужна не гаечка — сотни тысяч тонн специального (в северном исполнении) металла и цемента особых марок.
Завозим все это по реке, а навигация в Сибири коротка… Видите, сколько всего.
Тут надо бы сказать, почему не обходится разговор про обский мостовой переход без эпитетов
«уникальный», «гигантский». Уже известно: условия для стройки там необычные. Теперь о физических объемах. Длина мостового перехода — тридцать два километра. Шутка ли?.. Обь под Сургутом раздается на два рукава — Большую реку и Юганскую протоку. Между ними остров. Все это мостовикам надо пройти — и воду и хляби острова.
Через протоку мостик средний, с километр. Большая Обь — двухкилометровая…
— Иногда думаю,— говорит Мутафьян,— до чего же все внешне просто. Как у велосипеда обязательно должны быть колеса и рама, так и мост — опоры да фермы.
А типового проекта, чтобы для Ростова и Сургута одинаково, все равно быть не может. Обязательно индивидуальный. Природа во всем нас ограничивает. Строительный сезон — считанные дни. И не поизлишествуешь: каждый килограмм металла сверх нормы — это сотни рублей на ветер… Потому в основе обского проекта скоростной метод стройки и предельная простота, экономичность сооружения…
Не арочными будут мосты на Оби, хотя, по-моему, именно арочные внесли бы некоторое разнообразие в унылость заболоченного, ровного, как стол, тюменского края. Впрочем, есть мнение и противоположное. Знаю людей, которые считают, что в местный ландшафт прекрасно вписываются мосты, непохожие на «прыжок», плоские, в балочном исполнении.
Вкусовые пристрастия имеют, однако, четкое стоимостное выражение. Вовсе не случайно решетки ферм большого обского моста складываются из равных треугольников. Конструкции до предела облегчены, унифицированы. Заводу-изготовителю не надо тратить время на перестройку технологии — гони одни и те же детали. Отсюда — выигрыш в скорости.
В моем блокноте есть еще одна любопытная запись. Обский мост — это более десятка пролетов.
Если бы проектировщики захотели сократить их число, удлинив каждый на двадцать метров, перерасход металла составил бы, мы подсчитали, внушительную цифру —3,5 тысячи тонн. Килограмм конструкции — изготовление, перевозка — обходится минимум в один рубль. Три с половиной миллиона рублей мило бы в распыл! Ясно, почему на Оби выбран упрощенный балочный вариант — без излишеств…
Ну и, конечно, грунты. Покуда обуздали капризные обские грунты, пришлось немало повозиться
А если бы на них навалить еще тысячи дорогостоящих тонн единственно ради вкусовых пристрастий
— На Юганской протоке нам еще повезло,— рассказывал Мутафьян.— Там дно песчаное. А вот на Большой реке дело обстояло похуже. Прощупали обское дно: глина — вещь ненадежная. Надо ставить под фундамент опор буровые сваи. Дело это новое, перспективное. И опыт с буровыми сваями у нас кое-какой уже был — еще с иртышского моста, под Тобольском. Решили: буровые… Не раз приходилось испытывать, как велика бывает разница между решением и исполнением. Все, казалось бы, вымерено, рассчитано, а коснись реального — поправок не избежать. Буровые сваи,— продолжает Мутафьян,— хитрая штука. В дне реки выбираются шурфы глубиной сорок метров. В отверстие загоняют металлическую трубу, и уже потом полость трубы бетонируется. Под каждую мостовую опору таких свай нужно от семнадцати до двадцати пяти. На Иртыше
мы с одной сваей справлялись за три дня. Правда, там они были вдвое короче… Здесь же, на Оби, с первых дней — сплошные неудачи. Не лезет труба — хоть тресни… Есть в двадцать девятом мостоотряде (этот отряд строит большой мост) великолепный мастер, молодой парень Юрий Гончаров. Из Калининграда в Сургут примчался, когда узнал, что будем работать с буровыми сваями. Так вот, Юра ни днем, ни ночью не уходил с объекта. Когда спал человек, не знаю. По-всякому пробовал он наладить дело. Менял диаметр труб, придумывал всякие там хитрые приспособления. И все равно меньше чем за четверо суток сваю не делали. Анатолий Викторович Моисеев, начальник мостоотряда, — мы с ним старые друзья еще с Иртыша — говорит мне: «Дружба дружбой, а если не будете укладываться в трое суток, отказываюсь от буровых свай. Ты мне мост по срокам завалишь…»
Усомнился, думаете, в методе? Да нет, верили мы все в буровые сваи. Только никто не мог предположить, что эти чертовы трубы буду! капризничать… Выход нашли. Помогли соседи, нефтяники.
