Поговорим? — Лида старается поймать мой взгляд.
— О чем?
— Разве нам не о чем говорить?
— Я заходил к тебе два раза, но…
— Каюсь,— перебивает меня Лида.— Так уж получилось, Антон, извини.
Я молчу.
— Ты очень изменился,— продолжает Лида.
— Ты… ты тоже.
— Я такая же!
«Лида права,— соглашаюсь я.— Она все такая же. Такая же красивая, такая же невозмутимая. Даже говорит она так же, как и раньше, ровно, спокойно».
— Мы вроде бы не чужие друг другу,— произносит Лида.— Я отношусь к тебе по-прежнему.
Мне хочется сказать: «А я нет». Но вместо этого я спрашиваю с усмешкой:
— А как же Никодим Петрович?
Лида кидает на меня быстрый взгляд, славно хочет выяснить, что я знаю, а что нет. Я ничего не знаю. Я спросил об этом наобум.
— Подумаешь! — Лида чуть-чуть смущена.— Ну, встречалась с ним, в кино ходила, на танцах вместе была, в компаниях.
— Вот и прекрасно!
— Что прекрасно?
— Ну-у… что в кино ходила, на танцах была, в компаниях.
Лида явно обескуражена. Ее нижняя губа слегка оттопыривается, подбородок вздрагивает.
— Разве это плохо — сходить на танцы? Ты, наверное, думал, что я монахиней стану, пока война идет?
— Ничего я не думал.
— Нет, думал!
На фронте мы часто вспоминали своих девушек, жен. Многие из моих однополчан хвастали:
— Моя ни с кем. Голову даю на отсечение, даже на танцы не ходит!
Честно говоря, я с уважением думал о таких девушках, хотя понимал: погулять, на танцы сходить — ничего зазорного. И все же мне было бы приятней, если бы Лида…
— Может быть, ты даже целовалась?
На Лидином лице замешательство. Чувствую, попал в точку. Нет, это уж слишком! Я тоже мог бы «закрутить любовь», когда в госпитале лежал, но не посмел: это казалось мне изменой.
— Чего же ты сидишь? — Я чувствую, как дрожит мой голос. — Ступай целуйся с кем хочешь.
— Грубым ты стал.— Лида вздыхает. Мне чудится, понарошку.
Перед глазами встает Ходов. Снова слышу его хриплое дыхание, вижу посиневшие губы, склонившуюся над ним Лелю. Андрей умер у нее на руках. Леля разрыдалась — она всегда плакала, когда погибали наши. И теперь эта сандружинница кажется мне во сто крат милее Лиды. Пусть от Лели попахивало махоркой, пусть она была грубовата, она все равно была душевней и лучше Лиды. И чтобы окончательно убедиться в этом, я спрашиваю:
— Ты получила мои письма — те, в которых я писал тебе о смерти Ходова?
— Ради бога! — Лида прижимает руки к ушам.— Хватит с меня этих ужасов!
Чувствую, кровь ударяет в голову. Вижу и заново ощущаю не только смерть Андрея — всех, кто погиб на моих глазах. Сколько замечательных парней осталось там! Веселых и сдержанных, хитроватых и открытых душой. Я не помню фамилий всех погибших, но вижу их живыми — их улыбки, взгляды — и вижу мертвыми. И этого мне никогда не забыть!
Считаю про себя до десяти и говорю, усмехнувшись через силу:
— А ведь Андрей о тебе перед смертью вспоминал. Только о тебе, ни о ком больше. Он любил тебя.
Лида молчит.
«Скажи хоть слово!» — мысленно кричу я. Лида молчит.
Но и молчать можно по-разному. В Лидином молчании ничего нет: ни скорби, ни боли, нет даже любопытства. Это злит меня, и я, вскочив с лавочки, бросаю ей в лицо:
— Ты кукла! Понимаешь, кукла!
Лида смотрит на меня так, словно видит впервые.
А я кричу:
— Кукла, кукла, кукла!
— Грубиян! — Лида встает, поправляет платье, резко поворачивается и уходит.
Я снова сажусь. Несколько минут сижу один, взволнованный разговором с Лидой. Руки шарят по карманам в поисках кисета и спичек. На фронте и в госпитале я не курил, только баловался. Но табачок держал, угощал тех, кому симпатизировал, кому не хватало казенной порции.
Мне совестно, что я накричал на Лиду. Успокаиваю сам себя: «Пусть. Так ей и надо!»
Вынимаю кисет, свертываю здоровенную цигарку, жадно втягиваю в себя горьковатый дым, стараясь унять волнение. Табак немного сыроват, раскуривается он плохо.
