Двухсотая встреча

Вот и двухсотый номер «Юности» приходит к читателю. Двухсотая встреча с прозаиками, поэтами, публицистами, критиками и художниками журнала. Конечно же, каждый из авторов — молодого ли, почтенного ли он возраста — волновался, вынося на белый свет свои произведения, волновался каждый раз и маститый Корней Чуковский, который был постоянным автором журнала, и совсем юные рассказчики, впервые видевшие свое имя в печати.
Наверно, не все из прошлых встреч запомнились; среди них были встречи незабываемые, встречи-праздники, когда торжествовало искусство; были встречи шумные, удивительные и тихие, проникновенные; какие-то встречи стерлись в памяти; что ж, это как в жизни, день на день и год на год не приходится… Но читатели продолжали верить в журнал, ожидая следующего номера, как ждут письма от доброго, давнего друга, которого знали и в лучшие, вдохновенные дни его жизни и в минуты какой-то внутренней несобранности или трудных поисков.
А дружбе этой идет уже семнадцатый год. Сменилось уже не одно читательское поколение. Каждый год подрастают новые миллионы пытливых юношей и девушек, которые впервые в жизни берут в руки обычный журнальный номер, и тогда начинается великое таинство литературы. Ведь она живет только в таком интимном общении с читателем, будет ли это стихотворение о нежности или трубный призыв к подвигу. Горы пылящихся на полках книг еще не литература. Когда книги живут в умах и людских сердцах, когда они будоражат воображение, волнуют кровь, зовут к красоте, правде, подвигу, вдохновенному труду, тогда только начинает жить истинная литература.
И каждый из вышедших двухсот номеров журнала, как живой организм, со своими сильными и слабыми сторонами, достоинствами и просчетами. Журнальные номера непохожи один на другой. Но есть одна добрая традиция, издавна сложившаяся в «Юности»: периодически она целиком отдает свои страницы новым, дотоле незнакомым ей молодым людям, вступающим в литературу, живопись, графику.
Договоримся сразу: молодой литературы не может быть, как не может быть литературы пожилой. Есть одна литература — настоящая, подлинная. И спрос тут одинаковый с любого автора — пусть ему будет двадцать пять лет или семьдесят. И никакого снисхождения она, литература, не выносит ни к почтенному возрасту, ни к литературной юности. Не будем только путать высокую требовательность, которую справедливо предъявляют читатели к книгам и журналам, с литературным снобизмом, с парнасской нетерпимостью к малейшим неточностям слова. Когда в повести или рассказе чувствуются серьезность творческих поисков, озабоченность делами своих современников, когда чиста нравственная позиция автора, какие-то погрешности в деталях, скажем, одно приблизительное слово — отходят на второй план, хотя тоже недопустимы и непростительны.
Интересная сейчас идет в литературу, в искусство молодая смена. Она серьезно, по-хозяйски относится к жизни. Она знает, какой нелегкий путь прошел наш народ, чтобы завоевать себе право на свободный, мирный труд. Она исповедует коммунистическую веру и берет на свои плечи ответственность за судьбы революции, за чистоту ленинских идеалов. Среди молодых авторов этого двухсотого номера вы встретите слесаря и машиниста-экскаваторщика, инженера и шофера, врача и научного работника… Как всегда, журнал охотно печатает и талантливые произведения школьников; люди они смешливые и больше тяготеют к жанрам юмористическим. Оформили двухсотый номер, заполнили цветные вкладки и обложки, иллюстрировали рассказы, повесть и статьи студенты Суриковского художественного института.
Пусть будут удачными их первые шаги в литературе, в искусстве!
Дела им предстоят немалые, заботы их ожидают непрестанные. Авторы этого «номера молодых» взялись за труд литератора, художника, чтобы помочь своему народу построить лучшую на земле жизнь. Не только доставить приятное чтение или дать возможность мечтательно созерцать живописное полотно, нет, попытаться ответить на вопросы, волнующие современника, показать его духовные взлеты, возбудить в нем жажду работы во имя благополучия и счастья родного народа — вот задачи, которые вольно или невольно поставили перед собой молодые люди, вступающие в литературу, в искусство! Большая традиция гражданского служения народу завещана советским
мастерам культуры литературой России, искусством России издавна. На протяжении всех советских десятилетий писатели и художники оставались и остаются верны этой традиции. Молодым предстоит ее продолжить.
«Юность» желает им успеха!
«Юность» поздравляет авторов и читателей всех двухсот своих номеров с Новым годом, годом новых прекрасных свершений!

Журнал «Юность» январь 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый»

АЛЕКСАНДР Бологов
Александр Бологов родился в г. Орле. «Сто тринадцатый» — его первая повесть.
После учебы в средней школе поступил в мореходное училище, затем плавал на Севере.
Окончил филологический факультет Ленинградского университета.
Сейчас работает в г. Пскове редактором в издательстве.
Рисунки В. Лукьянчикова, студента IV курса Института имени В. И. Сурикова.