Кто-то вспомнил, что нефтяники бурят до двух километров. Пошли к ним — поделитесь опытом. Снабдили они нас приборами для измерения кривизны проходки. И Юра Гончаров за два дня ставит сваю.
У мостовиков свои приметы успеха, свои праздники. Первый — это когда «выходят» из грунта, заканчивают фундамент под опоры. Потом — выход опор из воды. И хотя самый опытный глаз — с вертолета ли, с борта ли катера — не увидит особых перемен на реке, мостовик знает: раз опоры вышли, мост есть. Осталось положить фермы — и, пожалуйста, прыгайте через Обь…
Пока к прыжку только готовятся.
Оник Степанович Мутафьян сказал мне:
— А не взялся бы я за проект только в одном случае: если бы не знал, кто будет строить мост
и что это за люди. Здесь, гарантирую, проект обойдется без поправок.

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Промышленность | Оставить комментарий

Фестиваль возвращается в Берлин

Нынешний Всемирный фестиваль молодежи и студентов в Берлине — юбилейный.
Он десятый по счету. Есть еще одна особенность у праздника молодежи этого года.
Впервые фестиваль проводится второй раз в одном городе.
Фестиваль возвращается в Берлин…
В предфестивальные дни мы встретились с председателем Советского подготовительного комитета, председателем Комитета молодежных организаций СССР Геннадием Ивановичем Янаевым и беседовали с ним о фестивальном движении.
«ЮНОСТЬ». Что дало миру молодежное фестивальное движение?
Г. И. ЯНАЕВ. Впервые молодежь собралась на свой форум в Праге в 1947 году. С тех пор каждый Всемирный фестиваль точно отражал расстановку сил в международном молодежном движении послевоенных лет. Фестивальное движение постоянно пополнялось новым, все более глубоким содержанием, оно отвечало назревшим задачам демократической молодежи и актуальным проблемам международной жизни.
В трудные годы «холодной войны» фестивали преодолевали искусственные барьеры, которые реакционные силы пытались воздвигнуть между молодежью социалистических и капиталистических стран. Значение прошедших фестивалей и в том, что они позволили молодым посланцам большинства стран мира ознакомиться с действительностью в социалистических странах, лично убедиться в преимуществах общественной экономики, в широчайших возможностях для всестороннего развития личности, которые предоставлены молодым гражданам нового мира.
Многие жгучие проблемы были сняты с повестки дня истории борьбой сотен миллионов людей доброй воли, и демократическая молодежь может гордиться, что всегда была в авангарде этой борьбы. Делегаты фестивалей в свое время собирали подписи под Обращением о заключении пакта мира, устраивали марши протеста против милитаризма, манифестации в поддержку освободительной борьбы народов Азии и Африки, акции солидарности с политическими борцами, томящимися в тюремных застенках, требовали остановить американскую агрессию в Корее и Индокитае, запретить испытания ядерного, химического и бактериологического оружия; защищали политические и экономические права молодых трудящихся…
Подготовка и проведение Всемирных фестивалей всегда были эффективным средством сплочения демократического юношества в борьбе против империализма, за свои коренные права. Самые широкие слои молодежи различных политических, философских и религиозных взглядов учились на фестивалях вместе бороться за мир, дружбу и прогресс человечества.
В процессе развития фестивального движения постоянно повышался авторитет коммунистических и прогрессивных союзов молодежи и студентов, их международных объединений — Всемирной федерации демократической молодежи и Международного союза студентов.
Оглядываясь на все девять фестивалей, мы исполнены веры в то, что демократическая молодежь вместе с другими прогрессивными силами добьется еще большего упрочения мира на земле.
«ЮНОСТЬ». Геннадий Иванович, очевидно, впервые вы столкнулись с фестивалем в 1957 году, когда он проходил у нас в стране. Чем вы тогда занимались?
Г. II. ЯНАЕВ. Я учился в то время в городе Горьком и был студентом сельскохозяйственного института, готовился стать инженером-механиком (я им и стал потом — три года работал в «Сельхозтехнике»).
В 1957 году летом мы организовали студенческий отряд механизаторов и поехали в Кустанайскую область помогать целинникам. Я возглавлял отряд, потому что был секретарем комсомольской организации в институте. Наш отряд проводил воскресники в фонд VI Всемирного фестиваля. А летом я вместе с группой комсомольцев Горького был в Москве на фестивале в качестве туриста.