— Задымил,— слышу я,— задымил.
Оборачиваюсь — Вековуха. Она все в том же платке, в той же кофте с диковинными пуговицами.
Авдотья Фатьяновна совсем не изменилась. Впрочем, это, может, только кажется мне: на ее лице столько морщин, что новые и не заметишь.
— Выучился? — Авдотья Фатьяновна кивает на папироску.
— Балуюсь иногда.
— И зелье употребляешь?
— Приходилось.
Вековуха качает головой.
— Страмота! Бабушка тебя не похвалила бы, кабы увидела это.— Скорбно вздыхая, она начинает рассказывать про бабушку. После моего отъезда Авдотья Фатьяновна переселилась к нам, ухаживала за бабушкой: готовила ей, ходила в магазины.
— Она тихо отошла,— доносится до меня голос Вековухи.— Уснула вечером и… Утром пощупала — уже остыла.
Бабушку я вспоминаю часто. Я многим обязан ей. Именно она, бабушка, пристрастила меня к чтению.
Однажды — это было года за три до войны — я услышал, как Витька нахваливает Мопассана. Он рассказывал такое, что у меня округлялись глаза. Витькин рассказ распалил мое воображение, я верил и не верил ему, захотел убедиться сам, есть ли в его словах хоть доля правды.
Собрание сочинений Мопассана размещалось у нас на самой верхней полке, почти у потолка. Добраться до него можно было только с табуреток, поставленных друг на друга. Когда бабушка ушла на кухню — она ходила в ортопедической обуви, издававшей характерный стук,— я взобрался на табуретки и, чихая от взметнувшейся пыли, с трудом вытащил первый попавшийся мне на глаза том Мопассана. Полистал его.
Ничего такого, о чем рассказывал Витька, я не обнаружил. Взял другой том и в это время услышал стук бабушкиных каблуков. Хотел поставить книгу на место, покачнулся и грохнулся.
Отделался я легко — ушибами. Бабушка уложила меня в постель. Постукивая ногтем по корешку книги, сказала:
— Это тебе читать рано. А вот этого писателя,— она сняла с полки книгу в коричневом переплете,— пожалуйста.
Книга, которую дала мне бабушка, оказалась «Дворянским гнездом». Почему именно этот роман Тургенева, а не другой она дала мне, я не знаю.
«Дворянское гнездо» произвело на меня сильное впечатление. Я плакал и смеялся, я перевоплощался в Лаврецкого, я переживал вместе с ним. Я влюбился в Лизу Калитину и повторял про себя: «Вся проникнутая чувством долга, боязнью оскорбить кого бы то ни было, с сердцем добрым и кротким, она любила всех и никого в особенности; она любила одного бога восторженно, робко, нежно. Лаврецкий первый нарушил ее тихую внутреннюю жизнь».
Я сравнивал с Лизой Лиду и думал: «Ничего похожего». Это меня огорчало.
Во время войны, когда все наши книги были прочитаны и перечитаны, я по совету бабушки записался в библиотеку. Читал запоем, все свободное время.
— Не порть глаза,— говорила бабушка, когда я устраивался под горевшей вполнакала лампочкой.
Желтое пятно падало на раскрытые страницы, буквы сливались в одну линию, приходилось подносить книгу к самому носу и напрягать глаза, чтобы прочитать текст. Но, несмотря на это, я читал. Бабушка говорила, что с плохим зрением меня не возьмут в солдаты. Она повторяла это так часто, что я поверил: не возьмут. Во время медкомиссии волновался, особенно в кабинете глазника. Но все обошлось.
Без особых усилий я назвал буквы, на которых останавливалась указка врача.
…Я жадно глотаю табачный дым.
— Поостынь, поостынь,— говорит Вековуха, разгоняя рукой сизое облако.— Одно слово — страмота!
Кури не кури, а бабушку уже не воротишь. Несколько минут мы молчим. Потом Вековуха спрашивает:
— Чего спозаранку встал? В окно глянула — на крыльце стоишь.
— Не спалось,— отвечаю я.
— А я сегодня проспала. Хотела в четыре встать, чтобы к заутрене успеть, да, вишь, не вышло…
Грех это,— подумав, добавляет Авдотья Фатьяновна.
Мы снова молчим.
— Дядя Ваня вернулся,— нарушаю молчание я. И поясняю на всякий случай: — Верин муж.
— Видела,— отвечает Вековуха.— Сла-ть господи.— Она размашисто крестится и задумывается.