1.
Сели, а?.. Сели?
— Сели…
— Сели-и-и!..
Из всех слов выпячивалось, вырывалось, пронизывало сердце одно это слово — «сели»…
Ветер уже срывал с волн гребешки. Волны катились в сторону недалекого берега с узкой каймой обсушки.
После недавнего неожиданного потепления с неровным ветром и сыростью пришел столь же неожиданный антициклон, а с ним очень крепкий мороз.
Борт и поручни, покрытые крахмалистым налетом инея, прижигали мокрые руки и срывали кожу, если кто-нибудь ненароком прикасался к ним. В звенящем воздухе висели мельчайшие пылинки замерзшего пара, и звуки — то скрип болтающейся в такт движениям судна двери рубки, то шорох и треск под днищем — резко и далеко разносились над водой.
«Сто тринадцатый» лежал с небольшим креном.
Шлюпка и плот были разбиты упавшей мачтой, их обломки отнесло уже к самому берегу. После удара о камни почти мгновенно залило кормовой отсек и машинное отделение. Моторист Лобов и старший моторист Воронов вначале даже не поняли, откуда так много воды. Когда они сообразили, что случилось что-то ужасное, оба кинулись к двигателям, потом, уже по пояс в воде,— к трапу, к выходу. На палубе метались люди…
— Сели-и-и!..
«Сто тринадцатый» лежал на боку.
— Ну, чего ждать, Андрей Ильич! Ну, чего ждать?
Уходить надо!— Боцман Куртеев протянул руку в сторону залива.— Пойдет волна сильней — крышка нам!
— Иди ты!..— Капитан Андрей Ильич Старков выругался и посмотрел на корму, где волны, ну как по заказу, все крупнее и крупнее, били в фальшборт и тамбур машинного отделения.
— Мы-то пойдем!— взвизгнул … второй моторист Шило.— Мы-то пойдем! Ты команду давай! Вон вода…
«Как же так? Как же так? — Старков мучительно пытался хоть что-то придумать, как-то сориентироваться в этой неожиданно свалившейся на его плечи беде. В голове горело одно: ведь могло быть все хорошо… Ведь могло… Могло…. Тридцать лет на судах! Матросил, боцманом ходил, теперь вот… Каждую бухту и губу, каждую отмель как свои пять пальцев… Как же так?..»
Вода уже доставала до рубки. Там собрались все: механик Студенец, оба матроса — Лашков и Сулин, радист Корюшкин, Воронов, помощник Сапов, Шило и Зойка-буфетчица. Куртеев и капитан стояли на трапе в рубку, а Лобов с электриком Кариным — на приподнятом носу, у факела. Все молча смотрели то на берег, то на капитана.
Старков нехорошо скривился:
— Иди!Иди-и! Куда идти? Иди-и!..
Он посмотрел в сторону берега, и сердце его опять упало, замерло где-то на самой глубине.
— Замерзнем…
В борт плюхнула большая волна, и буксир наклонило еще больше, послышался треск у днища. Хватаясь друг за друга, люди покатились по зыбкому, уходящему из-под ног полу к двери. Зойка закричала. Боцман привалился к Старкову и зашипел:
— Ну-ну?! Загубишь людей!..
С бака прибежали Лобов и Карин. Карин колотил тлеющей рукавицей по ступеньке трапа и, ни на кого не глядя, что-то быстро говорил.
Старков распахнул полушубок и стал засовывать за пояс судовой журнал. Он еще ничего не решил, он все смотрел в море, но там было пусто.
— Ну, что?! — Он почти закричал и почувствовал, что этот крик ухватил за сердце его самого и придал ему уверенности и силы.— Двенадцать градусов! И прибавляет! Сказать — плюнуть. Просто. А вон, вон, вон она! — Он кивал и на радиста Корюшкина, и на Зойку, и еще на кого-то. Потом, после крика, хрипло и глухо добавил, застегивая полушубок:— А что же делать? Что-то надо делать… Да…
Он хотел добавить, что если бы действовала рация, можно было бы ждать; что он никогда не послал бы их на такое дело, как вот сейчас, но сказал почему-то совсем не то:
— Там все-таки берег…
Ветер занес в рубку дым от горящей на носу ветоши. Старков закашлялся.
— Через полчаса вода нас накроет… Придется прыгать, плыть…
— А-а-а! Угробил буксир, теперь за нами дело! — крикнул Шило и, сорвав с окна шторку, стал наматывать ее на шею.
— Ну, ты!..— повернулся к нему Куртеев.— З-за-молкни!
Старков опять закашлялся, прохрипел:
— Я вам не приказываю, так говорю. Только смотрите друг за дружкой.
— Уже четырнадцать градусов,— тихо сказал радист.— Доберемся? А? Доберемся?
— Не помрем,— сказал Куртеев.
Лобов, завязывая хлястик фуфайки, смотрел на Зойку, сжавшуюся, примолкшую. Она подняла на него выпуклые, полные страха глаза и закусила губы.
— Давайте я первый? — сказал Лобов.
— Стой! — Куртеев взял его за плечо, хотел что-то сказать, но, молча тряхнув, добавил только:— Ладно, давай!
Лобов прыгнул, за ним попрыгали все, вернее, просто шагнули с лестничного крыла рубки в забеленную пеной воду. Повизгивая, часто-часто замахали руками.
— Куртеев! Лива! — вдруг крикнул Лобов.— Андрей Ильич остался!
Боцман покрутил головой и выбросил руку:
— Вали назад! Вытаскивай его, вытаскивай! А я тут, за Корюшкина боюсь. А ты давай! Федь!
Федь! — обернулся он к радисту.— Давай-давай, тут недалеко глубина…
Корюшкин не ответил, он смотрел в одну сторону, на берег, и, стиснув зубы и часто закрывая глаза, все греб и греб, не высовывая рук, по-бабьи.
Лобов подплыл к борту.
— Андрей Ильич! Андрей Ильич! Ну что же вы, Андрей Ильич? Ну, прыгайте! — сквозь слезы закричал он.
Капитан увидел красное лицо молодого моториста и сказал:
— Зачем вернулся? Плыви назад!
— Не пойду я, не пойду я без вас! Вот и все! — еще сильнее закричал, почти заголосил Лобов.— Не пойду я, вот и все! Андрей Ильич!
Старков понял, что Лобов не уйдет. Он сунул оказавшийся у него уже в руках судовой журнал за пазуху, снова заложил его под нижней рубашкой за ремень и прямо в полушубке (он даже не успел подумать: снять ли его?) плюхнулся в воду рядом с мотористом.
В полушубке было легко держаться: он действовал, как поплавок, но зато трудно было грести.
Старков, часто вскидывая голову, чтобы пропустить очередную волну, прерывисто говорил:
— Лобов, слышь… не осилить мне… О-ох!..
— Тут близко, только шубу бросьте! — показал Лобов.
— Да-да, — мотнул головой Старков и стал быстро срывать крючки.
Раздеваться в воде было трудно, и, несмотря на помощь Лобова, Старков дважды глотнул воды.
Куртеев и остальные были уже метрах в восьмидесяти, почти на полпути к краю обсушки. Карин, матросы, а между ними Зойка и Студенец держались вместе, боцман и Воронов подбадривали и подталкивали Корюшкина, а впереди всех размашистыми саженками плыл Шило.
Старков плыл медленнее всех. Раздеваясь, он потерял почти все силы, и теперь только Лобов заставлял его двигать руками и держаться на воде.
— Оставь, слышь… уйди, слышь… — повторял он.— Все, не могу я…
— Андрей Ильич, ну еще, ну еще чуть-чуть, — дрожащим голосом твердил Лобов. — Вон Шило уже на ногах. Ну еще чуть-чуть…
Старков взглянул вперед: правда, Шило, то и дело падая и размахивая руками, вязко бежал к берегу по колено в воде. Он был уже у самой черной полосы земли.
— М-м-м…—мычал Старков и, уже бессознательно, ничего не думая и не чувствуя, подталкиваемый то слева, то справа Лобовым, едва шевелил руками и все-таки двигался к берегу.
Лобов всхлипывал и все время смотрел на капитана, на его спутанные волосы, облепившие посиневшее и сморщенное лицо, и почему-то вспоминал, как в той партии, на турнире, когда они, поставив очередную баржу под разгрузку, сами стали к причалу, капитан в салоне, объявив ему первый шах, повторял: «Ты сер, а я, приятель, сед». У стола собралась вся команда, за Старкова болели все палубники, за Лобова низовики…
Лобов поднял голову и посмотрел вперед. Боцман вместе со старшим мотористом Вороновым подхватили под руки и тащили к берегу еле волочившего ноги Корюшкина. Остальные были уже на обсушке, которая рядом с заснеженным берегом выглядела черной, и, подпрыгивая, размахивая руками, хлопали себя и друг друга по спинам, плечам и что-то кричали. Лашков и Карин были около Зойки. Потом помощник и Студенец побежали к воде, навстречу Лобову, тащившему совершенно обессилевшего капитана. Ноги Старкова скребли по гальке.
— Андрей Ильич! — крикнул Куртеев.— Нельзя останавливаться! Скидай одежу! — махнул он всем рукой.— Скидай и выжимай! Живей, живей… ее мать!
Сам он сорвал с себя ватник, сапоги, брюки и белье и, бросив что-то под ноги, перескакивая с одной ноги на другую, стал завертывать руками жгут.
Его примеру последовали все, лишь Зойка, озираясь, сняла трясущимися руками только тужурку и кофту. Голый Куртеев подскочил к ней, вырвал кофту и рывком, ухватив за подол, потянул кверху платье.
— Все снимай! Все выкручива-ай! — Он стащил с нее платье, бросил его Лашкову, рванул лифчик и крикнул Карину:— Помоги ей!
Потом боцман схватил кофту и начал растирать стонущей от стыда и боли Зойке грудь и плечи. И говорил:
— Та-ак! Вот та-ак!..
Старков сидел на большом заиндевевшем валуне и вяло сдавливал руками китель. Он смотрел на окружающих и качал головой. Он понимал, что пройти в мокрой, обледеневшей одежде семнадцать километров до Новых Солонцов почти невозможно, во всяком случае, для него.
— М-м-м…— Он уронил голову.— М-м-м…
К нему, на ходу натягивая сапог на вторую ногу, подскочил Куртеев.
— Димка, давай!— крикнул он Лобову и стал трясти капитана за плечи и срывать с него рубаху.
— Андрей Ильич, шевелись! — закричал он. Потом, повернувшись к остальным, заорал еще громче: — Прыгай, говорю! Двигайтесь… вашу мать!
Воронов и Студенец помогали Корюшкину. Он уже тоже переоделся, и приседал, и бил себя по груди накрест руками вместе со всеми.
Шило, не останавливаясь, прыгал с большим голышом в руках.
— Чего ждем? — бросил он камень.
— Напрямик не выбраться: снег,— говорил, тяжело дыша, Куртеев и растирал Старкову спину.— Надо бежать по обсушке, пока она не в воде. Да не отставать! Все разом, держись кучки!..
Кто-то уже затопал по влажной, обнаженной земле.
— Евгеньич, гляди за пацаном! — кивнул боцман помощнику и показал на Сулина.— Вали, ребята!
Ходом! Ходом!..