«ЮНОСТЬ». С тех пор утекло много воды… Вот уже второй фестиваль вы являетесь одним из руководителей советской делегации. Как изменился ваш личный взгляд на фестиваль со времени, когда вы участвовали в нем в качестве туриста?
Г. И. ЯНАЕВ. Помню, тогда, в пятьдесят седьмом, меня поразила зрелищная сторона праздника, его красота. Манифестации, культурная программа, международные спортивные соревнования… Теперь же я глубже понял, что, кроме всего этого, и может быть, прежде всего, фестиваль — это политический диалог молодежи различной политической и идеологической ориентации. Это обмен мнениями по насущным вопросам мира, прогресса, демократии, это борьба за торжество наших коммунистических принципов. Это большая работа по сплочению, укреплению солидарности всей прогрессивной молодежи мира. Фестиваль стал восприниматься мной через призму серьезной политической работы. На нас, представителей советской молодежи, ложится большая ответственность по проведению фестивалей. Мы полной мерой ощущаем сложность подготовительной работы и организационные нагрузки во время самого фестиваля. Но я не упускаю случая, если, конечно, позволяют обстоятельства, превратиться в зрителя и посмотреть концерты фестивальных национальных делегаций или посидеть на стадионе… Сразу вспоминаю свои студенческие годы, когда видел все это впервые.
«ЮНОСТЬ». Знакомясь с хроникой III Всемирного фестиваля в Берлине (1951 г.), мы обратили внимание, что многие нынешние крупные политические деятели — Эрих Хонеккер, Энрико Берлингуэр — были тогда руководителями молодежных организаций. Что дает фестиваль молодому политическому деятелю и вообще молодому человеку, интересующемуся политикой?
Г. И. ЯНАЕВ. Фестиваль — школа политической работы. Общаясь с молодежью разных стран, подчас различно настроенной, имеющей самые полярные взгляды на окружающий мир, прогресс, искусство, историю, вы проверяете умение отстоять идею, обосновать платформу, утвердить наши принципы, вы превращаетесь в пропагандиста активного внешнеполитического курса нашей партии, нашего образа жизни. Вы должны уметь проявлять гибкость в решении важных вопросов, где-то убедить, а где-то пойти на компромисс — в ленинском понимании этого слова, разумеется. Принципиальность, деловитость, преданность делу социализма, ответственность за судьбу своей страны и судьбу мира, патриотизм — эти качества воспитывает в нас, молодых, партия, и фестиваль предоставляет нам возможность проверить и закалить эти качества. Какие бы ни были расхождения между нами и нашими партнерами по диалогу, мы должны уметь добиться позитивного решения насущных вопросов на принципиальной основе. С этим мы и едем на фестиваль.
«ЮНОСТЬ». Что отличает X фестиваль от всех остальных?
Г. И. ЯНАЕВ. Никогда еще фестиваль не подготавливался в такой благоприятной международной
обстановке. Программа мира, которую наметил XXIV съезд нашей Коммунистической партии, успешно осуществляется. В результате активной, целеустремленной деятельности ЦК КПСС, Политбюро и лично Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Л. И. Брежнева по выполнению Программы мира, как это отметил апрельский Пленум ЦК нашей партии, в мире произошли серьезные изменения в сторону разрядки международной напряженности и укрепления сотрудничества между государствами с разным социальным строем. Большое значение для дела мира имели визиты товарища Л. И. Брежнева в ФРГ и Соединенные Штаты Америки.
В постановлении апрельского Пленума записано: «Пленум ЦК поручает Политбюро и впредь неуклонно осуществлять определенный XXIV съездом КПСС внешнеполитический курс, руководствуясь положениями и выводами доклада товарища Л. И. Брежнева на настоящем Пленуме, бороться за полное претворение в жизнь Программы мира, добиваться того, чтобы достигнутые благоприятные перемены в международной обстановке приобрели необратимый характер».
Я думаю, что участие комсомола в подготовке и проведении X Всемирного фестиваля молодежи и
студентов в Берлине — это участие в выполнении советской Программы мира. И мы постараемся выполнить задачу, возложенную партией на нас, молодых.