О чем думает Авдотья Фатьяновна? Наверное, о том, о чем думала Галка, о чем думаю я,— о будущей жизни дяди Вани и Веры.
— Дай бог счастья Верке,— говорит Вековуха.— Заслужила! Все думали, что он в сырой земле зарытый, а она…
Из раскрытого настежь окна доносится Верин смех.
— Вишь ты, вишь ты,— ласково произносит Вековуха и потуже стягивает узел на платке.
Широко расставляя костыли, подходит Витька. Садится на край лавочки и спрашивает:
— Что у тебя с Лидкой получилось? Мое дело, конечно, сторона, но сам понимать должен: она сестра мне.
— Поговорили крупно.
— А-а…— Витька кивает.— Поговорить никогда не помешает. Поговорить — самое милое дело.
Витька подвигает к себе костыли, вздыхает.
— Чего протез не носишь?
— А ну его! Скрипит, как немазаная телега. На костылях удобней.— Витька скребет щетину на подбородке и снова вздыхает.
— Побройся,— говорит Авдотья Фатьяновна.— Страмота как оброс!
— Побреюсь.— Витька встает на костыли и восклицает: — Буду я снова красивым! Будут снова меня девушки любить!
— Будут, будут.— Вековуха скупо улыбается. Когда Витька отходит, добавляет: — Баской парень и ухарь. Беда только, что без ноги.
Солнце уже сползло с той точки, которую называют зенитом. Тени стали длинней. Ветерок стих. Слышно, как в Галкином доме шумит примус, как смеется Вера. По небу плывут облака, серые посередине. «Ночью,— думаю я,— когда эти облака соберутся вместе, снова пойдет дождь».
— Галькиного сына видел? — спрашивает Вековуха.
— Видел.
— Как он тебе?
— В Попова, Гришку.
— Его кровь. — Вековуха кивает.— И смышленый к тому же. Как увидит меня, голос подает. За бабку меня считает. Так и кличет: «ба» да «ба». Покуда он только три слова умеет — «ба», «ма» и «ня».
«Ба» — это, значит, я, «ма» — Галька, а «ня» — есть ему подавай. Когда с яслей забираю, ручки тянет.
Ей-богу! Своих детей не имела, а внуком обзавелась. Большая приятность мне от него.— Авдотья Фатьяновна усмехается.— Даже в уме не держала, что его,— она выделяет слово «его»,— сына нянчить придется. Кабы раньше сказали про то, в лицо плюнула бы… Вот ведь как в жизни бывает. Не гадала, не думала, а оно получилось.— Вековуха вздыхает.— А Гальку жалко. Не убереглась девка — теперь всю жизнь маяться будет.
— А может быть, и не будет? Может, Колька — радость ей.
— Так оно и есть,— соглашается Авдотья Фатьяновна.— Но без отца все же тяжело.
— А вы?
— Меня ненадолго хватит: старая. Ей бы хорошего парня встретить. Жить бы им вместе, богатеть, а ей спереди горбатеть. — Вековуха смотрит на меня. — С Лидкой-то у тебя как? В окно смотрела — вроде бы бранились вы. Раньше, ты как теленок, к ней льнул, а теперь…
Мне не хочется говорить о Лиде. Никодим Петрович и Лида — это не укладывается в моей голове.
— Примечаю, поостыли вы друг к дружке, — продолжает Вековуха. — Никодим ей голову замутил. Он теперь на Донской комнату снимает, у старушки.
Детскую привязанность, годы дружбы не перечеркнешь одним махом. Мое самолюбие уязвлено. Мне хочется выяснить подробности, и я спрашиваю, как часто Лида встречается с Никодимом Петровичем.
— А ты про то у нее спытай, — недружелюбно отвечает вековуха. — Я толки не собираю. С кем греха не бывает. Коль она нужна тебе, женись, а коль нет, нечего голову друг дружке морочить.
Мне совестно. И чтобы скрыть смущение, я притворно зеваю и говорю:
— Зачем вы на окно решетку поставили? Неужели жуликов боитесь?
Вековуха строго смотрит на меня.
— Не татя боюсь, а лукавого. От татя душа никакого урона не понесет, потому как тать — плоть, а лукавый — обличье. Вот от него и заслонилась: он железо не любит.
— Жрать хочется, просто невмоготу! — невпопад восклицаю я.
— А дома найдется что? — озабоченно спрашивает Вековуха.
— Найдется, найдется,— поспешно отвечаю я.
— Ну и ладно! — Авдотья Фатьяновна направляется, ступая по-молодому твердо, к Галкиному дому, а я — к себе.
Журнал Юность № 5 май 1973 г.
Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области