Журнал «Юность» январь 1972 г.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 2

Когда полгода назад Лобов пришел на буксир, самым странным показалось ему отсутствие формы: один моторист был в гимнастерке, другой в свитере, матросы в тельниках (так называют здесь тельняшки) и ватниках поверх. Даже капитан хотя и в форменном кителе, но в каких-то рыжих брюках. Он взял у Лобова направление, повертел его в пальцах и, как показалось оробевшему новичку, очень даже весело сказал:
— Со школы?
— На заводе практику проходил…— начал было Лобов.
— Ладно, разберемся, иди к помощнику,— махнул капитан рукой в сторону надстройки.
С приходом Лобова на буксире стало тринадцать человек, а коек — в двух каютах, не считая капитанской, в надстройке и двух кубриках — шестнадцать.
Людей не хватало, потому-то его и взяли сразу в штат, с выдачей робы, пайка и оклада, положенного мотористу второго класса.
Нижняя команда занимала кормовой кубрик, и Лобов, получив у буфетчицы постельное белье, занял одну из двух свободных коек — сразу под трапом, верхнюю. Чистое белье хранилось в женской каюте, и, идя от камбуза до нее следом за молоденькой буфетчицей, Лобов перебросился с нею несколькими словами. Собственно, спрашивала она: кто такой, откуда? А когда Лобов, уже держа в руках свернутые тяжелые и прохладные простыни, спросил, как ее зовут, она усмехнулась, открыто посмотрела на него.
— Зоя,— сказала.— А тебя?
В первый день, за оформлением, получением постели и робы, беглым знакомством с местом и людьми и всякими другими делами, связанными с поступлением на судно, Лобову некогда было думать о происходящем. Ночью, лежа в одиночестве на непомерно скрипучей пружинной койке с пробковым матрацем и жалея, что по глупости отказался от еды, предложенной буфетчицей и коком тетей Линой, Лобов, как по замкнутому кругу, пробегал и пробегал мысленно путь последних дней…
…В училище он так и не попал. Ну, на то были, как говорится, объективные причины, и об этом можно пока не думать, заставить себя не думать…
На выпускном вечере Вася — директор Василь Василич — благодарил их за общественную работу.
Если б, говорил, еще так учились…
Вручая Лерман медаль, директор поцеловал Соньку. Та смутилась, подняла маленький кружочек над головой, рот — до ушей. С полчаса медаль ходила по рукам, падала, Сонька, тревожно улыбаясь, оборачивалась на звон.
А потом всем вручали аттестаты. Ребятам — вместе с удостоверениями автослесарей, девчонкам — кондитеров. Выступали учителя, бригадиры и парторг с ремзавода, кто-то из столовой, где девчонки проходили практику.
Вообще было ничего себе. Лобов пригласил Натку Жиренкову на первый же танец.
— Ты что такая серьезная? — спросил он.
— Не знаю, что-то грустно.
Натка провела пальцем по рукаву куртки Лобова, вздохнула.
Три года назад Лобов мог запросто пнуть ногой ее портфель, крикнуть: «Эй, жирная!» Мог не стесняться во многом-многом, а теперь…
Он нащупал за спиной Натки косу и прижал ладонью. Натка перебросила ее на грудь.
— После экзаменов все равно отрежу.
— А Сонька?
— Она тоже собиралась. А вообще-то не знаю.
— Не надо, а? Ну зачем?
Лобов смотрел на Натку, быстро повторял:
— Ну зачем? Ведь это здорово — коса. Не надо, Наташ…
Натка, прикусив губу, молча глядела ему в глаза, видела напряженные брови.
— Не будешь? — спросил Лобов.
Они двигались по самому краю, у стены. Натка опиралась о твердую руку Лобова, чувствовала, как он перебирает ее повлажневшие пальцы своими — длинными и жесткими. Ей нравилось, что он просит ее, что так необычно смотрит на нее и волнуется, что вот уже несколько минут, не останавливаясь, они кружатся и она уже вынуждена ухватиться за него крепче…
…А потом, поздно вечером, они шли по притихшим улицам.
Они говорили друг другу совсем не то, что думали, и чувствовали, что собирались сказать несколько часов назад, и это влияло на них по-разному. Лобов все больше злился и постепенно повышал голос, Натка, все ниже опуская голову, постепенно смирялась с тем, что ожидаемого, такого ясного еще вчера, даже сегодня утром, не будет, и от этого становилось горько, грустно и безразлично. Безразлично, что воздух был и терпкий и вкусный, что на реке даже по ночам стучат топоры и надрываются пилы — расширяют их любимую водную станцию — и что, кажется, еще никогда так поздно она, Натка, не возвращалась домой…
На углу своей улицы Натка машинально свернула направо — там был ее дом — и ткнулась грудью в локоть Лобова и остановилась, придержалась за его рукав.
— Ой, прости, пожалуйста…
— Ну что ты… Ну что ты,— тише повторил Лобов, напрягая руку, которой коснулась Натка.
«Надо что-то говорить… Надо что-то сказать…
ч-черт»,— кусал он губы, отмеривая последние шаги до крыльца Жиренковых.
А потом все исчезло: дорога, дом, собственное дыхание. Осмысливаемая, ощущаемая была только она, Натка, напротив, перед ним, рядом-рядом…
«Неужели не понимает? Неужели ей все равно?»
Лобов клонился все ближе к ее лицу, вбирал в себя колющий блеск ее настороженных коричневых глаз.
Натка приоткрыла рот и, будто защищаясь, подняла руки, медленно крутя головой, схватилась за похолодевшие щеки.
«Что же это такое? Почему она так ждала этого часа, этой минуты, всего, что должно произойти в эту минуту, а сейчас что-то удерживает ее, что-то получается не то, не так?»
Когда Лобов, вспыхнув, отпрянул, она взялась пальцами за его рубашку, придвинулась, все так же крутя головой, приближая уже свое лицо к нему.
— До свидания, Дима,— сказала она и повернулась к дому.
— Так и уйдешь? — сказал Лобов отрывисто и мрачно.
— До свидания,— повторила Натка, повернув лицо, но не останавливаясь.
А через пять минут, широко шагая по обезлюдевшему Окскому мосту, Лобов ругал себя за последнюю слабость — крик вслед Натке: «Натка, подожди! Нат!..»
…На вокзале долго обнимались, долго и крепко хлопали друг друга по спинам. Потом настала очередь Натки. Она подала руку — ребята сразу заинтересовались маркой тепловоза, повернули к нему глаза и громко загалдели. А глаза Натки были такими, словно ее обидели, и ни за что обидели, и что кто-то виноват, а больно ей. Боль эта отражалась в ее коричневых глазах и проникала в грудь Лобова, охватывала холодом, надрывала какие-то нити, и Лобов боялся пошевелиться, чтобы грудь его — заледенелая, хрупкая — не надломилась, не разнялась. Но Натка вдруг стала говорить громко, чтобы и ребята слышали, и Лобов не стал задерживать ее руку, а опять машинально начал хлопать Севку Холодова и Эдьку Жиренкова по спине. И Севка был мрачный, просто ужас какой мрачный.
…В поезде Лобов стоял в коридоре у окна и смотрел, как световые полосы бегут по кустам и насыпям, вытягиваясь и изгибаясь, перескакивая через дороги и проваливаясь под гудящие мосты.
«Ту-тук, ту-тук… ту-тук, ту-тук… ту-тук, ту-тук…»
Деревья вдоль линии, мосты, станционные постройки — все мимо, мимо… Столбы, как минутные деления, и поезд их отсчитывает: «чик… чик…» С шумом набегают небольшие домишки станций — у-ух!— и тут же уплывают, исчезают в темноте, и удаляется, пропадает гул.
…Лобов ни на чем не мог сосредоточиться. Перед глазами прыгали картины последних предотъездных дней: и сбор документов, и работа с матерью на огороде, и последние встречи с ребятами. Было грустно и тревожно. Было такое ощущение, словно его отторгали от чего-то такого, без чего никак нельзя быть счастливым, и увозят все дальше и дальше.
Потом Лобов подумал о том, что, собственно, никто ведь его не тянет, что он сам едет и что вот узнает, как там всё в училище, и может вернуться, если что… И ему сразу стало легче. Он прижался лбом к стеклу.
«А ребята, наверно, сейчас уже дошли до Оки…
А Натка… А Натка… вот оно, ее лицо, на темном стекле…»
…Стук колес вдруг врывался через тамбурную дверь, крепкий, железный: «Ту-тук, ту-тук… ту-тук, ту-тук…»
…В училище в этом году набирали только практиков, с моря. Лобова пообещали взять лаборантом дизельной лаборатории, но только с конца декабря, когда предполагалось ее расширение. До того времени посоветовали устроиться на работу где-нибудь в порту или на баржу, буксир. Казалось, это будет трудно, но все прошло, и уже на следующий день в отделе кадров, спросив про образование, выдали направление на «Сто тринадцатый», к Старкову.
«Сто тринадцатый» — это буксир, полурейдовый, полуморской. Дизельный. Цвета черно-серого, маленький. Маленький по сравнению с другими, придавившими боками соседние причалы.
…Лобов хотел повернуться лицом к переборке, но койка так заскрежетала от первых же его движений, что он передумал.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 3