Форум в Берлине будет беспрецедентно широким по составу участников. Весь спектр реально существующих молодежных политических сил будет представлен в Берлине (за исключением, разумеется, крайне правых, фашиствующих элементов). В Берлин приедут, кроме традиционных участников фестивалей, и молодежные организации, которые на протяжении многих лет отсиживались 15 антифестивальных окопах. Сегодня многие из них больше не хотят исповедовать дух «холодной войны». Пять-шесть лет назад мы не могли себе представить, что можем с молодыми социалистами и молодыми католиками сотрудничать по таким жизненно важным вопросам, как обеспечение мира и безопасности на европейском континенте. Под влиянием развития международной обстановки, глубинных процессов в самих организациях многие социал-демократические союзы, например, претерпели серьезную политическую эволюцию. Туристом я ездил в 1962 году в Хельсинки на фестиваль. Финские молодые социалисты открыто выступали тогда против фестиваля, многие из них просто шли на открытое столкновение с делегатами из социалистических стран. Сегодня эта организация принимает активное участие в деятельности финского подготовительного комитета по проведению
форума молодежи в Берлине. Очевидно, трезвая оценка реальной международной обстановки победила. То же самое можно сказать о молодых социалистах ФРГ. У себя на родине они вели активную борьбу за ратификацию договоров СССР — ФРГ, ПНР—ФРГ, ГДР—ФРГ, за сотрудничество с СССР, за выполнение советско-западногерманского договора… Конечно, не надо идеализировать ход событий, по ряду вопросов мы с молодыми социалистами занимаем несовпадающие позиции, наши идеологические воззрения различны. Мы считаем, что не может быть никакого идеологического компромисса, никакой идеологической «конвергенции», но мы учитываем, что по многим вопросам они идут на диалог с нами, и мы сядем с ними за круглый стол, чтобы обсудить совместные действия в борьбе за мир и безопасность народов, за права молодежи.
«ЮНОСТЬ». Геннадий Иванович, можно задать вам фантастический вопрос?
Г. И. ЯНАЕВ. Давайте!
«ЮНОСТЬ». Как вы представляете XX Всемирный фестиваль молодежи и студентов?
Г. И. ЯНАЕВ. Трудно сказать…
«ЮНОСТЬ». Может, к тому времени фестивали изживут себя?
Г. И. ЯНАЕВ. Уверен, что нет! Даже если представить действительно фантастически выглядящую
сегодня картину всеобщего мира и благоденствия, все равно в мире останется много вопросов, на которые у разных людей будут разные точки зрения.
Проблемы литературы и искусства, охрана окружающей среды и человек… Для обсуждения этих вопросов надо будет встречаться. Кроме того, всегда будут в разных странах существовать люди одинаковых профессий. Им всегда будет о чем поговорить. Нет, идея фестивалей — очень живучая идея!
«ЮНОСТЬ». В этом году фестиваль возвращается в Берлин. Многие наши читатели спрашивают: а может так случиться, что в будущем фестиваль возвратится в Москву?
Г. И. ЯНАЕВ. А почему нет?! Только вот порядковый номер этого фестиваля я вам назвать не берусь. Так что будем ждать!
«ЮНОСТЬ». А пока мы хотим попросить вас хотя бы вкратце рассказать об участии советской делегации в X Всемирном фестивале в Берлине.
Г. И. ЯНАЕВ. Стержнем программы X Всемирного станут около 1 500 политических мероприятий, в числе которых митинги солидарности, конференции, семинары, форумы, дискуссии и встречи. Советская делегация примет участие во всех этих мероприятиях.
Каждый день фестиваля будет посвящен определенной теме. Например, второй день объявлен Днем солидарности с народами и молодежью Вьетнама, Лаоса и Камбоджи. Участие посланцев советской молодежи р. этом Дне даст новый импульс нашей всесоюзной кампании «Советская молодежь — юному поколению Вьетнама». Мы многое сделали для сбора средств на строительство больницы имени Нгуен Ван Моя, и на фестивале в торжественной обстановке эти средства передадим вьетнамским товарищам.
В Антиимпериалистическом центре фестиваля будет проходить постоянный молодежный трибунал «Мы обличаем империализм».
Мы будем выступать с докладами на фестивальной конференции «За мир, безопасность и сотрудничество в Европе». Эта конференция должна сыграть большую роль в подготовке Конгресса миролюбивых сил, который соберется в Москве этой осенью. В дни фестиваля состоится много мероприятий, посвященных проблемам трудящейся молодежи. Отдельно будут встречаться молодые рабочие со своими товарищами по профессии. Недавно у нас в стране прошли всесоюзные конкурсы на лучшего молодого рабочего в своей профессии. Победители этих соревнований поедут в Берлин.