Поначалу у Лобова всякий раз, когда он спускался в машинное отделение, сдавливало голову от густого запаха соляра и масла и замирало сердце при взгляде на немыслимое переплетение трубопроводов над головой, на бесчисленное количество движущихся клапанов, рычагов, тяг. А нагромождение рубильников, выключателей, кнопок и зелено-красных лампочек на электрощите казалось совсем непостижимым.
Зачем это? Неужели все это необходимо? На считанных метрах? Двадцать три метра — путь от крайней буксирной дуги до брашпиля, от начала судна до конца. Больше этого расстояния в один прием никто на буксире не проходит, разве что прибавить еще высоту трапа в кубрике. От кубрика до входа в машину восемь шагов, Лобов сосчитал в первый же день. Восемь шагов, крутой трап — и, сдавив ладонями поручень, соскакиваешь на поблескивающие пайолы — железный пол, к вертикальной балке — пиллерсу, где прикреплен откидной столик для вахтенного журнала.
Карин, электрик, заполняет журнал, пишет что-то в пустые графы за вчерашний и сегодняшний день.
Чернила, как кисель, густые и бледные, запись читать трудно.
Двадцать первое июля… Шестой день на судне, а значит, и в машине: в кубрик приходится спускаться только на ночь.
В световой люк протиснулась растрепанная, немытая голова.
— Генка! Качни воды!
—Мыться будешь?
— Ага.
— Так до праздника же далеко…
— Чего-о?
Наверху у головы непонимающие глаза.
— До праздника, говорю, далеко, а ты шкуру отбеливать…
— А-а-а…
Голова исчезла. Карин мигнул: «Давай».
Лобов подошел к малому вспомогательному двигателю и стал готовить его к пуску. С первыми вспышками в цилиндрах двигатель неровно застучал, задергался, потом, достаточно разогнавшись, пошел ритмичнее и глуше. Лобов, поглядывая на электрика, включил рубильник и дал питание на щит. Затем повернул один из выключателей правого ряда. Все. Карин утвердительно кивнул и выставил подбородок, указав на лампочку над столиком.
Лобов пробежал глазами по выключателям. Над каждым из них, как и над рубильниками и цветными лампочками-глазками, находилась табличка, указывающая их назначение. Надписи были на немецком языке, но на большинстве табличек фиолетовыми чернилами были надписаны переводы. Позже Лобов сам сделал остальные.
Он повернул один из выключателей, вспыхнула большая лампа — небо наверху, за световым люком, поблекло. Карин захлопнул журчал и повернулся к трапу.
— Ну, гляди тут, молодой, пойду боцману спину поскребу,— сказал электрик.— Он же у нас, как печенег, моется не в порядке очищения, а только перед большими днями: на Новый год, или когда идет на выходные, или еще там…
Карин, Карин… В первый же день за обедом в салоне он, привстав навстречу Лобову, указал ему скамью мотористов и сказал:
— Сюда, сюда. Вот так.
Потом вдруг протянул через миску руку:
— Карин.
Лобов негромко ответил:
— Дмитрий.
— А отчество? — спросил Карин.
На противоположном, матросском конце стола кто-то хмыкнул. Лобову сразу стало неуютно. Карин крикнул:
— Бабочки! Харч новому моторяге.
Камбуз находился рядом с салоном, и буфетчица появилась тотчас и поставил? перед Лобовым уху в миске.
— Ты посмотри, какой юноша,— мигнул ей Карин.
— Видела,— сказала буфетчица.
— Могу познакомить,— сказал Карин.
— Обойдусь.
— Ладно,— сказал Карин.— Позже заявки не принимаются.
Зойка молча пододвинула к Лобову тарелку с хлебом, собрала со стола опорожненную посуду и у выхода посторонилась, пропуская в салон Старкова и черного, густоволосого механика Студенца.
— Ну, а как ты насчет техники? — продолжал Карин, обращаясь к Лобову уже на ты.— Волокешь?
Лобов ответил, что в школе с девятого класса учился на слесаря-авторемонтника, получил разряд.
— …и так, в техническом кружке все время,— добавил он.
— А-а-а, ну да, в кружке.
Карин оттопырил большой палец и мизинец и подмигнул:
— А как с этим делом?
— Что? — перестал жевать Лобов.
— Потребляешь? — Карин щелкнул себя по кадыку.
— Умею,— сказал Лобов и покраснел.
— Кончай, Генка,— прогудел сидевший справа от Лобова старший моторист Воронов.— Чего привязался к человеку?
Воронов повернул голову в сторону беленького матроса напротив и сказал:
— А ты не лыбься!
Матрос усмехнулся еще шире. Воронов, не глядя на Лобова, подтолкнул его бедром, поерзал, и Лобову сразу понравилась и его серая щетина на лице и то, что Воронов не вилкой, как это делали все, а ложкой, помогая свободной рукой, отделяет кусочки трески.
До получения продуктов оставалось несколько дней, и Куртеев отпускал на камбуз треску и на первое и на второе, а вместо компота (Карин сказал Лобову, что компот — это первое, что отличает их от береговиков) Зойка приносила большой чайник кипятка и блюдце с сахаром.
Куртеев даже не зашел в салон. Он взял у тети Лины миску с ухой и примостился на палубе, на световом люке. Но Карин и там достал его, крикнул в иллюминатор:
— Алло, Ливадии! Смотри сюда. А ведь прав был царь Петр, когда предлагал вешать интендантов после года службы. Только куда у тебя все идет? Ведь ты, Кащей, и петлю-то не затянешь своими тремя пудами, если без ватника. Но после этого — Карин вылил остатки кипятка в пустую миску,— хрустального напитка я с удовольствием потянул бы тебя за мослы.
— Зато тебя ни один конец не выдержит,— не поднимая головы от миски, снова не сказал, а прогудел старший моторист.
Карин повернулся к нему.
— А это и не потребуется. А потом ты же, Николаич, по этой части малограмотный. Спроси у Тонны или у Зойки, они тебе скажут, что для нашего брата главное — вес.
— Ага, мозгов в голове,— сказал Воронов.
— И темный же ты, Николаич. Тут же прямая пропорция,— сказал Карин.
Вошел боцман. Наливая кипяток в кружку, он оглядел всех и негромко произнес:
— Главное для всех и их тоже,— он кивнул в сторону камбуза,— это…
Общий хохот захлестнул его последующие слова, от которых Лобов поначалу съежился, но тоже не смог не засмеяться.
— Глянь-ка, глянь! — сквозь смех крикнул Воронов, показывая ложкой на дверь.
Там, заслоняя собой весь дверной проем, сцепила мощные руки на животе под фартуком и охала тетя Лина. Низкие груди ее тяжко вскидывались под белой курткой.
— Ох, бесстыжий! — покачала она головой, глядя на Куртеева.
Тот бросил в рот кусочек сахару и, сознавая, что почти реабилитировал себя за тресковый обед, снова вышел.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 4

Оказывается, кроме своей основной работы электрика, Карин еще делил с Шило вахту недостающего моториста и получал оплату за четыре часа. В армии Карин был шофером, но считал, что работа электрика чище и интеллигентнее.
Когда появился Лобов, к нему перешла вся черновая работа. Он протирал пайолы — стальные листы полового настила в машинном отделении, выбирал масло из поддвигательных шпаций над вторым дном, надраивал медяшки краников, вентилей и гуськов переговорных труб — словом, делал все, что прикажут. А приказывали на первых порах все: и Студенец, и Карин, и Шило. Реже делал это Воронов.
На самом видном месте, у трапа, висела инструкция мотористу, включающая восемнадцать пунктов.
Лобову казалось, что он выполняет только один — «постоянно поддерживать чистоту…»
Готовились к рейсу, и Лобов опасался, что буксир уйдет до прихода письма от Натки. И из дома тоже должны были написать. Не проходило, кажется, минуты, чтобы он не думал о Натке. Этот праздник — мысли о ней — был всегда с ним, тянулся изо дня в день, наполняя сердце Лобова легким теплом и чистой радостью. И странное дело, здесь, на судне, многие вещи напоминали о ней: лампочки на щите — ее, именно ее; рокот главного двигателя на ходу — последний вечер и разговор; ревун — нервный, ненужный крик ей вдогонку. И Лобов продолжал эти сравнения. В свете ламп и ритмах двигателя он находил новые слова — и свои и Натки,— и в этом свете
и гуле слова были смелыми, и добрыми, и понятными. А это даже хорошо, что он уехал, и вот теперь далеко-далеко. Будет здорово — приехать, прибежать, окликнуть…
Лобов окунул в бензин клапанную пружину и начал соскабливать с нее нагар. Руки пощипывает, на них прыщи, как сыпь. Было что-то подобное в детстве. Но тут, конечно, иное: от соляра. Шило улыбается: «Так еще красивше. Тебе к лицу».
Шило… Бывают же фамилии. Сам дьявол не поймет, что он хочет сказать, когда тычет пальцем в части двигателя: «Вот эта вот тянет туда, а вот эта вот идет сюда…» А чаще Шило отмахивается: «Я тебе не доктор». Чертеж тоже темное дело, но по нему и то легче разобраться, собирая запасные форсунку и топливный насос.
У Карина другая крайность. Начинает издалека, объясняет скрупулезно и тут же набрасывает схемку на клочке бумаги. И, тем не менее, даже простейшие вещи после его растолкования вызывают тревожное чувство неуверенности в познании их, но Лобов — не хочется с самого начала показаться бестолковым — понимающе кивает головой…

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 5

Хорошо все-таки, что Лашков не моторист и живет в носовом кубрике. И глаза же нахальные!.. Карин говорит, красивые. Вот уж не сказал бы. Кошачьи. И походка-то кошачья: будто на цыпочках, будто крадется… »
Лашков — светловолосый. Самое простецкое лицо, такое простецкое, что на нем отдельно ничего не видишь: ни носа, ни губ, ни бровей. Но видны веснушки — очень редкие, нечеткие. Ростом не очень высок, но крепкий, сильный: легко жмет ось вагонеточную.
Нашел ее Карин уже после прихода Лобова, где-то на пилораме, но тащить на буксир не стал, ибо знал, как давно и безуспешно искали какую-нибудь подходящую «тяжесть» Лашков и Сапов, помощник капитана.
За «сильнейшую штангу с неподвижными блинами» Карин потребовал с них, «как со своих», пол-литра, даже ухом не поведя в ответ на слова Лашкова:
«Маклак же ты, фигура».
Ось-штанга лежала на корме, под банкетом.
Пользовались ею обычно в определенное время, перед ужином и после него. Когда ось вырывалась у кого-нибудь из рук и падала на металлическую палубу, мотористы выскакивали из своего кубрика с вытаращенными глазами, как тушеные рыбы.
Чаще всех, почти каждый вечер, если буксир стоял в порту, к штанге подходил помощник. Больше всех выжимал ее Шило — двенадцать раз, Лашков — семь, остальные — меньше.
Карину уже мешал живот, и его восемьдесят два кило еле вскидывали ось на высоту вытянутых рук три раза. В первый раз, предупреждая подначки, он бросил ось, наступил на нее ногой и поднял палец.
— Айн момент,— сказал он и взялся за ремешок на руке.— Часы сниму.
А потом, когда к снаряду подошли другие, отступил в сторону и так и не взялся снова за штангу.
Лобов сразу потянулся к «спортплощадке». Карин, увидев его впервые раздетым, провел ладонью по его плечам и спине и удивленно произнес:
— О-о, маэстро, а у вас жилки-то ничего, ничего…
Тоже, небось, в кружке накачался?
Лобов подобрал пресс и сказал:
— Угу.
— Гимнаст?
— Гребля и бокс,
Карин удивился еще больше:
— Молодой?! Без дураков?
— Ну…
А когда на буксире появилась штанга, Карин тотчас вытащил Лобова на палубу.
— Раз, два… шесть, с-семь…— считал электрик, глядя, как Лобов натужно выпрямляет руки под осью.
Лобов опустил штангу, подумал, что, разогревшись, размявшись предварительно, как это привык он делать в секции, мог бы, пожалуй, поднять колеса больше чем семь раз.
Лашков поднял ось восемь раз, пытался выжать ее даже девятый, но безуспешно. А на смешок Карина бросил:
— А сам-то, фигура?
Лобов решил выжать штангу десять раз, десять раз — не меньше.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 6