Каждый день на фестивале наши ребята будут принимать посланцев разных стран в советском клубе. Там откроется выставка «Советская молодежь», книжная лавка, в которой гости смогут выбрать себе книгу по вкусу, в шахматно-шашечном клубе молодые советские гроссмейстеры дадут сеансы одновременной игры, в кафе «Калинка» гости смогут в непринужденной обстановке побеседовать с хозяевами… Задача клуба — познакомить юношей и девушек разных стран с нашим советским обратит жизни.
Один из дней фестиваля будет Днем ГДР. Молодежь мира выразит свое уважение молодежи Германской Демократической Республики — первого немецкого социалистического государства.
Представители советской творческой молодежи будут участвовать в многочисленных конкурсах фестиваля, в международной выставке «Интерграфика», в фотовыставке, в киноконкурсе, в конкурсе на лучшую песню… Мы везем экспозицию детского рисунка.
Кстати, фестиваль имеет свою детскую программу.
Тут и праздник «Пусть всегда будет солнце» и международный пионерлагерь «Пионерская республика имени Вильгельма Пика». Сейчас ребята со всего Союза шлют нам, в Подготовительный комитет, разные поделки и сувениры, которые на фестивале будут продаваться па Базаре солидарности, а вся выручка пойдет в фонд помощи вьетнамским детям…
Интересна и разнообразна спортивная программа фестиваля — кстати, в советской делегации наряду с такими прославленными спортсменами, как Людмила Турищева, Валерий Борзов, Ирина Роднина, Людмила Пахомова, будут представители рабочих и сельских спортивных коллективов, лучшие значкисты нового комплекса ГТО.
Обо всем, что будет на фестивале, трудно рассказать в коротком интервью. Скоро вы сами все это
сможете увидеть на телеэкранах, услышать об этом по радио, прочитать в газетах… Ждать осталось недолго!

Журнал Юность № 7 июль 1973

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

Небо

Николай Студеникин

Владимир Андреич, как спал? — спросил отец.
Он щурился от табачного дыма.
— Отлично, Андрей Аверьяныч,— в тон ему ответил сын и, зевая, спустил с кровати ноги.— Куришь ты много. Вредно, говорят, натощак.
— Кому как,— сказал отец, вращая в узловатых пальцах худенькую папироску.— Я формовочной землицы надышался за свой век, дым мне вроде развлечения. Умывайся ступай, картошка стынет. Я в нее пяток яичек вбил…
Пока Володя, стуча соском рукомойника, умывался, пока растирал лицо и плечи длинным вафельным полотенцем, отец хлопотал над столом. «Скатерть старый постелил, значит, рад»,— отметил про себя Володя и, подойдя сзади, обнял отца за костистые плечи.
— Чего, чего лижешься? — спросил отец, высвобождаясь из объятий.— Как телок, одно слово, как телок! — Глаза его беспомощно мигали.— Как, тарелку дать или прям со сковороды будешь? — пряча смущение, спросил он.
— Давай «прям со сковороды»,— улыбнулся Володя и сел на голубой шаткий табурет.— А сам чего стоишь? Так и будем приглашать друг друга?
Володя, обжигаясь, снял со сковороды крышку и шумно втянул в себя воздух:
— Вкуснотища!
— Может, по маленькой? — спросил, помаргивая отец.— Для поднятия аппетита?
— Давай,— прошамкал Володя, катая во рту ломтик горячей картошки.— Раз для аппетита, значит, можно! Но немножко. В одном кино, папа, сказано, что с утра даже лошади не пьют. А сейчас лето, жара…
Стукнула дверца старого дубового буфета, звякнули стопочки, которые отец тщеславно именовал хрустальными. Вспомнив это, Володя улыбнулся. «Кто разберет? — подумал он.— Может, правда из хрусталя». Две початые бутылки, как часовые, встали по бокам дымящейся сковородки.
— Владимир Андреич, прости,— сказал отец, усаживаясь наконец на место.— Прости, коньяк не буду, хоть и твой подарок. Непривычно. Я — водочки.— И он, хмурясь, наполнил стопки.— Чокаться не надо, сынок. Давай маму твою помянем. Клавдию Прохоровну. Женщина хорошая была необыкновенно…
Выпили и помолчали. Володя потянулся было к сковородке, но положил вилку на скатерть. Отец, задумавшись, разглядывал щелястый пол.