Волны длинные-длинные и пологие, ровненькие, друг за другом, как на огромной стиральной доске. Это мертвая зыбь, остатки большого волнения.
Ее не любят на судах, мертвую зыбь. Не любят за холодную бесстрастность, неколебимую методичность, когда при ясной, веселой погоде, высоком, добром небе она неумолимо клонит судно на борт и плавно и медленно выпрямляет, чтобы через секунды, будто раздумывая, снова потянуть его в очередной провал. Вле-ево — впра-аво, вле-ево — впра-аво… И кажется, нет этому ни начала, ни конца.
В августе мертвая зыбь нечастое явление, а в первом после ремонта рейсе она была к тому же на исходе, но, тем не менее, качало.
Впервые при Лобове так долго, беспрерывно работали двигатели: главный — на винт и большой вспомогательный — на рулевую машину, сирену и освещение. В машинном отделении было трудно находиться подолгу из-за скопившегося там чада, паров соляра и смазки и непривычного еще в таких количествах гула. И Лобов, изредка поглядывая на совершенно спокойного Воронова, часто высовывался на палубу поглотать свежего воздуха.
За бортом — непомерной шири водная гладь с округлыми ребрами зыби. Фальшборт то скользит по самой воде, то ползет вверх, закрывая горизонт и даже часть неба.
На палубе легче, будто мозги освобождаются от сжатия, а за спиной — неумолчный гул работающих двигателей.
Рейс небольшой — до Вентспилса за баржей и назад. Когда шли к Вентспилсу, качало больше, шли вполоборота к волне. А пока стояли у стенки неизвестно почему больше суток, море совсем расслабилось, заштилело, и баржу вели как по скатерти.
На ходу судно словно обезлюдевает: одни спят, другие на вахте — у всех свое дело, все на местах.
Редко кто пройдет мимо машины и еще реже заглянет в нее.
Лобова поташнивало на зыби. А когда он протирал крышки цилиндров — от резкого запаха соляровой гари, тарахтенья и пляски клапанов перед глазами, жара выхлопного коллектора,— он едва удержался от рвоты, едва успел добежать до двери и глотнуть свежего, влажного, солоноватого воздуха.
Карин смеется: «Привыкай…» Советует не думать о качке — будет легче. А как тут не думать, если тошнота мертво держит тебя за горло, не давая без напряжения сглотнуть обильную слюну.
А Карину хоть бы что, даже курит, даже сходил пообедал и, возвратившись, разгрызая косточки от компота, кивнул Лобову:
— Сходи пожуй.
Лобова передернуло от одной мысли о пище. Но наверх он вышел — встряхнуться, отвлечься. Зашел в умывальник — там Сулин, второй матрос, убежавший из какой-то профтехшколы. Сулин согнулся над раковиной, бледный, безразличный, кажется, ко всему на свете. Лобову стало будто лучше:
«А я вот ничего, держусь».
От камбуза идут мутящие запахи жареного томата, из салона — надрывное скобление ложками мисок, редкие голоса…
Лобов вернулся к машинному отделению. Палуба ритмично подрагивала под ногами. Становясь на
трап, Лобов оглянулся на деревянный стук каблуков: Зойка в колодках с ремешками. Колодки, видимо, работа Лашкова, у него точно такие. Она подошла, позвала обедать: «Будет лучше». Лобов мотнул головой и спустился вниз. Карин опять курит, вместе с Вороновым, у самой инструкции, где значится, что курить в машинном отделении воспрещается. Карин передает дежурство, что-то говорит старшему мотористу, кивая на Лобова: видно, о нем.
Опять пришла Зойка, свесилась через комингс и улыбается, подмигивает, показывая компот в кружке. Лобов отвернулся, словно не заметил ее, и небрежно прошелся вдоль двигателя. Но пайолы пошли вдруг вбок и вниз — пришлось за что-то ухватиться…
Карин взял у Зойки-компот, поднес.
— Пей, молодой, пей. Она варила, и весь обед тоже. Тонна теперь концы отдает.
Но выпить было невмоготу. Это, пожав плечами, сделал Карин и опять захрустел зернами, сплевывая в кружку.
Потом он ушел. Воронов отсылал Лобова поспать до Вентспилса, но тот остался и не выглядывал наверх до самого устья Венты.
Пришли вечером, темнело, и не успели ошвартоваться, как все засуетились, узнав от капитана, что баржа еще под разгрузкой и забирать ее надо будет завтра. Капитан вторично пошел к диспетчеру
что-то уточнять, а все сыпанули на берег, по порядку: первым тихонечко радист Корюшкин, за ним Студенец и Воронов — эти в грязном, куда-то на минутку,— а потом Зойка и Лашков. Последняя пара — и врозь и вместе: сначала она в узенькой юбочке и стильных белых босоножках процокала по сходне, затем Лашков — посвистывая, не спеша.
Карин размотал электрический кабель, подключился к береговому щиту и остановил движок. Стало тихо. На камбузе гремели мисками: воскресшая тетя Лина как ни в чем не бывало наводила порядок.
Лобов прошелся по судну, заглянул в салон — там Сулин, ест. Кисло улыбнулся, сказал: «Садись». Лобов поужинал на ходу, когда шли уже по реке, но чаю налил и сахару набросал за всех, полкружки.
Хотел что-то сказать Сулину хорошее, как самому себе, но в салон вошли Карин и Шило и попросили не уходить с буксира. Шило мялся — была его вахта, говорил электрик.
— Ты, Дим, присмотри тут. В случае чего на наш щит подключи, если кто подойдет по борту. Куртеев на судне, он сам все знает. Мы ненадолго, пройдемся слегка…— Карин подмигнул.— Я тебя не забуду, если найду сто рублей.
Лобов засмеялся и сказал:
— Ладно, идите, идите.
И вот обратный путь, это — совсем другое дело.
Позади, как утюг, огромная сухогрузная баржа мнет упругую воду несуразно широкими скулами.
На барже словно бы ни души. Трое баржевиков где-то на корме, в крохотной, с жестяной трубой надстройке. Баржа расплывается в темноте. Все четче огни на матче, и звезды четче, и все больше их.
А море… Вот ведь оно какое, когда не злится…
Вода словно загустела, черной нефтью поблескивает, пробегая у борта, кудрявится узкими, хрупкими полосками матовой пены. Винт мостит такими кудряшками-прожилками дорогу за кормой…
Лобов провел ладонью по фальшборту — холодный, гладкий. Для ладоней он уже гладкий: огрубели. Прыщи никак не сойдут с рук и напоминают о себе всякий раз, когда суешь их в карманы засаленной, негнущейся, как перекрахмаленной, робы. На ощупь роба напоминает жесть и цветом тоже похожа на жесть: ржавчина вперемешку с суриком и масляными пятнами. «Вот бы в таком видике появиться среди ребят… Или у Жиренковых! Хм!.. Шок. Определенно. Для Кольки Есипова морская жизнь — это якоря, синий воротничок и белые паруса. Первый справочник—Станюкович. А для Натки… Для Натки…»
Появилась Зойка, сказала: «Не спится». Она добавила еще что-то и притихла, остановилась у фальшборта. Потом спросила:
— Ты что?
Лобов вздохнул:
— Т-так.
— Скучаешь,— сказала Зойка.
Лобов не ответил. Он спустился в кубрик и накинул на плечи чью-то фуфайку. Потом стоял у борта, смотрел на отблеск красного судового огня на лоснящейся воде. Зойка стояла рядом и тоже смотрела на воду.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 7

Может, это все у тебя как раз к лучшему. А у нас после твоего отъезда тишь да гладь. Все разбрелись по своим углам. При встречах перекинешься двумя-тремя словами — и привет, гуд бай. Как чужие, словно и не было за спиной десяти «удивительных», как клялись все на выпускном, лет. Ну, это мне, может, все кажется, но зло все равно берет. Эдька Жиренков, его сестрица, Сонька Лерман да две-три переднепартных зубрилы (знаешь, о ком говорю) чешут вовсю, сутками сидят за учебниками. А тут, то за физику возьмешься, то за математику — все вроде знакомо, и ни черта толком не помнишь. И русский ведь тоже нужно просмотреть: оньк — аньк, Ваньк — Маньк…
Иногда захожу в школу. Посмотришь на голые стены (там сейчас, как обычно, ремонт), увидишь каких-то новых пацанов — вроде раньше и не видал таких,— ну, и ходу назад. Все «наше» в школе кончилось.
Заваляев от нас откололся, решил махнуть в летное, подальше, «к тетке, в глушь, в Саратов» (у него там, правда, тетка), а Васька Дроздов вместе с отцом на заводе — так вместе и ходят в одну смену. Первую его получку отметили, собирались у Лельки Ваничевой, было не шибко весело — так, встреча-прощание.
Лелька, кстати, не может простить мне «измену», хотя и ей, наверно, ясно, что эскулапа из меня ни в коем разе не получится (знает ведь, что я почти все уколы в школе пропустил).
О девчонках писать не буду — Натка, небось, напишет. Кстати, вчера встретил их с Эдькой, говорил о твоем письме, и она что-то хитро щурилась. Спросил, что ты ей пишешь. А тебе, говорит, какое дело.
Да так зло. Может, она, полоумная, ревнует, хочет монопольно владеть вами, сеньор? Ну, это ваше семейное дело, но я ее все-таки осадил, для твоей пользы, понятно.
Ну, все. Пиши, Димка. От всех привет!
Твой Всеволод».
Было письмо и от матери. Она никак не успокоится после его сообщения о том, что в училище примут в декабре. Пишет, что очень сомневается, что, может быть, он скрывает от нее что-то, потому что, как она узнавала в военкомате, в училища принимают в конце августа. Мать уже благодарит за обещанные деньги, уже наметила, что на них купит.
От Натки писем не было.
Лобов долго ходил по улицам, ждал, когда за окошком «до востребования» появится новое лицо.
К женщине, выдававшей письма утром, подходить в четвертый раз было неудобно.
Женщина сменилась. Писем не было.
Лобов шел по самой кромке тротуара, чтобы не толкаться, шел, автоматически передвигая ноги, словно что-то потерял. Не оставляла мысль: «Почему?»
Он вдруг представил, что письмо его попало к отцу, бабке или матери Натки и те забыли его передать или даже не захотели. То видел Натку больной и несчастной — это и встревоживало и успокаивало одновременно. Но тут же вспоминал Севкино письмо, его слова о Натке — и снова тоска захлестывала его петлей.
И Гарька Волинский, липнувший к Натке еще с восьмого, мельтешил перед глазами, постепенно, после долгих размышлений, становился объясняющей все причиной.
Самое отвратительное — неизвестность, она всегда сбивала Лобова с толку, заставляла напряженно, но впустую работать мысль и, вот как сейчас, делала его для всего уязвимым.
Он пересек какую-то площадь, едва успев отпрыгнуть от наползающего автобуса, прошел мимо целой шеренги сияющих, веселых магазинов и свернул в маленький сквер. Ноги были тяжелыми, хотелось остановиться, сесть где-нибудь, подумать спокойно, и Лобов опустился на первую попавшуюся скамейку.
Напротив громко разговаривали трое парней.
Звучно сплевывая, похохатывая, они что-то обсуждали и на чем свет стоит поносили какую-то не понравившуюся им компанию.
Прошли — очень быстро, даже повеяло ветерком — чему-то радующиеся девчонки, слегка обогнув троих на скамейке. А когда вдруг вспыхнули и огни фонарей и засветились в саду бусы цветных ламп, девчонки припустились бежать и шмыгнули в боковую аллейку.
— Але!..— бросил было им вслед один из парней напротив Лобова, но, не кончив фразы, махнул рукой, встал и направился к Лобову. Показывая ему сигарету, парень сказал:
— Дай спичку.
От него пахнуло водкой. Лобов покачал головой.
Подошедший ткнул сигаретку в рот, слизнул ее в сторону.
— Нету? — недоверчиво спросил он, потом повернулся и, пошатываясь, пошел к своим.
А Лобов откинулся к ребристой спинке скамьи, закрыл глаза, глубоко втянул воздух и, оттолкнувшись спиной, выпрямился.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 8-9

Карин встретил его будто бы с досадой, но шумно:
— Ты где мотаешься? Ну-ну, иди прими у Сапеги компенсацию за труды-мозоли. Сорок два хруста, по ведомости.
Карин подмигнул.
Вслед за ними по сходне громыхнул Куртеев, на ходу засовывая в брюки свежую рубашку.
…Темнота уже загустела. Все кругом: портовые склады, дома, заборы — словно сжалось, стало меньше, а улицы — глуше и уже.
Лобов шел, сунув одну руку в карман, другой то и дело срывая с нижних веток попадавшихся деревьев и кустов холодные листья: гладкий — тополя, тонкий — клена и замшевый, теплее других — липовый. Лето уже обжилось.
Что-то говорил Куртеев, Карин смеялся.
За территорией порта праздничней: ярче огни, веселее люди, беспокойней движение, и это поднимало настроение. Карин, оборачиваясь на проходивших мимо женщин, говорил, что к вечеру люди всегда становятся добрее, мягче.
— Особенно женщины,— повторял он несколько раз, щелкая пальцами.— Ах, какими они становятся!..
Они подошли к ближайшему кафе. После свежего, легкого воздуха улицы смешавшиеся запахи небольшого продолговатого полуподвала и стойкий гул голосов подействовали на них удручающе. Карин, быстро оценив обстановку, сморщил пористый нос, мотнул головой и потянул приятелей дальше, в центр.
— Вот,— сказал Карин, когда они прошли несколько кварталов.— Специально для нас открыли.
«Волна».
Потоком выливалась из окон второго этажа сладкая, зовущая музыка. Занавески скрывали залитый желтой пеной света зал. Мелькали расплывчатые, рыхлые тени. Когда замолкал оркестр, доносились голоса — довольные, веселые, уверенные…
Кажется, ни один прохожий не прошел мимо, не обернувшись в сторону сверкающих квадратов стекла.
Они вошли в ярко освещенный зал и сели за столик.
— Не жизнь, а малина,— улыбаясь, оценил обстановку Карин и повел победным взглядом по залу и лицам своих друзей.— Лучок, балычок, шашлычок и коньячок? — Потом подтолкнул к Лобову тисненное серебром меню.— Выбирай.
Лобов читал меню. Он разбирал названия блюд.
Через каждое знакомое — биточки, салат, гуляш — шли два-три незнакомых: чахохбили, люля-кебаб…
Он вернул меню, сказал:
— Давай сам.
Карин потер руки:
— Н-ну!..
Через час их было не узнать. Карин, хозяйски закинув ногу на ногу, мурлыкал что-то из, как он говорил, песен западных славян. Куртеев, со сбитой набок румяной «бабочкой» на полосатой рубашке, тяжело глядел на сидевшую напротив рыжую, будто бы подмигивающую ему женщину. Лобов, впервые в жизни в ресторане, танцевал с одной из соседок. Когда он вернулся к столу, Карин похлопал его по руке и сказал:
— Ну, молодой, вполне. Смотри сюда…
— Первый сорт,— сказал Куртеев.
Лобов покраснел, а Куртеев стиснул зубы и опять уставился на рыжую.
— Любит рыжих. Вот хоть лечи — подай ему рыжую, и все, — трагически, безысходно вздохнул Карин.
Куртеев не обратил внимания на его слова.
— Ливадии, ты чем озабочен? — дернул электрик Куртеева за рукав.
— Зараза,— убедительно качнул в ответ головой боцман.
— Ну за что ты ее?..— сказал Карин.
Где-то за дымным гулом сидела черненькая, тоненькая, как струна, с подведенными ресницами девушка. Она не была похожа на Натку, не была похожа на Зойку. Широкий пояс охватывал ее талию, делал ее похожей на вытянутого муравья, и ее сухая рука, как длинная муравьиная лапка, обвила плечо и даже спину Лобова, когда он отважился наконец пригласить ее. Он долго не решался, смотрел на нее незаметно, видел, как она медленно ест и перебрасывается редкими словами с подругой. Потом к ним подсел военный, и Лобов неожиданно для себя самого встал и пошел к ней, к тоненькой черноволосой девушке, с которой говорил военный. Она сразу поднялась и закинула руку ему за спину.
В груди было и так горячо от выпитого вина. А когда девушка прижалась в танце к Лобову, там, в груди, словно в огне, все стало таять, таять, и закружилась голова.
Черные длинные волосы ее спускались вниз на висках, у самых глаз, еще более сужая тонкое лицо.
Лобов вернулся к столу, сел и сразу же взял рюмку. До этого он пил редко и мало. Было — дома и с ребятами и даже мать давала в праздники или когда болел, но это все было не то. Тут было совсем не то.
Карин придвинулся ближе к Лобову.
— У тебя отец есть? — спросил он.
— Он с матерью не живет,— сказал Лобов.
— Ну, это еще есть. И мать, значит, А у меня нету, и матери нету. Отец погиб еще в Финляндии,
а я к началу войны оказался у своей тетки в Кушве, на Урале. А мать с сестрой в блокаде. Был в Ленинграде? Там есть Пискаревское кладбище. Весь предвоенный Питер теперь там. Сотни тысяч. Только от голода… А? Можешь представить себе это? Можешь себе это представить? И мать на Пискаревском где-то, сестра с соседями уже позже вырыла возле дома и отвезла, а могилу не помнит. Я сам много искал.
Знаешь, мне какие годы выпали? Не пожелал бы. Тетки у меня отличные: и от урок уберегли и даже чуть было не выучили.— Карин отпил глоток.— Техникум я бросил, не пошла полиграфия. А в армии крутил баранку на «газике» командира полка. А потом один кореш уговорил двинуть сюда. Вот. Мы теперь с Ливадием бороздим океан…
Карин провел по воздуху ладонью. Потом вдруг сказал:
— Лива! Ты с фундамента слетишь. Отвернись от нее!
— Я сейчас пойду,— сказал боцман.
— Куда это? — спросил Карин.
— Туда, — сказал боцман.
Карин протянул к Куртееву руку.
— Ну как ты с такой пьяной рожей скажешь ей…
Да ты же и танцевать не умеешь!
Карин выпрямился, потом мигнул Лобову, показал в сторону тоненькой девушки.
— Иди давай.
Лобов покачал головой.
— А как она? — спросил Карин.
— Красивая, правда? — Лобов сам спросил и опять поглядел на девушку.
Карин засмеялся и повторил:
— Иди давай.
— Нет,— сказал Лобов.
— Ну-у? Первый сорт… Иди…
Лобов, чувствуя, как зажглись щеки, покачал головой.
— Тогда я,— сказал Карин и припечатал к толстым губам салфетку.
Лобов видел, как ломкая рука черненькой девушки легла на плотное плечо электрика…