— Ну, давай по второй,— внезапно вскинул он голову,— и ешь, а то вкус потеряется. Хотел сбегать колбаски взять полкило, времени не выгадал. А на могиле я был, как же! Ограду поправил, лавочку, цветы посеял,— сходим к ней вечерком. Рядом с мамой твоей Платониду положили. К ней Петруха Шлычкин застройщиком пошел после войны. Ты его знаешь, с Олькой ихней в школу вместе ходил, под окнами их ошивался.
Отец хотел погрозить сыну пальцем, но смутился и спрятал руку под скатерть, стал теребить ее.
— Платонида в феврале отошла, в самые морозы,— продолжил он свой рассказ.— Для могилы костры жгли, а потом — ломами. Ну, нашу чуток задели, нарушили. Я потом поправил, не в обиде. Таиска-квартирантка бабку хоронила. В магазине работает, выгадывает, так что средства есть. Ей и полдома бабкиных достались. Петруха в суд подавал, но раз прописанная и завещание на нее, значит, все: «в иске отказать». Олька с Таиской самолучшие подруги теперь, часто их вместе вижу. Петруха Ольке запрещает, а она свое гнет, самостоятельная…
— А как она… вообще? — спросил Володя.— Замужем?
Отец повертел в руках вилку с пластмассовым белым черенком, потом, покосившись на сына, отложил ее и взялся за ложку.
— Олька что? — сказал он.— Разведенная, не получилась у нее семья. А так — живет, бухгалтером сидит в горсовете. Поведения вроде строгого. А. там кто ее разберет… Ты мне вот что лучше ответь: со Вьетнамом как? Американцы там что — на вроде репетиции?
— Там, отец, война, а не пьеса в двух действиях,— ответил Володя.— Две системы сражаются —
какая тут репетиция?
— Это мы понимаем,— перебил отец.— Понимаем не хуже прочих. Я о другом затеял разговор. Может, они оружие какое новое испытывают? Пушки какие или, положим, самолеты? Вот газеты: «фантом», «фантом»… Мне один говорил, что это, если перевести, «судьба». Честно скажи: у нас такие имеются?
— Имеются, — серьезно ответил Володя.— Не думай, не даром хлеб жуем.
Он пододвинул теплую сковороду поближе к отцу.
— Спасибо, — сказал он,— наелся. Ты у меня мастер-кулинар. Тебя в любой ресторан шефом назначить можно без опаски. Не подведешь.
— Тебе все шутки шутить,— ответил отец.— Э, погоди, сейчас чайку заварю свеженького. После картошки чай — наипервейшее дело!
Когда был выпит чай, когда были сполоснуты чашки, пустая сковорода залита теплой водой, а стопки и бутылки заняли свое место в громоздком буфете, отец вдруг сказал, тыкая пальцем в Володину рубашку без погон:
— Сними… и другое давай, что грязное. Стирку сегодня заведу. Как управлюсь, к Фросе в гости пойдем. Она тебя ждет, холодец сварила. «На племянника,— говорит,— глянуть охота: какой стал». Ее надо в повара, тетю твою. Она оправдает!
«Тяжело ему одному все-таки,— подумал Володя, глядя на отца с жалостью и любовью.— Готовить — сам, стирать, полы мыть, пуговицы пришивать, заплаты ставить — все сам». Простая и неожиданная мысль пришла вдруг ему в голову и заставила его покраснеть. Он открыл чемодан и украдкой, чтобы не заметил отец, переложил в карман легких серых брюк пачечку денег.
Отец во дворе, под навесом, водружал на горящую керосинку большой цинковый бак. В слюдяном окошечке билось оранжевое пламя. Володя, отстранив отца, поставил бак на огонь и попросил:
— Отложил бы ты это дело. Я приду — вместе займемся.
— А ты куда? — обернулся отец.
— Так… пройтись,— запнулся Володя.— Может, и ты со мной? Покажешь, что нового у вас тут. В магазины зайдем…
— Вода греется…— Отец кивнул на бак. — А то б пошел, отчего не пойти? А ты погуляй, ничего! — Отец внимательно, как портной в ателье, оглядел сына.— Форму бы надел, что ли? Все-таки капитан, стыдиться нечего. А ты тенниску напялил старую. Никакой, Вовка, в тебе солидности!
— Я, папа, в отпуске,— весело возразил Володя. — Хочешь, чтобы соседи полюбовались, какой я у тебя раззолоченный весь? — лукаво спросил он.
— Они на работе все,— смутился отец.— Может, я сам хочу поглядеть? Имею право! Или нельзя?