9.
Лобов привстал на койке. В кубрике не было никого, корпус судна подрагивал в такт работе двигателя и винта.
«Как же все кончилось?» Карин предлагал наказать лысого официанта и уйти, не заплатив. Так уже кто-то делал вместо бесполезного марания книги жалоб. Боцман и Лобов не согласились, и Карин махнул рукой.
Потом Карин оказался за столом тех двух девушек, рядом с военным. А Ливадии все смотрел на рыжую… Лобов хотел расплатиться. Он помнил, как оттолкнул руку Куртеева с деньгами и высыпал на стол целую горсть своих.
— Ишь, Рокфеллер,— сказал Карин и стал запихивать бумажки обратно в его карманы.— А матери что пошлешь?
— А я… я… — начал было Лобов, но Карин хлопнул его по плечу и полез за своим кошельком.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий

«Сто тринадцатый» – 10

Винтик вертится», — говорит Карин вместо «время идет». Буксир, словно посыльный, метался от стенки к стенке в гавани или между ближайшими портами. Он то перевозил на борту продукты с сопровождающими, то, тужась, карабкаясь с волны на волну, тянул, как бурлак, огромные баржи.
Лобов незаметно врастал в судовую жизнь, — жизнь, где отношения людей исключают многие условности берегового быта, где люди всегда на виду со всеми углами своей души, своими возможностями и слабостями и где относительно узкий круг побуждает их к более тесным связям между собой.
Люди разные. Один вот на ладони, простая арифметика. Другой — всю жизнь с ним рядом живи, а он все словно не на глазах, все держит в себе и в душу к нему никакими путями не влезешь.
Лашков за пол-литра «вполне научно» брался доказать, что корнем генеалогического дерева, лепестком которого являлся Шило, было существо, позже всех своих собратьев слезшее с ветки и сменившее четыре точки опоры на две. Основным аргументом у него были черные кольцеватые волосы, расползшиеся по животу, груди и плечам Шило.
Шило же с чьей-то подсказки твердил, что это, мол, для утепления, «жир-то весь Карин захватил».
— А череп-то, череп-то, лоб — капля в каплю троглодитский! — Этим последним доводом матроса заканчивалась обычно очередная схватка за столом.
Шило не знал, что такое троглодит, а когда однажды все-таки спросил об этом у Карина, тот серьезно ответил: «Это ты, Михалыч». Если же за столом находился Карин, молчал и Лашков: вступать в словопрения с электриком было бесполезно.
Когда Лобов, подцепив под трапом в кубрике старый плетеный кранец и надев поверх своих кожаных полотняные рукавицы, отскакивая и налетая на «грушу», подолгу колотил и колотил ее кулаками, останавливаясь только затем, чтобы перевести дух,
Шило качал головой, снисходительно улыбался и поглядывал на свои кулаки.
— Если надо, я и так хряпну…
Лобов вытирал пот и говорил:
— Да, конечно…
И снова, уклоняя корпус, сильно и резко бил по кранцу.
А Карин был в восторге и от груши (он посоветовал приспособить для этого кранец), и от ежедневного фанатического стояния Лобова по три минуты в душе под струей ледяной забортной воды, и от постоянной возни его со штангой.
Карин многое знал. Книг он никогда не покупал и не брал в библиотеке управления, но о какой бы ни заговорили, оказывалось, что он ее знает. Корюшкин часто уводил его в радиорубку, и они вместе копались в передатчике, выискивая неисправность, или собирали какую-нибудь схему.
Шефство электрика над новичком постепенно таяло, все меньше слов находил он для объяснения Лобову того или иного непонятного ему явления, устройства узла двигателя, механизма или системы, да и сам Лобов все реже бегал к нему или Воронову за спасительной подмогой, когда вдруг поднималась температура охлаждающей воды или неожиданно терял обороты двигатель.
Самостоятельной вахты Лобов еще не нес, но, находясь в машинном отделении ежедневно, с утра до позднего вечера, то с Вороновым, то с Шило или Кариным, а во время продолжительных стоянок и ремонтов со всеми вместе, выучился запускать, обслуживать и останавливать и главный двигатель и вспомогачи, подкачивать компрессором воздух в пусковые баллоны, ставить на подзарядку аккумуляторы и многим другим вещам, которые совсем недавно казались ему необычайно сложными.
— Стоять у реверса — плевое дело,— говорил Воронов.— Гляди на телеграф, переводи рычаги да не зевай с пуском — вот и вся недолга. А попробуй — найди болезнь машины, если довел ее до такого дела, а того лучше, не допусти промашку, знай, где что подладить,— вот ведь что. Тут, если калибр не тот, никогда не осилишь дела.
«В машине — это тебе не концы бросать, кранцы плести» — эту истину знал последний салага на самой заштатной несамоходной барже, это внушал ежедневно «морским интеллигентам» — помощнику Сапову и матросам — Карин, и это, пожалуй, было недалеко от истины.
В машине всегда была работа. Если уже совсем было ясно, что на сегодня сделано все, а если что и осталось — потерпит, механик Студенец находил занятие, ругался, когда видел вахтенного моториста без дела или наверху, и шел к капитану докладывать.
Воронов с ним как-то стерпелся, Шило всегда держался в тени, а Карин смотрел на старшего механика (Студенец, с семью классами, выбился из мотористов, плавал уже лет шестнадцать) как сквозь стекло. И только Лобову, особенно после небольшой аварии, приходилось хуже всех.
Насос было трудно сломать, и его поломку не могли потом объяснить ни Студенец, ни даже Воронов. Но он был сломан, вернее, «выведен из строя»: сломан был привод к нему — две небольшие шестеренки, прикрытые обычно кожушком.
Кожушок сначала погромыхивал при работе двигателя, но после легкого удара ногой (он находился внизу, у самых пайол), хрипнув, замолкал. И вот на вахте Шило он, будто потеряв терпение, задребезжал, зазвенел.
Лобов привычно стукнул по нему мягкой, просоляренной подошвой, но дребезжание не прекратилось, а стало даже сильней, и подошедший Шило, понимающе чмокнув губами, решил нарезать наконец новую резьбу на крепящем хомутике.
Лобов находился рядом, смотрел, помогал — дело было нехитрое.
Над шестернями висел клочок ветоши. Шило ткнул отверткой, пытаясь снять его, отвертка скользнула, зубья шестерен схватили ее, и скрежет и треск заставили Лобова зажмуриться и отпрянуть.
Зубья были срезаны, а Шило сначала вдруг как-то сник, согнулся, а потом, останавливая двигатель, неожиданно сказал:
— Ты меня в локоть толканул!..
Лобов вытаращил глаза, а Шило, уже увереннее и громче, закричал:
— Не видишь, зубья? Не видишь, крутится? Куда ты суешься!
Пока он бегал за механиком, Лобов неподвижно стоял у двигателя.
— Ну что молчишь? — тоже кричал Студенец.— Укачался?
Шестерни заменили, но старший механик (вообще-то Студенец был просто механиком, но называли его почему-то старшим, хотя по штату на буксире такой должности не было) рвал и метал. Он сам отвел Лобова к капитану и грозился вычесть стоимость поломки из зарплаты. Лобов молчал и в каюте капитана. Старков против ожидания особенно не шумел. Он спросил у Студенца о запасных шестернях — они были; вызвал к себе вахтенного моториста, то есть Шило, и, расспросив, как все произошло, сделал внушение и ему.

Оптимизация статьи — промышленный портал Мурманской области

Рубрика: «Сто тринадцатый», Литература | Оставить комментарий