— Можно, папа, тебе все можно! — Володя примирительно похлопал отца по плечу.— Вечером наряжусь, доставлю тебе удовольствие.
— И орден чтоб! — потребовал отец.
— К нему парадная форма нужна,— пояснил Володя.— На повседневной только ленточки положены и Звезда Героя, а ее я, папа, пока еще не заработал.
— Жалко,— вздохнул отец.— Разве бабы в ленточках разбираются? Да, забыл тебе сказать! Зимой Олька заходила, адрес твой просить. Ну, я дал.
— Знаю,— улыбнулся Володя.— Открытку получил — с Новым годом поздравила. Потом — с Днем Советской Армии. А мой адрес через справочную не достанешь. Только зря. У нас один подполковник есть, так он говорит: «Из яйца яичницу любой сделает, а ты попробуй наоборот». Присловье у него такое.
— Переборчивый ты, Владимир Андреич,— нахмурился отец.— Гляди, кабы в девках тебе не засидеться. Сережка, друг твой, прошлым летом красавицу привозил. Я мать видал — не нахвалится! А насчет яичницы — какой это подполковник?
— Пиксанов, я тебе говорил,— ответил Володя.— У которого детей семеро — три пацана, четыре девочки. А места рождения разные у всех. Можно географию изучать. Я к ним заходил перед отпуском. Спрашивали, почему холостой.
— Видишь,— сказал отец, проводив сына до калитки.— Даже люди интересуются. Семеро, — покачал он головой.— Цифра — по нынешним временам!
— Они сына хотели,— пояснил Володя,— а у них поначалу девочки получались, три подряд. Она в библиотеке работает. Все удивляются: «Как успевает?» И вообще очень хорошие люди. Ну, пошел я!
— Семеро,— повторил отец.— Нет, это же надо…

Журнал «Юность» № 7 июль 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Небо | Оставить комментарий

Небо — часть 2

Семья подполковника Пиксанова считалась достопримечательностью части, в которой служил Володя.
— Мы на Острове, начали,— шутил подполковник.— Развлечений особых не было…
«Островом» подполковник называл Сахалин.
Его жена, Маргарита Алексеевна, если была рядом, зажимала ему рот ладонью. Тогда он чмокал жену в ладонь и продолжал:
— Секрет, можно сказать, фирмы, а я выбалтываю. Болтун — находка для шпиона…
И тут жена снова зажимала ему рот.
— Беда с вашим мужем, Маргарита Алексеевна, — сказал, зайдя как-то к Пиксановым «на огонек», полковник Гоголюк, командир части, крупный, человек с моложавым лицом и седыми, будто посыпанными серой солью, висками.— Вспомню ваш детский сад, хоть в небо его не пускай, честное слово.
— Какой же детский сад, товарищ полковник? — обиделся Пиксанов.— Возьмите Светлану. В седьмой перешла, а в музыкальной — в пятый. И всюду, доложу я вам, отличница!
Светлана помогала матери на кухне. Услышав, что речь идет о ней, она вспыхнула и, забросив косички за спину, убежала. Хлопнула дверь.
— Взрослеет девочка, стесняться начала,— с улыбкой сказал Пиксанов.— Знаете, товарищ полковник, в части, где я начинал,— еще ТБ-3 были, вы же помните,— служил старшина. Имел детей тринадцать человек. Так что мы далеко не рекордсмены, и напрасно вы…
— Сдаюсь,— ответил Гоголюк, поднимая огромные ладони.— Простите за неуклюжесть, Маргарита Алексеевна. Не хотел вас обидеть, наоборот… Давай, Василий Сергеевич, показывай свои апартаменты!
В новом пятиэтажном ДОСе Пиксановы занимали четырехкомнатную квартиру. Для того, чтобы комнат было именно четыре, перегородку между трехи однокомнатной квартирами проломили, сделали дверь.
Поэтому Пиксановы имели две кухни и две ванные, две входные двери с одинаковыми замками и два туалета. «Основное удобство,— смеялся подполковник.— Иначе пропали бы у моей гвардии штаны!»
В квартире напротив жили офицеры-холостяки, молодежь, а среди них и Володя; и получилось так, что время вне службы он чаще всего проводил у Пиксановых, на более тихой и маленькой — «родительской» — половине квартиры, отделенной от «детской» двумя кухнями.
Маргариту Алексеевну молодые офицеры звали «мамашей», хотя ей не было еще и сорока. Она знала об этом, но не обижалась. «Наши мальчики»,— ласково говорила она.
Перед отъездом в отпуск Володя зашел к Пиксановым попрощаться и засиделся на «родительской» кухне.
— Партию-другую?— предложил подполковник, расставляя шахматные фигуры.— Потренируйся перед отпуском. Тебе, как гостю, белые. Ходи!
Средний сын Пиксановых, одиннадцатилетний Васька, шмыгая носом, несколько раз ловко обставил отца, за что был услан раньше времени спать, и подполковник жаждал отыграться.
— Играть не с кем будет,— сказал Володя, делая ход.— Отец шашки любит. Все удивляется; в календарях дамки двойными шашками нарисованы, а в жизни поставишь одну на одну — падают. Лучше перевернуть. Зачем их тогда двухэтажными рисовать, спрашивается?
Володя переставлял фигуры, мало задумываясь над игрой, подполковник хмурил лоб и мурлыкал что-то неразборчивое, а Маргарита Алексеевна, сидя поодаль, листала какие-то книжечки.
— Оставьте ваши шахматы, — громким шепотом сказала она.— Какую книжку я достала! Потрясающая! Тираж, правда, маловат: один экземпляр на весь коллектор. Еле выпросила. Нет, вы только послушайте!
И, взмахивая, как дирижер, руками, она прочла:
Папа молод. И мать молода.
Конь горяч. И пролетка крылата…
Книжечка была тоненькая, и, заглянув снизу, Володя прочел название — «Дни». Фамилия автора была незнакомая.
Дочитав стихотворение, Пиксанова обвела мужчин сияющими от восторга глазами.
— Прекрасный поэт, правда? — спросила она.
— Старый, наверное, — нерешительно ответил ей муж.— Извозчик, пролетка… очень уж все древнее…
— Да разве в этом дело? — пояснила Маргарита Алексеевна.— Вы другое послушайте!
И, отложив книгу, она прочла уже наизусть:
Как это было. Как совпало —
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..
Сороковые, роковые,
Свинцовые, пороговые…
Война гуляет по России,
А мы такие молодые.
— Это… это хорошо,— сказал Володя, подыскивая точные слова и запинаясь.— Берет за душу. Я вот родился в сорок четвертом, война кончилась, а я ходить еще не умел, но все равно я чувствую себя причастным. Мне кажется, что это и обо мне… вообще о нас.
Он беспомощно махнул рукой и умолк.
— В сорок пятом я окончила семилетку,— прервав молчание, сказала Маргарита Алексеевна.— Ночью проснусь и думаю: куда — в восьмой класс или в техникум? В школе — платить, а в техникуме все же стипендия… А потом просто лежу и радуюсь: война кончилась, папа вернется. Только он скончался от ран. В сорок седьмом. И я решила, что пойду в медицинский. Не получилось, как видите…
— Ты, Рита, и так эскулап, только без диплома, — сказал Пиксанов примирительно.
Он стащил с холодильника пачку журналов и газет. Из «Коммуниста Вооруженных Сил» выкатился красный карандаш, скользнул на пол.
— Видишь, Володя, журнал «Здоровье»? — спросил Пиксанов.— Последний, между прочим, номер. А она,— кивнул он в сторону жены,— уже знает его наизусть. Как стихи!
— Не надо шуток, Василий, — устало возразила ему Маргарита Алексеевна.— Ты сам понимаешь, что все это но то. Пустячки, дилетантство. Кстати, Володя, нескромный вопрос: почему вы не женаты? Двадцать восемь — солидный возраст.
— Не знаю, — честно признался Володя.— Так получилось.
— Любили девушки и нас.
Но мы, влюбляясь, не любили.
Чего-то ждали каждый раз
И вот теперь одни сейчас…—
дребезжащим тенорком пропел подполковник.
Маргарита Алексеевна с притворным страхом зажала уши. Володя улыбнулся.
— Покойный Бернес когда-то исполнял, — кашлянув в кулак, сказал подполковник,— Вот был певец, нынешним не чета! Вся страна его знала, — Подполковник подобрал с полу карандаш и, вертя его в пальцах, повернулся к Володе:— А в то, что у тебя девушки не было, никогда не поверю.
— А я и не говорю, что не было,— покраснел Володя.— Была, только…
— Поссорились? — участливо спросила Маргарита Алексеевна.
— Нет,— ответил Володя.— Все кончилось проще,
И непонятней. И глупей.

Журнал «Юность» № 7 июль 1973 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература, Небо | Оставить комментарий